– Я жутко злюсь, но дышу.
– А что с едой?
– Стрессового влечения не было, однако день еще не закончился.
И мне предстоит вынести еще целый учебный год. Хотя я почти три года без эксцессов ела скучную и питательную пищу, Рейчел и мои врачи беспокоятся, что все может кончиться срывом в дикое, неуемное обжорство, потому что у меня расстроена психика. Они не понимают одного: дело тут вовсе не в еде. Пища никогда не была ответом на вопрос «Почему?». По крайней мере не прямым и не главным ответом.
– Но самое плохое вот в чем, – говорю я. – Мы с тобой знаем, через что мне пришлось пройти, но все остальные просто видят меня с других точек зрения: какая я толстая или где я была все эти годы, но не с точки зрения того, кто я теперь.
– Ты им еще покажешь. Уж кто-кто, а ты это сможешь.
Внезапно я больше не могу сидеть на этой плите, такое иногда случается: после многих месяцев, проведенных без движения, на меня вдруг накатывает желание подвигаться.
– Давай покружимся, – предлагаю я.
И именно это мне больше всего нравится в Рейчел. Она вскакивает на ноги и начинает кружиться, не задавая никаких вопросов и не боясь, что могут подумать другие.
Сочельник. Мне четыре года. Моя бабушка дарит маме и мне две огромные парные рождественские юбки: одну – зеленую, другую – красную. Они уродливые, но широкие и могут кружиться, так что мы носим их до самого Нового года, кружась без перерыва. Пока я не выросла из юбки, мы кружились на днях рождения, на Дне матери, вообще на всех празднествах.
Мы с Рейчел вертимся, пока не начинает кружиться голова. Я тайком проверяю пульс, чтобы она не заметила, потому что задыхаться можно в хорошем и в плохом смысле. Я жду, пока пульс стабилизируется, пока не убеждаюсь, что опасности никакой нет, и спрашиваю:
– А ты знаешь, что случилось с медведем? Ну, с тем, который здесь сидел в клетке?
Я не могу винить его за то, что он попытался откусить чью-то руку. Ведь посетитель сунул руку в его клетку, а клетка была единственным местом в мире, оставшимся у медведя.
– В новостях сообщали, что его отправили в Цинциннати на перевоспитание и обучение общению с людьми.
– А что, по-твоему, произошло на самом деле?
– По-моему, его просто пристрелили.
Джек
С висящей на стене фотографии в огромной рамке на меня пристально взирает мой пра-пра-чего-то-такого-дед сурового вида и с пронзительным взглядом. Многочисленные рассказы расписывают его как праведника, всю жизнь посвятившего изготовлению игрушек. Если верить этим россказням, то он представлял собой бескорыстного Санта-Клауса родом из Индианы. Но на этой фотографии он скорее старый и жуткий сукин сын.
Он впивается в меня своим пронзительным взором, когда я надиктовываю голосовое сообщение Каму: «Я сижу в добром старом заведении «Игрушки Масселина» и желаю тебе самого лучшего во время твоего путешествия домой. Дай мне знать, если понадобятся деньги на обратный авиабилет».
Я нажимаю «Сброс» и говорю пра-пра-чего-то-такого-деду:
– Не суди человека, пока хотя бы недолго не побудешь на его месте.
В конторке, служащей одновременно и складом при магазине, я отвечаю на электронные письма, сверяю инвентарные ведомости, оплачиваю счета – все это я могу делать даже во сне. Пять поколений нашей семьи владеют предприятием «Игрушки Масселина». Оно пережило Великую депрессию, расовые беспорядки, взрыв в центре города 1968 года, спад и, наверное, просуществует еще долго после того, как уйдет мой отец, уйду я, после следующего ледникового периода, когда из всех живых существ останутся лишь тараканы. С самого рождения Маркуса все ожидали, что мой ответственный и исполнительный брат примет из рук отца эстафетную палочку. Это оттого, что по каким-то причинам все ждут от Джека великих деяний. Но я знаю то, чего не знают они. Когда-нибудь именно я буду жить в нашем городе, заправлять этим предприятием, женюсь, заведу детей, стану громко разговаривать с иностранцами и изменять жене. Потому что ни на что иное я не гожусь.
У меня звонит телефон, и это Кам, но не успеваю я ответить, как в конторку заходит мужчина (темные вьющиеся волосы, темные брови, бледная кожа, рубашка с логотипом магазина).
Отец откашливается. После химиотерапии он сделался туговат на одно ухо и постоянно откашливается.
– Почему ты отказался от высшей химии? – спрашивает он.
Откуда, интересно, ему это стало известно? Все же произошло буквально пару часов назад.
– Я не отказывался.
Я скажу вам, откуда он знает. Наверняка Моника Чапмен нашептала, пока они занимались «этим» у него в машине.
И прежде чем я успеваю обуздать воображение, у меня в голове проносятся разрозненные картинки голых тел, и на некоторых из них мой отец.
Он пододвигает стул и пока усаживается на него, я смотрю в сторону, потому что не могу выбросить эти образы из головы.
– А вот я слышал совсем другое.
Пока трахал Монику Чапмен в кабинете химии. Когда драл ее, прижав к твоему шкафчику для вещей, когда имел ее на твоем обеденном столе и на всех учительских столах в школе.
Я отвечаю, возможно, слишком громко:
– Просто я перевелся в другой класс.
– А чем тебе прежний класс не понравился?
Вот так-то. В том смысле, что он, наверное, шутит, верно? Он же продолжает меня об этом расспрашивать.
Пасовать больше нельзя. Придется посмотреть ему в глаза – что для меня куда неприятнее, чем весь этот разговор.
– Скажем так – у меня возникли проблемы с преподавателем.
Плечи у отца сразу напрягаются, и он понимает, что я все знаю, и атмосфера делается чертовски неловкой. Мне вдруг становится совершенно наплевать на электронную почту и инвентарные ведомости. Больше всего мне хочется убраться отсюда, поскольку стала бы Моника Чапмен ему что-то рассказывать, если она с ним не спала?
Тощий парнишка с оттопыренными ушами сидит за кухонным столом и пьет молоко из бокала для виски – родители держат их в баре. Хотя он совсем еще малыш, его поза наводит меня на мысли о старике, знававшем лучшие времена. Сумка его лежит на столе.
Я беру стакан, наливаю себе сока и спрашиваю:
– Здесь не занято?
Он пододвигает мне ногой стул, и я сажусь, протягиваю свой стакан в его сторону, мы чокаемся и молча пьем. Я слышу, как в коридоре тикают старинные напольные часы. Мы оказались дома первыми.
Наконец Дасти спрашивает:
– А почему люди такие вредные?
Сначала я думаю, что он знает о моем разговоре с отцом или обо мне, о том, каков я и как веду себя в школе, но потом мой взгляд падает на сумку, на которой красуется крупно выведенное черным маркером одно из самых грязных ругательств. Ручка разрезана пополам.
Я снова гляжу на младшего брата.
– Люди бывают вредными по многим причинам. Иногда они вредные просто от природы. Иногда им кто-то делает какую-то гадость, и они, даже сами этого не понимая, перенимают всю эту вредность, выходят в большой мир и так же вредничают по отношению к другим. Иногда они вредные, потому что боятся. Иногда решают сделать гадость другим, прежде чем те, другие, сделают гадость им. Это такая «вредность-самозащита». – О ней я очень много знаю. – А кто тебе сделал гадость?
Дасти поднимает руку и трясет головой, как бы говоря: нет, в подробности вдаваться не будем.
– А почему, когда кто-то боится, он делает гадости?