Роджер в отчаянии клал одну лапу на ворота и, глядя на меня, задирал уголок верхней губы в кривоватом заискивающем оскале, демонстрируя свои белые зубы, а его зад трепетал в крайнем возбуждении. Это была его козырная карта: он знал, что перед его дурацкой улыбкой я не смогу устоять. Перестав его дразнить, я рассовывал по карманам пустые спичечные коробки, брал в руку сачок, ворота со скрипом отворялись и, выпустив нас, затворялись снова, и Роджер пулей улетал в рощу, басовитым лаем приветствуя новый день.
В самом начале моих изысканий Роджер был моим постоянным спутником. Мы вместе совершали все более далекие вылазки, открывая для себя тихие оливковые рощи, которые нужно было обследовать и запомнить, продирались сквозь заросли мирта, облюбованного черными дроздами, заглядывали в узкие лощины, где кипарисы отбрасывали таинственные тени, словно брошенные плащи чернильной расцветки. Роджер был идеальным компаньоном для приключений – ласковым без навязчивости, отважным без воинственности, умным и добродушно-терпимым к моим выходкам. Стоило мне поскользнуться и упасть, взбираясь по росистому склону, как он тут же подскакивал с фырканьем, похожим на сдержанный смех, быстро меня осматривал и, сочувственно лизнув в лицо, встряхивался, чихал и подбадривал своей кривой улыбочкой. Когда я обнаруживал что-то примечательное – муравейник, или гусеницу на листе, или паука, одевающего муху в шелковые одежки, – он садился поодаль и ждал, пока я не удовлетворю свое любопытство. Если ему казалось, что дело слишком затянулось, он подбирался поближе и сначала жалобно позевывал, а потом глубоко вздыхал и начинал крутить хвостом. Если объект не представлял особого интереса, мы двигались дальше, ну а если это было нечто важное, требовавшее продолжительного изучения, мне было достаточно нахмуриться, и Роджер понимал, что это надолго. Тогда он опускал уши, переставал вертеть хвостом и, отковыляв в соседний куст, растягивался в тенечке и глядел на меня оттуда с видом мученика.
Во время наших вылазок мы познакомились со многими людьми в окрестностях. Например, со странным слабоумным парнем, у него было круглое, ничего не выражавшее лицо, похожее на гриб дождевик. Ходил он в одном и том же: драная рубаха, протертые голубые сержевые брюки, подвернутые до колен, а на голове старенькая шляпа-котелок без полей. Завидев нас, он неизменно спешил навстречу из глубины рощи, чтобы вежливо приподнять свою нелепую шляпу и пожелать нам хорошего дня мелодичным детским голоском, что твоя флейта. Минут десять он стоял, разглядывая нас без всякого выражения, и кивал, если я отпускал какую-нибудь реплику. А затем, снова вежливо приподняв котелок, он исчезал среди деревьев. Еще запомнилась необычайно толстая и веселая Агата, жившая в ветхом домике на вершине холма. Она всегда сидела возле дома, а перед ней веретено с овечьей шерстью, из которой она сучила грубую нить. Хотя ей было далеко за семьдесят, у нее были смоляные блестящие волосы, заплетенные в косички и обмотанные вокруг этаких гладких коровьих рогов – головного украшения, популярного среди пожилых крестьянок. Она сидела на солнце, такая большая черная лягушка в алой косынке поверх коровьих рогов, шпулька с шерстью поднималась и опускалась, крутясь как юла, пальцы споро выдергивали и распутывали мотки, а из широко открытого вислого рта, демонстрирующего сломанные пожелтевшие зубы, раздавалось громкое хрипловатое пение, в которое она вкладывала всю свою энергию.
Именно от нее, Агаты, я узнал красивейшие и сразу запоминающиеся крестьянские песни. Сидя рядом с ней на старом жестяном ведре, с гроздью винограда или гранатом из ее сада в горсти, я пел вместе с ней, а она то и дело прерывала наш дуэт, чтобы поправить мое произношение. Это были веселые куплеты про речку Ванхелио, текущую с гор и орошающую землю, благодаря чему поля дают урожай и сады плодоносят. Мы затягивали любовную песенку под названием «Вранье», кокетливо закатывая глаза. «Зря я тебя учила рассказывать всем вокруг, как я тебя люблю. Все это вранье, одно вранье», – горланили мы, мотая головами. А потом, сменив тон, печально, но живо напевали «Зачем ты меня бросаешь?». Поддавшись настроению, мы тянули нескончаемую литанию, и голоса наши дрожали. Когда мы добирались до последнего душераздирающего куплета, Агата прижимала руки к своим большим грудям, ее черные зрачки подергивались печальной поволокой, а многочисленные подбородки начинали дрожать. И вот отзвучали заключительные и не очень согласованные ноты, она вытирала глаза краем косынки и обращалась ко мне:
– Какие же мы с тобой дурачки. Сидим на солнышке и голосим в два горла. Да еще о любви! Я уже слишком стара, а ты еще слишком юн, чтобы тратить на это свое время. Давай-ка лучше выпьем винца, что скажешь?
А еще мне очень нравился старый пастух Яни, высокий, сутулый, с крючковатым носищем, вроде орлиного клюва, и невероятными усами. Первый раз я его увидел в жаркий день, когда мы с Роджером потратили битый час, пытаясь извлечь зеленую ящерицу из щели в каменной стене. В конце концов, ничего не добившись, вспотевшие и усталые, мы укрылись под невысокими кипарисами, отбрасывавшими приятную тень на выгоревшую от солнца траву. И, там отлеживаясь, я услышал убаюкивающее позвякивание колокольчиков, а вскоре мимо нас прошествовало стадо коз; они остановились, чтобы впериться в нас своими пустыми желтыми глазищами, и, с презрением проблеяв, поковыляли дальше. Этот легкий перезвон и тихий хруст травы, которую они щипали и пережевывали, совсем меня убаюкали, и, когда следом за ними появился пастух, я уже подремывал. Он остановился и посмотрел на меня пронзительным взглядом из-под кустистых бровей, тяжело опираясь на коричневую палку, когда-то бывшую веткой оливы, и крепко врастая тяжелыми башмаками в ковер из вереска.
– День добрый, – сказал он хрипло. – Вы иностранец… маленький английский лорд?
К тому времени я уже успел привыкнуть к курьезным представлениям местных крестьян о том, что все англичане лорды, а посему признал: да, так и есть. Тут он развернулся и прикрикнул на козу, которая присела на задние ноги и принялась обгладывать молодое оливковое деревце, а затем снова обратился ко мне:
– Вот что я вам скажу, юный лорд. Лежать под этими деревьями опасно.
Я поднял глаза к кипарисам, показавшимся мне вполне безобидными, и спросил его, в чем кроется опасность.
– Под ними можно сидеть, – пояснил он, – они отбрасывают хорошую тень, прохладную, как колодезная вода. Но они легко могут вас усыпить. А спать под кипарисом нельзя, ни при каких обстоятельствах.
Он замолчал и стал разглаживать усы, пока не дождался вопроса «Почему?», и только тогда продолжил:
– Почему? Вы спрашиваете, почему? Потому что вы проснетесь другим человеком. Пока вы спите, кипарис запускает корни в голову и вытягивает ваши мозги, и вы просыпаетесь ку-ку, с головой пустой, как свисток.
Я поинтересовался, относится ли это только к кипарису или к другим деревьям тоже.
– Не только. – Старик с угрожающим видом задрал голову вверх, словно проверяя, не подслушивают ли его деревья. – Но именно кипарис ворует наши мозги. Так что, юный лорд, вам здесь лучше не спать.
Он бросил в сторону темнеющих конусов еще один недобрый взгляд, словно вызов – ну, что вы на это скажете? – а затем осторожно стал пробиваться сквозь кусты мирта к своим козам, которые мирно паслись на склоне холма, а их разбухшие вымена болтались, как мешок у волынки.
Я узнал Яни довольно близко, так как постоянно встречал его во время своих походов, а иногда и навещал в его домике, где он угощал меня фруктами, давал разные советы и предупреждал о поджидающих меня опасностях.
Но, пожалуй, самым чудаковатым и загадочным персонажем из всех, кто мне встретился, был мужчина с розовыми жуками. Было в нем что-то сказочное, неотразимое, и наших редких встреч я всегда ждал с нетерпением. Первый раз я его увидел на безлюдной дороге, ведущей в одну из отдаленных горных деревень. Прежде чем его увидеть, я его услышал – он играл переливистую мелодию на пастушьей свирели, иногда прерываясь, чтобы забавно пропеть несколько слов в нос. Когда же он появился из-за поворота, мы с Роджером замерли и уставились на пришельца в изумлении.
Заостренная лисья мордочка с косыми темно-карими глазищами, на удивление пустыми, затянутыми пленочкой, как это бывает на сливе или при катаракте. Приземистый, тщедушный, словно недокормленный, с тонкой шеей и такими же запястьями. Но больше всего поражало то, что было у него на голове: бесформенная шляпа с широченными болтающимися полями, когда-то бутылочно-зеленая, а сейчас крапчатая, пыльная, в винных пятнах, тут и там прожженная сигаретами, поля же были утыканы целой гирляндой шевелящихся перьев – петушиных, удодовых, совиных, а еще там торчали крыло зимородка, коготь ястреба и изгвазданное белое перо, некогда принадлежавшее, по всей видимости, лебедю. Рубашка у него была изношенная, потертая, серая от пота, а поверх нее болтался широченный галстук из обескураживающего голубого атласа. Темный бесформенный пиджак в разноцветных заплатах, на рукаве белая ластовица с рисунком из розовых бутонов, а на плече треугольная заплата в винно-красных и белых горошинах. Карманы пиджака оттопыривались, и из них едва не вываливались расчески, воздушные шарики, раскрашенные картинки со святыми, вырезанные из оливкового дерева змеи, верблюды, собаки и лошади, дешевые зеркальца, букет из носовых платков и продолговатые витые булочки с кунжутными семечками. Брюки, тоже в заплатах, как и пиджак, спускались к алого цвета charouhias – кожаным туфлям с загнутыми носами, украшенными большими черно-белыми помпонами. Этот затейник носил на спине клетки из бамбука с голубями и цыплятами, какие-то загадочные торбы и здоровый пучок зеленого лука-порея. Одной рукой он подносил ко рту свирель, а в другой зажимал десяток суровых ниток, к концам которых были привязаны розовые жуки величиной с миндальный орех, которые посверкивали на солнце золотисто-зелеными бликами и носились вокруг его шляпы с отчаянным утробным жужжанием, тщетно пытаясь избавиться от жестокой привязи. Изредка кто-то из них, устав нарезать безуспешные круги, присаживался на шляпу, но тут же снова взлетал, чтобы участвовать в бесконечной карусели.
Впервые нас увидев, тип с розовыми жуками преувеличенно вздрогнул, остановился, снял свою нелепую шляпу и отвесил глубокий поклон. Роджер до того обалдел от такого повышенного внимания, что разразился этакой изумленной тирадой. Мужчина улыбнулся, снова надел шляпу, поднял вверх руки и помахал мне своими длинными костлявыми пальцами. Явление этого призрака меня позабавило и немного огорошило, но из вежливости я пожелал ему хорошего дня. Он еще раз отвесил нам глубокий поклон. Я спросил, не возвращается ли он с какого-то праздника. Он энергично кивнул и, поднеся к губам свирель, заиграл живую мелодию с приплясами на пыльной дороге, потом остановился и показал большим пальцем через плечо туда, откуда пришел. Он улыбнулся, похлопал себя по карманам и сделал характерные движения большим и указательным пальцем, что в Греции служило намеком на денежное вознаграждение. Тут до меня вдруг дошло, что он немой. Стоя посреди дороги, я начал с ним объясняться, а он мне отвечал с помощью разнообразной и очень выразительной пантомимы. Я спросил, зачем ему розовые жуки, почему они на нитках? В ответ он показал рукой, что они как маленькие дети, а в доказательство раскрутил одну такую нитку над головой, жук тотчас ожил и давай нарезать круги вокруг шляпы, словно планета вокруг солнца. Мужчина просиял и, показав пальцем в небо, раскинул руки в стороны и с низким носовым гудением пробежался по дороге. Это он изображал аэроплан. И, снова изобразив маленьких детей, запустил над собой уже всех жуков, которые разжужжались возмущенным хором.
Устав от пояснений, он присел у обочины и сыграл небольшой пассаж на свирели, прерываясь, чтобы прогундосить эту же песенку. Слов, конечно, нельзя было разобрать, только серию странных мыканий и писков, шедших откуда-то из горла и через нос. Причем все делалось с таким пылом и выразительностью, что ты как-то сразу верил, будто эти нечленораздельные звуки действительно что-то означают. Наконец он убрал свирель в набитый карман, посмотрел на меня задумчиво, скинул рюкзак, развязал его и, к моему изумлению и вящей радости, вытряхнул оттуда прямо на дорогу полдюжины черепах. Их панцири, натертые маслом, блестели, а передние лапы украшали красные бантики. С замедленной основательностью они повысовывали из-под сияющих панцирей головки и лапы и целенаправленно, но без всякого энтузиазма, заковыляли прочь. Я смотрел на них как зачарованный. Особенно мое внимание привлекла кроха величиной с чайную чашку. Она казалась живее других, глаза яркие, а панцирь светленький – смесь каштана, карамели и янтаря. Удивительно шустрая для черепахи. Я присел на корточки, долго ее изучал и окончательно понял, что домашние примут ее с особым восторгом, может, даже поздравят меня с тем, что я нашел такой прелестный экземпляр. Денег у меня не было, но это ничего не значило, просто я скажу, чтобы он пришел за ними завтра к нам на виллу. Мне даже не пришло в голову, что он может не поверить мне на слово. Достаточно того, что я англичанин, ведь у здешних островитян преклонение перед нашей нацией превосходит всякие разумные границы. Они друг другу не поверят, а англичанину – без вопросов. Я спросил у типа, сколько стоит черепашка. Он растопырил пальцы обеих рук. Но я уже привык к тому, что местные крестьяне всегда торгуются. Поэтому я решительно помотал головой и поднял два пальца, подсознательно копируя его манеру. Он зажмурился в ужасе от такого предложения и, подумав, показал мне девять пальцев. Я ему – три. Он мне – шесть. Я в ответ пять. Он печально и глубоко вздохнул, и мы оба присели, в молчании наблюдая за расползающимися черепахами; они двигались тяжело и неуверенно, с туповатой решимостью малышей-однолеток. Наконец он показал на кроху и снова задрал шесть пальцев. Я показал пять. Роджер громко зевнул – эта бессловесная торговля нагнала на него жуткую скуку. Тип взял в руки черепашку и жестами стал мне объяснять, какой у нее гладкий и красивый панцирь, как прямо вздернута головка, какие остренькие у нее коготки. Но я твердо стоял на своем. Кончилось тем, что он пожал плечами, показал пятерню и протянул мне товар.
Тут-то я и сказал ему, что денег у меня нет, так что пусть приходит завтра на виллу. Он кивнул, как если бы это было само собой разумеющимся. В восторге от своего нового любимца, я уже рвался домой, чтобы продемонстрировать всем свое приобретение, поэтому я поблагодарил типа, попрощался с ним и заспешил по дороге домой. Дойдя до места, где надо было срезать угол, свернув в оливковую рощу, я тормознул, чтобы получше изучить находку. Без сомнения, более красивой черепахи я еще не встречал, и стоила она как минимум вдвое дороже. Я погладил пальцем чешуйчатую головку и бережно положил черепашку снова в карман. Перед тем как начать спускаться с холма, я обернулся. Тип с розовыми жуками устроил посреди дороги маленькую жигу, он раскачивался и подпрыгивал, играя на свирели, а черепахи тяжеловесно и бесцельно ползали туда-сюда.
Наш новый жилец, заслуженно названный Ахиллесом, оказался умнейшим прелестным существом со своеобразным чувством юмора. Сначала мы его привязали за ногу в саду, но, став ручным, он получил полную свободу. Он быстро запомнил свое имя, и стоило его только громко позвать и, набравшись терпения, немного подождать, как он появлялся на узкой мощеной дорожке, шел на цыпочках, жадно вытянув вперед шею. Он любил, когда его кормили: усядется по-королевски на солнышке и принимает из наших рук по кусочку от листа салата или от одуванчика или виноградинку. Он обожал виноград, как и Роджер, и у них постоянно возникало серьезное соперничество. Ахиллес пережевывал виноград, сок тек по подбородку, а Роджер, лежа поодаль, смотрел на него страдальческими глазами, и из его пасти бежала слюна. Хотя он получал свою порцию фруктов, но, кажется, считал, что скармливать такие деликатесы черепахе – значит понапрасну переводить хороший продукт. После кормежки стоило мне отвернуться, как Роджер подползал к Ахиллесу и начинал сладострастно вылизывать его мордочку в виноградном соке. В ответ на такие вольности Ахиллес пытался цапнуть за нос наглеца, когда же это облизывание становилось совсем уж слюнявым и нестерпимым, он с негодующим фырканьем прятался в своем панцире и отказывался оттуда выходить, пока мы не уводили Роджера.
Но больше всего Ахиллес любил землянику. Едва завидев ее, он впадал в форменную истерику, начинал раскачиваться и вытягивать головку – ну, вы меня уже угостите? – и умоляюще на тебя смотрел своими глазками, напоминающими пуговички на обуви. Самую крошечную ягоду он мог проглотить в один присест, так как она была размером с горошину. Но если ты давал ему крупную, с лесной орех, он поступал с ней так, как никакая другая черепаха. Схватив ягоду и надежно зажав ее во рту, он на максимальной скорости уползал в безопасное, уединенное место среди цветов и там, положив землянику на землю, съедал ее с расстановкой, после чего возвращался за новой порцией.
Помимо тяги к землянике, Ахиллес воспылал страстью к человеческому обществу. Когда кто-то спускался в сад, чтобы позагорать, или почитать, или еще за чем-то, через какое-то время раздавалось шуршанье среди турецкой гвоздики и высовывалась сморщенная простодушная мордочка. Если человек садился на стул, Ахиллес подбирался поближе к его ногам и проваливался в глубокий мирный сон с высунутой из панциря головой и лежащим на земле носом. Если же ты ложился на подстилку позагорать, Ахиллес решал, что ты растянулся на земле исключительно с целью доставить ему удовольствие. Тогда он заползал на подстилку с добродушно-плутоватым выражением на мордочке, задумчиво тебя оглядывал и выбирал часть тела, наиболее подходящую для восхождения. Попробуй расслабься, когда тебе в ляжку впиваются острые коготки черепахи, решительно вознамерившейся забраться на твой живот. Если ты его сбрасывал и переносил подстилку в другое место, это давало лишь короткую передышку – угрюмо покружив по саду, Ахиллес снова тебя находил. Эта его манера всех так извела, что после многочисленных жалоб и угроз мне пришлось запирать его всякий раз, когда кто-то из домашних собирался полежать в саду.
Но однажды садовые ворота оставили открытыми, и Ахиллес пропал бесследно. Были организованы поисковые партии, и все те, кто до сих пор открыто угрожал нашей рептилии страшными карами, прочесывали оливковые рощи и кричали: «Ахиллес… Ахиллес… земляника!..» Наконец мы его нашли. Как всегда, гуляя, погруженный в свои мысли, он свалился в заброшенный колодец с полуразрушенными стенами и отверстием, заросшим папоротником. Увы, он был мертв. Ни старания Лесли сделать ему искусственное дыхание, ни попытки Марго затолкать ему в рот земляничку (то есть дать ему то, как она выразилась, ради чего стоило жить) ни к чему не привели, и его останки торжественно и печально были преданы земле в саду – под кустом земляники, по предложению матери. Ларри написал и прочел дрожащим голосом короткое прощальное слово, что особенно запомнилось. И только Роджер несколько подпортил траурную церемонию, так как радостно вертел хвостом, несмотря на все мои протесты.
Вскоре после того, как мы потеряли Ахиллеса, я приобрел у типа с розовыми жуками другого домашнего питомца. Этот голубь совсем недавно появился на свет, и нам пришлось насильно его кормить хлебом в молоке и размоченной кукурузой. Он являл собой жалкое зрелище: перья только пробиваются сквозь красную сморщенную кожу, покрытую, как у всех детенышей, омерзительным желтым пушком, словно обесцвеченным перекисью водорода. С учетом отталкивающей внешности, делавшей его вдобавок одутловатым, Ларри предложил назвать его Квазимодо, и, так как имя мне понравилось, а связанные с ним ассоциации были мне неизвестны, я согласился. Еще долго после того, как Квазимодо научился есть сам и оброс перьями, на голове у него сохранялся этот желтый пушок, что делало его похожим на такого самодовольного судью в детском паричке.
В силу нетрадиционного воспитания и отсутствия родителей, которые бы научили его жизни, Квазимодо убедил себя в том, что не является птицей, и отказывался летать. Вместо этого он всюду разгуливал. Если у него возникало желание залезть на стол или на стул, он стоял рядом с опущенной головой и ворковал до тех пор, пока его туда не сажали. Он всегда с радостью присоединялся к общей компании и даже увязывался за нами на прогулки. Впрочем, от этого пришлось отказаться, поскольку тут было два варианта: или сажать его на плечо с риском испортить одежду, или позволить ему ковылять сзади. Но в этом случае приходилось из-за него замедлять шаг, а если мы уходили вперед, то раздавались отчаянное, умоляющее курлыканье; мы оборачивались и видели бегущего за нами вприпрыжку Квазимодо, который соблазнительно вилял хвостом и негодующе выставлял свою переливчатую грудь, глубоко возмущенный нашим коварством.
Квазимодо настаивал на том, чтобы спать в доме; никакие уговоры и распекания не могли его загнать в голубятню, которую я для него построил. Он предпочитал отдыхать в ногах у Марго. Со временем его пришлось выдворить на диван в гостиную, ибо стоило Марго перевернуться на бок, как он тут же ковылял наверх и с громким нежным воркованием усаживался ей на лицо.
Что Квазимодо птица певчая, обнаружил Ларри. Мало того что он любил музыку, так он еще, похоже, различал вальс и военный марш. Когда звучала обычная музыка, он подбирался поближе к граммофону и сидел с гордой осанкой и полузакрытыми глазами и тихо урчал себе под нос. Но если ставили вальс, он начинал нарезать круги, кланяясь, вращаясь и громко курлыча. В случае же марша – предпочтительно Сузы[1 - Суза, Джон Филип (1854–1932) – американский композитор и дирижер духового оркестра, прозванный «королем маршей».] – он расправлял плечи, выкатывал грудь и печатал шаг, а его воркованье становилось таким глубоким и зычным, что казалось, он сейчас задохнется. Столь необычные действия он совершал исключительно под вальс или военный марш. Но иногда, после затяжной музыкальной паузы, он мог так обрадоваться вновь заработавшему граммофону, что начинал исполнять вальс под марш и наоборот, но потом спохватывался и исправлял свою ошибку.
Однажды, разбудив Квазимодо, мы с огорчением обнаружили, что он нас всех обвел вокруг пальца – среди подушечек лежало блестящее белое яйцо. После этого он уже не сумел толком прийти в себя. Сделался озлобленным, угрюмым, раздраженно клевал любого, кто пытался взять его в руки. Потом он отложил второе яйцо, и это изменило его до неузнаваемости. Он… то есть она становилась все более дикой, обращалась с нами, как с заклятыми врагами, прокрадывалась в кухню за едой, словно опасаясь голодной смерти. Вскоре даже звуки граммофона уже не могли залучить ее в дом. Последний раз я ее видел на оливе – птица с поразительным жеманством курлыкала, изображая из себя смиренницу, а сидевший на соседней ветке здоровущий кавалер переминался и ворковал в совершенном экстазе.
Какое-то время тип с розовыми жуками регулярно заглядывал на нашу виллу с пополнением для моего зверинца: то лягушка, то воробей со сломанным крылышком. Однажды мы с матерью в приливе сентиментальности купили у него всех розовых жуков и, когда он ушел, выпустили их на свободу. Несколько дней от этих жуков не было спасу: они ползали по кроватям, прятались в ванной, а по ночам бились о горящие лампы и сваливались на нас розовыми опалами.
Последний раз я видел этого типа как-то вечером, сидя на холмике. Он явно возвращался с вечеринки, где хорошо нагрузился: шел по дороге, наигрывая на свирели печальную мелодию, и его шатало из стороны в сторону. Я крикнул ему какое-то приветствие, и он от всей души махнул рукой, при этом даже не обернувшись. Перед тем как он скрылся за поворотом, на мгновение четко очертился его силуэт на фоне лавандового вечернего неба, и я хорошо разглядел потертую шляпу с шевелящимися перьями, оттопыренные карманы пиджака и на спине бамбуковые клетки со спящими голубями. А над его головой нарезали сонные круги маленькие розовые пятнышки. Потом он свернул, и осталось только бледное небо с народившимся месяцем, похожим на плывущее серебристое перо, да еще звук свирели, постепенно умирающий в сумерках.
4
Бушель знаний
Не успели мы толком обжиться на розовой вилле, как моя мать решила, что я совсем одичал и мне нужно дать какое-то образование. Но как это осуществить на уединенном греческом острове? Как всегда, стоило возникнуть проблеме, и тут же вся семья с энтузиазмом взялась за ее решение. У каждого была своя идея, что для меня лучше, и каждый ее отстаивал с таким жаром, что дискуссия о моем будущем превращалась в настоящую свару.
– Куда спешить с учебой? – сказал Лесли. – Он ведь умеет читать, правильно? Освоим с ним стрельбу, а если мы купим яхту, я научу его ходить под парусом.
– Но, дорогой, ему это потом вряд ли пригодится, – возразила мать и как-то туманно добавила: – Ну разве что он пойдет в торговый флот.
– Мне кажется, ему необходимо научиться танцевать, – вступила Марго, – а не то будет расти косноязычный зажатый подросток.
– Ты права, дорогая, но этим можно заняться потом. Сначала надо получить основы… математика, французский… и пишет он с ужасными ошибками.
– Литература, вот что ему нужно, – убежденно сказал Ларри. – Хорошая литературная основа. Остальное само собой приложится. Я ему рекомендовал почитать хорошие книжки.
– А тебе не кажется, что Рабле для него немного устарел? – осторожно спросила мать.
– Настоящий, классный юмор, – беззаботно отреагировал Ларри. – Важно, чтобы он уже сейчас получил правильное представление о сексе.
– Ты просто помешан на сексе, – чопорно заметила Марго. – О чем бы мы ни спорили, тебе обязательно надо это вставить.
– Ему нужен здоровый образ жизни на свежем воздухе. Если он научится стрелять и управлять яхтой… – гнул свое Лесли.
– Да перестань ты строить из себя святого отца, – заявил Ларри. – Ты еще предложи омовения в ледяной воде.
– Сказать тебе, в чем твоя проблема? Ты берешь этот высокомерный тон, как будто ты один все знаешь, и другие точки зрения ты просто не слышишь.
– Как можно выслушивать такую примитивную точку зрения, как твоя?
– Ну всё, всё, брейк, – не выдержала мать.
– Просто ему отказывает разум.