Не каждый мужчина может досконально проследить свою эволюцию от маленького мальчика до завсегдатая бара, но моя началась жаркой летней ночью 1972 года. Мне было семь, и мы с мамой ехали по Манхассету, когда я, выглянув в окно, заметил девятерых парней в оранжевой форме для софтбола, бегающих по стадиону «Мемориал», с профилями Чарльза Диккенса, отпечатанными на груди.
– Кто это? – спросил я маму.
– Парни из «Диккенса», – ответила она. – Видишь, вон твой дядя Чарли. И его босс, Стив.
– А нам можно посмотреть?
Она остановила машину, и мы расположились на трибуне.
Солнце садилось, и мужчины отбрасывали на землю длинные тени, такие же черные, как профили у них на груди. Футболки, надетые поверх защитных доспехов, растянулись так, что профили выглядели кляксами, образовавшимися, когда игроки ступали в собственную тень. Они казались нереальными, словно персонажи мультфильма. С прилипшими к голове волосами, в гигантских ботинках, непропорционально раздутые выше талии, эти парни были похожи на Блуто и Попая или Элмера Фадда, наевшегося стероидов, за исключением моего тощего дядюшки Чарли, который патрулировал инфилд, словно фламинго с больными коленями. Помню, что Стив размахивал деревянной битой размером с телеграфный столб, и при каждом хоум-ране, который он делал, мяч зависал в небе подобно второй Луне.
Стоя на позиции отбивающего, этот Бейб Рут[5 - Бейб Рут – профессиональный американский бейсболист, выступавший 22 сезона в Главной лиге бейсбола с 1914-го по 1935 год.] пивной лиги зарывался ногами в землю и хрипло орал на питчера, чтобы тот послал ему такой мяч, который можно разнести в пыль. Питчеру было одновременно и страшно и весело, потому что Стив, даже крича на него, продолжал улыбаться. Его улыбка напоминала луч света от маяка, в котором каждый чувствует себя в безопасности. А еще это был приказ – всем улыбаться тоже. Ему невозможно было противиться, и не только тем, кто находился рядом. Стив и сам никак не мог перестать скалить зубы. И он, и остальные парни из «Диккенса» обожали соревноваться, но никогда бы не допустили, чтобы игра помешала их главной цели в жизни – веселью. Вне зависимости от счета, они не прекращали хохотать, и болельщики на трибунах тоже. Я смеялся сильнее всех, хоть и не понимал их шуток. Смеялся просто потому, что смеялись все вокруг, смеялся над ходом игры и тем, как они меняли время, когда им требовалось, увеличивая его чуть ли не вдвое.
– Почему они все ведут себя так глупо? – спросил я маму.
– Ну, просто они… счастливы.
– Из-за чего?
– Это пиво, дорогой. Они счастливы из-за пива.
Каждый раз, когда мужчины пробегали мимо, в воздухе повисал шлейф ароматов. Пиво. Лосьон после бритья. Кожа. Табак. Тоник для волос. Я глубоко вдыхал, стараясь его запомнить – эту квинтэссенцию мужества. С тех пор, стоило мне поднести к носу флакон «Шаффера», бутылку «Аква Вельвы», смазанную «Сполдингом» бейсбольную перчатку, пачку «Лаки Страйка» или бутылку «Виталиса», я снова переносился туда, на трибуну, где мы с мамой сидели, наблюдая за пивными гигантами, топчущимися по ромбу площадки.
Тот софтбольный матч стал для меня началом многих вещей, но прежде всего отсчета времени. Воспоминания до него обрывочные и фрагментарные, а после текут плавно и непрерывно, одной лентой. Возможно, мне требовалось обрести свой бар, один из организующих принципов моей жизни, прежде чем я смогу рассматривать ее как целостный и достоверный нарратив. Я помню, как обернулся ко второму организующему принципу моей жизни и сказал ей, что хотел бы смотреть на этих мужчин вечно. Но мы не можем, детка, ответила она, игра уже закончилась. Что? Я в панике подскочил с места. Мужчины уходили с поля, обнимая друг друга за плечи. Когда они скрылись за живой изгородью из сумаха вокруг стадиона, выкрикивая на ходу «увидимся в «Диккенсе», я начал плакать. Мне хотелось пойти за ними.
– Но зачем? – спросила мама.
– Посмотреть, что там такого.
– Нет, мы не пойдем в бар, – ответила она. – Мы идем… домой.
Она всегда спотыкалась на этом слове.
Мы с мамой жили в доме моего деда, настоящей достопримечательности Манхассета, почти столь же знаменитой, как бар Стива. Люди часто указывали на дом пальцем, проезжая мимо, а однажды я услышал, как прохожие шутили, что он пострадал от «какой-то тяжелой архитектурной болезни». На самом деле дом страдал лишь от сравнений. На фоне элегантных викторианских пряничных домиков и изысканных особняков в голландском колониальном стиле, дедов обветшалый «Кейп-Код» выглядел отталкивающе. Дед утверждал, что не может себе позволить ремонт, но на самом деле ему было просто все равно. С некоторым пренебрежением и извращенной гордостью он называл его Говноприютом и нисколько не обеспокоился, когда крыша начала проседать, словно шатер бродячего цирка. Он не обращал внимания, когда от дома отваливались куски штукатурки размером с игральную карту. Дед накричал на бабушку, когда она показала ему змеистую трещину на подъездной дорожке, похожую на след от молнии – кстати, молния туда действительно попадала. Мои двоюродные братья своими глазами видели, как огненная плеть хлестнула по дорожке, едва не ударив в навес. Даже Господь, подумал я, тычет пальцем в дедушкин дом.
Под этой проседающей крышей мы с мамой жили в компании деда, бабушки, маминых взрослых брата и сестры – дяди Чарли и тети Рут – и шестерых детей тети Рут, пяти дочек и одного сына. «Народные массы, не желающие платить за жилье», – называл нас дед. Бар Стива по адресу 550, Плэндом-роуд, был пристанищем для всех беспокойных душ, а дедушкин дом, номер 646 – ночлежкой.
Дед тоже мог бы вывесить над дверью профиль Чарльза Диккенса, потому что условия в его жилище сильно напоминали работный дом диккенсовских времен. В нем ютилось двенадцать обитателей, а функционирующая ванная была всего одна, так что ждать приходилось невесть сколько, и выгребная яма все время переливалась (Говноприют порой становился не просто остроумным сравнением). Горячая вода по утрам заканчивалась посередине Душа Номер Два, возвращалась ненадолго во время Душа Номер Три, а потом дразнила и жестоко обманывала того, кто принимал Душ Номер Четыре. Мебель, большая часть которой относилась к третьему президентскому сроку Франклина Рузвельта, держалась на скотче… и еще скотче. Единственными новыми предметами домашнего обихода были пивные стаканы, «одолженные» в «Диккенсе», и диван из «Сирс» в гостиной, обитый тканью с психоделическим узором из колоколов, американских орлов и портретов отцов-основателей. Мы называли его «двухсотлетним диваном». Конечно, мы прибавляли тут пару лет, но дед говорил, что название очень подходящее, потому что диван выглядит так, будто Джордж Вашингтон переправлялся на нем через реку Делавэр.
Хуже всего в дедовом доме был бесконечный шум – двадцатичетырехчасовая череда ругани, плача и драк, криков дяди Чарли, что он хочет выспаться, и тирад тети Рут в адрес ее шестерых детей, больше похожих на душераздирающие вопли голодной чайки. Ритм этой какофонии задавал равномерный перестук, поначалу слабый, а потом становящийся все более назойливым, словно сердцебиение в глубинах Дома Ашеров[6 - Отсылка к мистическому рассказу Эдгара Аллана По.]. В Доме деда вместо сердца стучала входная дверь, которая открывалась и закрывалась, когда кто-то приходил и уходил – скрип-стук-скрип-стук, – а еще шаги всех домочадцев, которые топали каблуками, словно полк пехотинцев. Наслушавшись криков и стука дверей, ругани и топота, к вечеру ты сам начинал лаять и визжать, как собака, которая сбегала при малейшей возможности. На закате наступало крещендо – это был самый громкий и нервный момент за день, потому что мы садились ужинать.
Усевшись вокруг колченогого стола в столовой, мы все говорили одновременно, пытаясь отвлечься от еды. Бабушка готовила отвратительно, а дед практически не давал ей денег на продукты, поэтому содержимое надтреснутых мисок, подававшихся из кухни, казалось одновременно и страшным и забавным. Приготовление спагетти с фрикадельками по бабушкиному рецепту подразумевало, что она разваривает пасту в кастрюле до состояния клея, выливает туда банку консервированного томатного супа, а сверху выкладывает куски сырых сосисок. Соль и перец по вкусу. Однако несварение у нас вызывала не ее стряпня, а дед. Угрюмый человеконенавистник, заика и скупердяй, он каждую ночь возвышался во главе стола над своими двенадцатью непрошеными гостями, включая собаку. Этакий ирландский вариант Тайной вечери. В его взгляде так и читалось: «каждый из вас предаст меня». Надо отдать ему должное, дед никого не прогонял. Но и рад никому не был, и часто заявлял во всеуслышание, что нам «пора убираться отсюда к чертовой матери».
Мы с мамой убрались бы с удовольствием, но нам некуда было идти. Зарабатывала она очень мало, а отец, обзаведшийся новой семьей, не давал ей ни копейки. Он был крепким орешком, мой папаша, взрывной смесью обаяния и гнева, и у мамы не осталось другого выбора, кроме как бросить его, когда мне исполнилось семь месяцев. В качестве ответной меры он просто исчез – лишив ее какой-либо помощи.
Поскольку на момент его исчезновения я был слишком мал, то не запомнил, как выглядит мой отец. Я знал только его голос, и очень хорошо. Популярный диск-жокей, отец каждый день обращался ко мне в микрофон откуда-то из Нью-Йорк-Сити: его сочный баритон пролетал по Хадсон-ривер, через бухту Манхассет, вдоль Плэндом-роуд и миллисекунду спустя вырывался из оливкового цвета динамика дедова радиоприемника на кухонном столе. Голос у отца был такой глубокий и зычный, что от него звенели столовые приборы, а ребра начинали зудеть.
Все взрослые в доме деда старались защитить меня, делая вид, что моего отца не существует. (Бабушка даже не упоминала его имя – Джонни Майклз, – а называла просто Голосом.) Они хватались за рукоятку всякий раз, заслышав его, и даже прятали от меня приемник, что приводило к бурным рыданиям. Окруженный женщинами и всего двумя мужчинами, державшимися крайне отстраненно, я расценивал Голос как свою единственную связь с мужским миром. Кроме того, он был для меня единственным способом заглушить остальные раздраженные голоса в доме. Голос, каждый вечер устраивавший в зеленой коробочке вечеринки со Стиви Уандером, Ван Моррисоном и «Битлз», служил противоядием от хаоса, царившего вокруг. Когда бабушка с дедом воевали из-за денег на продукты или тетя Рут от ярости что-то швыряла о стену, я прижимался ухом к динамику, и Голос рассказывал мне что-нибудь забавное или ставил песенку «Пепперминт Рейнбоу». Я внимал ему так самозабвенно и так старательно игнорировал остальные голоса, что стал настоящим мастером избирательного слушания, которое считал даром свыше, пока оно не оказалось проклятием. Жизнь – всегда выбор между тем, какие голоса ты слушаешь, а какие нет, и этот урок я усвоил гораздо раньше остальных, но мне потребовалось немало времени, чтобы правильно пользоваться своим знанием.
Помню, как-то раз мне было особенно одиноко, и я поймал отцовское шоу. Первой он поставил песню «Фор Сизонс», «Стремлюсь обратно к тебе», а потом сказал своим самым бархатным, самым шелковым тоном, с улыбкой в голосе: «Я стремлюсь обратно к тебе, мама – но придется потерпеть, потому что зарабатываю я пока только развозом газет». Я закрыл глаза, засмеявшись его шутке, и на несколько мгновений позабыл, кто я и где нахожусь.
Глава 2. Голос
Мой отец обладал множеством талантов, но главный его талант был исчезать. Без предупреждения он менял время выхода в эфир и радиоволну. Я выносил приемник на крыльцо, где радио ловилось лучше. Поставив его на колени, я вращал антенну и медленно поворачивал рукоятку, чувствуя себя совсем потерянным, пока Голос не возникал снова. Однажды мама поймала меня за этим занятием.
– Что ты делаешь? – спросила она.
– Ищу отца.
Мама нахмурилась, потом развернулась и пошла назад в дом.
Я знал, что на маму Голос не оказывает столь же успокаивающего действия. Для нее голос отца «звенел деньгами» – как писал Фицджеральд про другой беззаботный голос из Манхассета. Когда отцовский баритон гремел из динамика, маме было не до его шуток и обаяния. Она слышала лишь пропущенные платежи по алиментам, которых он не высылал. Проведя весь день за радиоприемником, слушая Голос, я нередко видел, как мама перебирает почту в поисках чека от него. Бросая на стол стопку конвертов, она поворачивалась ко мне с пустым лицом. Ничего. Опять.
Ради мамы я старался не включать радио громко. Пытался вообще больше не слушать Голос, но ничего не мог с собой поделать. В дедовом доме за всеми водились грехи – выпивка, сигареты, азартные игры, ложь, сквернословие, распутство. Голос был моим грехом. Моя зависимость от него росла, а с ней и прощение, и вскоре просто слушать стало для меня недостаточно. Я начал разговаривать с ним. Рассказывал Голосу о школе, детской лиге, о маминых проблемах со здоровьем. Говорил, что каждый вечер она возвращается домой совсем без сил и я постоянно за нее беспокоюсь. Если мне удавалось правильно подгадать с паузами – слушать, когда Голос говорит, и говорить, когда он замолкает, – у нас выходила настоящая беседа.
Наконец мама застала меня.
– С кем ты говоришь? – спросила она.
– Ни с кем.
Потрясенная, она поднесла руку ко рту. Я приглушил звук.
Как-то вечером, когда Голос вышел из эфира, в дедовой гостиной раздался телефонный звонок.
– Ответь, – сказала мама каким-то странным тоном.
Я взял трубку.
– Алло?
– Алло, – сказал Голос.
Я судорожно сглотнул.
– Папа?
Я ни разу не произносил этого слова раньше. Мне показалось, что внутри у меня что-то взорвалось, словно пробка выстрелила из бутылки. Он спросил, как у меня дела. В каком я классе? Правда, уже? Хорошие у нас учителя? Он не спрашивал про маму, которая потихоньку организовала этот звонок, когда услышала мои разговоры с отцом по радио. Не объяснял, почему никогда меня не навещает. Просто болтал со мной, словно со старым армейским приятелем. Потом я услышал, как он глубоко затянулся сигаретой и выдохнул с такой силой, что мне показалось, струя дыма вот-вот вырвется из телефонной трубки. Я слышал этот дым в его голосе, и сам этот голос был дымом. Именно так я представлял себе отца – как говорящий дым.
– Ну, – сказал он, – как насчет того, чтобы сходить на бейсбол со своим стариком?
– Ух ты! Серьезно?
– Конечно.
– На «Метс» или «Янки»?
– «Метс», «Янки», все равно.