Но самое смешное потом было. Мы вернулись за столик, а эта Марти остальным двум говорит, что здесь только что Гэри Купер был. Ух, эти Лаверн и Бернис чуть с собой на месте не покончили, когда такое услышали. Такой кипиш подняли, кинулись Марти расспрашивать, видела она его и всяко-разно или нет. А эта Марти говорит: мимоходом углядела. Я чуть не сдох.
Бар уже закрывался, поэтому я им каждой по два стакана заказал, пока не закрылось, а себе взял еще две колы. Стаканы со стола, нафиг, чуть не падали. Одна уродка, Лаверн, меня все подначивала, что я пью только колу. Бесценное у нее чувство юмора. Они с этой Марти пили «томы коллинзы» – это в декабре-то[19 - Коктейль «Том Коллинз» (джин, содовая, лаймовый или лимонный сок, сахар, лед) считается летним напитком.], ёксель-моксель. Что они шарят. А блондинка, эта Бернис, пила бурбон с водой. И неслабо так хлестала. Вся троица то и дело озиралась, нет ли тут каких кинозвезд. Они еле разговаривали, даже друг с дружкой. Эта Марти разговорчивей прочих двух была. Только рот откроет – сразу какое-нибудь занудное фофанство из нее лезет – с понтом, зовет тубзо «будуаром», к тому ж она решила, что этот бедный битый кларнетист Бадди Сингера – очень неслабый, когда он вылез вперед и дунул пару подмороженных жарких аккордов. Его кларнет она «леденцом» звала. Вот фофанство. Вторая уродина, Лаверн, считала себя дико остроумной. Все время просила меня позвонить папе и спросить, что он сегодня делает. Все спрашивала, есть свиданка у моего штрика или нет. Четыре раза спрашивала – остроумная дальше некуда. А эта Бернис, блондинка, вообще почти ничего не говорила. Только я спрошу у нее что-нибудь, она в ответ: «Чего?» Через некоторое время на нервы действует.
Вдруг ни с того ни с сего они допили, все втроем встали и заявляют, что им пора спать. Говорят, вставать рано, чтоб попасть на первое представление в «Мюзик-холле Радио-Сити»[20 - «Мюзик-холл Радио-Сити» (с 1932) – театрально-концертный комплекс, расположенный в здании Рокфеллеровского центра.]. Я попробовал уговорить их еще посидеть, а они вот ни в какую. Поэтому мы попрощались и всяко-разно. Я им сказал, что как-нибудь разыщу их в Сиэтле, если доберусь, только я что-то сомневаюсь. Что буду их разыскивать, в смысле.
С сигами и всяко-разно счет принесли долларов на тринадцать. Девки уж могли бы, по-моему, хоть предложить самим заплатить за то, что выжрали до меня, – я бы им, конечно, не дал, но предложить-то могли бы. Хотя наплевать. Настолько они не шарят, да и убогие фонарные шляпки эти и всяко-разно. А от этой хреноты с ранним подъемом, чтоб пораньше в мюзик-холл попасть, мне вообще поплохело. Если б кто-нибудь, какая-нибудь девка в жуткой шляпке, например, приперлась аж в Нью-Йорк – из Сиэтла, штата Вашингтон, ёксель-моксель, – и встает по утрянке, чтоб, нафиг, успеть на первое представление в «Мюзик-холле Радио-Сити», мне так тоскливо становится, что я просто не могу. Да я бы всем троим сотню стаканов выкатил, только бы они мне про это не втюхивали.
Чуть погодя и я из «Лавандовой залы» отвалил. Они там все равно закрывались, а банда уже давно упаковалась. Во-первых, в таких местах сидеть – сплошной кошмар, если тебе не с кем нормальным потанцевать или официант не дает ничего путёвого бухнуть, одну колу. Нет ни одного ночного клуба на свете, где долго высидишь, если, по крайней мере, не возьмешь бухла и не нарежешься. Или если с тобой нет никакой девки, от которой с ног сшибает.
11
Тут вдруг ни с того ни с сего, пока я до вестибюля шел, мне в башку опять эта Джейн Гэллахер взбрела. Взбрела и выбредать никак не хотела. Я сел в блевотного цвета кресло в вестибюле и стал думать про нее и Стрэдлейтера в этой, нафиг, машине Эда Бэнки, и хоть я и был, нафиг, уверен, что этот Стрэдлейтер ее не оприходовал – Джейн-то я знаю как облупленную, – но она все равно из головы не лезла. Я ж ее знаю как облупленную. По-честному. В смысле, не только шашки – ей вообще всякий спорт был зашибись, а как мы с ней познакомились, так все лето играли почти каждое утро в теннис, а почти каждый день в гольф. Я ее по-честному нормально так близко узнал. Не в смысле физически или как-то – это нет, – но виделись мы с ней все время. Не всегда под юбку надо лазить, чтобы девку узнать.
А как я с ней познакомился – этот ее доберман-пинчер раньше часто ходил облегчаться к нам на газон, и штруню мою это дико бесило. И вот она позвонила штруне Джейн и насчет этого развонялась. Штруня моя так умеет. А потом чего – потом через пару дней вижу: возле бассейна в клубе Джейн на животе лежит, – привет, говорю. Я знал, что она в соседнем доме живет, только никогда с ней раньше ни разговаривал, ничего. А она так на меня зыркнула, когда я в тот день с ней поздоровался. Меня, нахер, достало объяснять ей потом, что мне, нафиг, вообще надристать, где ее пес облегчается. Хоть в гостиной, мне-то что. Ладно, в общем, после этого мы с Джейн подружились и всяко-разно. В тот же день с ней в гольф сыграли. Она восемь мячей потеряла, как я помню. Восемь. Я заманался убеждать ее, чтоб глаза хоть открывала, когда по мячу бьет. Но играть со мной она стала сильно лучше. Я в гольф путёво играю. Если б я сказал, сколько выбиваю, вы бы мне, наверно, не поверили. Я однажды чуть в киножурнал не попал, только в последнюю минуту передумал. Прикинул, что раз я кино терпеть не могу, как мало кто, это ж фуфло будет, если я им дам себя в киножурнал засунуть.
Уматная она девка, эта Джейн. Я бы не стал даже говорить, что сильно красивая. Но меня сшибла. Она как бы такая большеротая. В смысле, как примется болтать и заведется насчет чего-нибудь, так у нее рот в полсотни сторон сразу разлетается, и губы, и все. Сдохнуть можно. И никогда у нее до конца не закрывается – рот то есть. Всегда вроде как приоткрыт, особенно если она в стойку с клюшкой становится или книжку читает. А она всегда читала, и книжки все по-честному хорошие. Кучу стихов и всяко-разно. Ей одной, ну, кроме родичей то есть, я показывал бейсбольную перчатку Олли, со всеми стихами, что там понаписаны. Олли она ни знала, ничего, потому что в Мэне первое лето жила – до того она ездила в Кейп-Код, – но я ей вполне себе много про него рассказывал. Ей про такую фигню интересно.
Моей штруне она не сильно нравилась. В смысле, моя штруня все время думала, будто Джейн и ее штруня перед ней нос задирают или как-то, если не здороваются. Моя штруня их часто в деревне видала, потому что Джейн со своей часто на рынок ездила в этом их «ласалле» с откидным верхом. Моя даже не считала, что Джейн симпотная или как-то. А я считал. Мне просто нравилось, как она выглядит, вот и все.
Помню, как-то раз мы с Джейн даже почти обжимались. Суббота, и дождь шел просто гадски, а я был у нее на веранде – у них такая здоровая веранда с сетками была. Мы играли в шашки. Я время от времени Джейн подначивал – она дамок с задней линии никак не хотела выводить. Но не сильно подначивал. Джейн не в жилу было сильно подначивать. Мне, наверно, больше всего в жилу с подначками под юбку к девке лезть, если случай выпадет, но тут забавная фиговина. Те девки, что мне больше нравятся, – их-то как раз подначивать и не сильно в жилу. Иногда мне кажется, им бы самим нравились подначки – на самом деле, я знаю, это им понравится, – только начать трудно, если знаком с ними уже долго и раньше никогда не подначивал. В общем, я вам про тот день рассказывал, когда мы с Джейн почти обжимались. Лило, как не знаю что, и мы сидели у нее на веранде, как вдруг туда вваливается этот кирюха, за которого ее штруня вышла, и спрашивает, остались ли в доме сигареты. Я его хорошо ни знаю, никак, но он вроде как из тех мужиков, что с тобой и разговаривать, считай, не станут, если им от тебя ничего не нужно. Паршивый типус. В общем, эта Джейн ему не ответила, когда он ее про сиги спросил. Мужик опять у нее спрашивает, а она все равно не отвечает. От доски даже голову не подняла. Наконец мужик обратно в дом ушел. И тут я у Джейн спрашиваю, чего это было такое. Так она не ответила даже мне. Сделала вид, будто следующий ход обдумывает и всяко-разно. И тут вдруг слеза такая на доску – плюх. На темный квадрат – ух, у меня до сих пор перед глазами. И Джейн эту слезу в доску пальцем просто втерла. Не знаю, чего ради, но я из-за этого переполошился, как хер знает что. Поэтому я чего – я подошел и втиснулся рядом с ней на качалку, она чуть подвинулась, – чуть ли не на коленки ей сел вообще-то. И тут она по-честному расплакалась, и дальше я и прочухать не успел, как уже целовал ее везде – куда угодно – в глаза, в нос, в лоб, в брови и всяко-разно, в уши – во все лицо ее, ну кроме рта и всяко-разно. Ко рту она меня как бы не пускала. В общем, так вот мы с ней почти обжимались. Немного погодя она встала и зашла в дом, и надела там этот свой красно-белый свитер, от которого меня просто вырубало, и мы пошли, нафиг, в кино. По дороге я у нее спросил, не пытался ли мистер Кудахи – так этого кирюху звали – с ней когда-нибудь руки распускать. Она вполне себе молоденькая, но у нее фигура будь здоров, и вряд ли этот гад Кудахи такое бы мимо пропустил. Но она говорит: нет. Я так и не выяснил, что за херовина у них тогда случилась. Бывают такие девки, от которых вообще никогда ни шиша не добьешься.
Не хочу, чтоб вы думали, будто она какая-нибудь, нафиг, сосулька или как-то, только потому, что мы с ней никогда не обжимались да и дурака, в общем, не валяли. Вовсе она не она. Мы с ней, к примеру, все время за руки держались. С понтом, фигня, скажете, но с ней неслабо за руки было держаться. Большинство девчонок, если их за руку взять, – так их рука, нафиг, в твоей подыхает просто, или они думают, что надо рукой все время дрыгать, будто боятся, что тебе с ними скучно будет или еще чего. С Джейн все не так. Мы приходили, нафиг, в кино или как-то, и сразу начинали за руки держаться, и не отпускались, пока кино не кончится. Причем не ерзали там, кипиш не подымали. С Джейн никогда не надо было дергаться, потная у тебя рука или нет. Понятно было только одно – ты сидишь и радуешься. По-честному.
Я еще вот чего вспомнил. Однажды в кино Джейн такую штуку сделала, от которой меня чуть не вырубило. Там киножурнал шел или чего-то, как вдруг я чувствую руку у себя на затылке, и рука эта – ее, Джейн. Забавная фиговина такая. В смысле, она ж молоденькая еще и всяко-разно, а большинство девок, если видишь, как они руку на затылок кому-нибудь кладут, им лет по двадцать пять – тридцать, и они обычно так делают мужу своему или малявке – я, например, сестренке Фиби своей так иногда делаю. Но если девка вполне себе молодая и всяко-разно и так делает, это так неслабо, что сдохнуть можно.
В общем, про это все я и думал, пока сидел в этом блевотном кресле. Про Джейн. И только доходил дотуда, где она с этим Стрэдлейтером на свиданке сидит, нахер, в машине Эда Банки, чуть умом не двигался. Я знал, что она его до первой базы не пустит, но чуть умом не двигался все равно. Мне даже говорить об этом не в жиляк, сказать вам правду.
А в вестибюле, считай, никого уже не осталось. Даже всех этих шлюшистых блондинок, и мне вдруг ни с того ни с сего захотелось свалить оттуда, нахер, вообще. Слишком тоскливо. К тому же я ни устал, ничего. Поэтому я поднялся к себе в номер и надел куртку. И еще посмотрел в окно – куролесят ли там еще эти извращенцы, – только и свет, и всяко-разно уже погасло. Я снова спустился на лифте, взял мотор и сказал водиле, чтобы вез меня к Эрни. «Эрни» – это такой ночной клуб в Гринич-Виллидж, куда часто ходил, бывало, мой брательник Д. Б., пока не уехал в Голливуд собой торговать. Он в этот клуб меня время от времени брал. Сам Эрни – это такой жирный цветной парняга, на пианино играет. Неслабый сноб, с тобой даже разговаривать не станет, если ты не шишка там какая или не знаменитость, или как-то, а вот на пианино играет будь здоров. Такой уматный, что еще чуть – и прям фофан. Я не очень секу, чего хотел этим сказать, но хотел. Слушать, как он играет, мне в жилу, только иногда хочется пианино его, нафиг, на бошку ему надеть. Наверно, оттого, что, когда он играет, звук такой, будто парняга этот с тобой и разговаривать не станет, если ты не шишка.
12
В моторе, что мне достался, воняло так, будто кто-то в него харч метал. Если я еду куда-нибудь поздно ночью, мне вечно попадаются такие блевотные моторы. А еще хуже оттого, что снаружи так тихо и одиноко, хоть и суббота ночью. На улице вообще почти никого. Только время от времени через дорогу пилит какой-нибудь мужик с девчонкой, в обнимку за талию и всяко-разно, да парни, громилы по виду, кучкуются с девками своими, и все ржут, как кони, – и наверняка же ни фига смешного там нет. В Нью-Йорке жуть, если кто на улице посреди ночи ржет. За много миль слышно. От этого только одиноко и тоскливо. Я все жалел, что не могу поехать домой и потрепаться с Фиби. Но в конце концов мы немного проехали, и я вроде как разговорился с таксёром. Его фамилия была Хорвиц. Сильно получше парень, чем тот, что раньше был. В общем, я подумал, может, он про уток что-нибудь знает.
– Эй, Хорвиц, – говорю. – Вы когда-нибудь проезжали мимо пруда в Центральном парке? Возле Южной Сентрал-парк?
– Возле чего?
– Пруда. Ну там такое озеро маленькое есть. Где утки. Понимаете?
– Ну, и чего?
– Знаете уток, они по нему еще плавают? Весной и всяко-разно? Случайно не в курсе, куда они зимой деваются?
– Кто куда девается?
– Утки! Не в курсе – ну, случайно? В смысле, может, кто на грузовике приезжает или как-то и увозит их, или они сами улетают – на юг или еще куда?
Этот Хорвиц разворачивается ко мне целиком и смотрит. Очень такой нетерпеливый типус. Хоть и уматный.
– Откуда я, нахер, знаю? – говорит. – Откуда я, нахер, знаю такую дурь?
– Ну вы только не злитесь, – отвечаю. Он из-за этого как-то разозлился или как-то.
– А кто злится? Никто не злится.
Я перестал с ним беседовать, раз он такой, нафиг, дерганый. Только он сам опять завелся. Весь целиком такой разворачивается ко мне и говорит:
– Вот рыба – она никуда не девается. Сидит там, где и сидела, рыба. Прямо в своем, нафиг, озере.
– Рыба – это другое. С рыбой по-другому все. А я про уток говорю.
– А что в ней другое? Ничего не другое, – отвечает Хорвиц. Что бы он ни говорил, звучало так, будто он на что-то злится. – Рыбе круче приходится, зима и все такое, чем уткам, я тя умоляю. Ты башкой своей подумай, я тя умоляю.
Я целую минуту ему не отвечал. Потом говорю:
– Ладно. А что они делают – рыбы и всяко-разно, когда все это озеро – сплошь лед, сверху люди на коньках катаются и всяко-разно?
Этот Хорвиц опять ко мне разворачивается.
– Ты это, нахер, чего мелешь, – что делают? – орет он на меня. – Там и сидят, я тя умоляю.
– Но они ж не могут на лед внимания не обращать. Не могут, а?
– А кто на него внимания не обращает? Все на него внимание обращают! – говорит Хорвиц. Так разгорячился, нафиг, и всяко-разно, что я перепугался, не загонит ли он мотор свой в столб или как-то. – Они живут прямо в этом хре?новом льду. Это их природа, я тя умоляю. Они замерзают прямо в одной позе на всю зиму.
– Да? А что они тогда едят? В смысле, если они напрочь замерзают, они ж не могут плавать и жратву искать, и всяко-разно.
– Их тела, я тя умоляю, – да что с тобой такое, а? Их тела питание и все такое высасывают через, нафиг, морскую траву и прочую срань, которая во льду. У них все время поры открыты. Природа у них такая, я тя умоляю. Понял теперь? – И он снова целиком развернулся и на меня уставился.
– А, – говорю. Ну и фиг с ним. Я боялся, что он своим, нафиг, мотором во что-нибудь въедет или как-то. А кроме того – такой раздражительный, что никакого удовольствия с ним ничего обсуждать. – А вы не против где-нибудь остановиться и со мной выпить? – говорю.
Только он не ответил. Наверно, думал. А я его еще раз спросил. Он парень ничего так себе. Уматный и всяко-разно.
– Нет у меня времени на бухло, кореш, – отвечает. – Тебе вообще сколько лет-то, а? Ты чего это не дома и не баиньки?
– Я не устал.
Когда я вышел перед «Эрни» и за проезд заплатил, этот Хорвиц опять про рыбу завел. Очень, видно, она его увлекала.
– Слышь, – говорит. – Вот будь ты рыбой, Мать-Природа же о тебе позаботилась бы, правда? Точно? Ты же не думаешь, что рыба просто дохнет, когда зима наступает, а?
– Нет, но…
– И ты, нафиг, прав – не дохнет она, – говорит Хорвиц и тут же рвет с места, как чертом подпаленный. Я таких раздражительных, наверно, никогда не видал. Что б ты ни сказал – все его злит.
Хоть уже и поздняк, у этого Эрни внутри было битком. В основном – туполомы-старшеклассники да туполомы из колледжа. Почти все, нафиг, школы на свете распускаются перед Рождеством пораньше, кроме тех, в которые хожу я. Даже куртку не сдашь, такая у Эрни давка. Но вполне себе спокойно, потому что сам Эрни играл на пианино. Это у них вроде святое таинство, ёксель-моксель, если он к пианино садится. Куда деваться. Еще три пары где-то, кроме меня, ждали столика – толкались, вставали на цыпочки, чтоб поглядеть на этого Эрни, пока он играет. У него перед пианино, нафиг, огромное зеркало стояло, а на него самого прожектор навели, чтобы всем видно было, какое у него лицо. Пальцы там не разглядишь – только эту здоровенную харю. Удристаться. Не уверен, что там за песня у него была, но что бы ни было, он ее точняк говнял. На высоких нотах подпускал такого тупого пижонского журчанья и прочей хитровывернутой хренотени, от которой сплошная засада. А когда доиграл – слышали б вы толпу. Вы б точняк блеванули. Они обезумели. Это те же дебилы, что в кино ржут, как кони, когда не смешно. Ей-богу, будь я пианистом, или актером, или как-то, и если б все эти бажбаны считали меня таким неслабым, меня б с души воротило. Мне б даже не хотелось, чтоб мне хлопали. Люди всегда хлопают не тому. Будь я пианистом, я бы, нафиг, в чулане играл. В общем, когда этот Эрни дожурчал и все захлопали так, что бошки чуть не отваливались, он развернулся на табуретке и отвесил такой фуфловый, застенчивый поклон. С понтом, он такой, нахер, застенчивый, помимо того, что неслабо играет. Сплошное фуфло – в смысле, он же такой сноб и всяко-разно. Но забавно вот что – мне вроде как жалко его стало, когда он доиграл. Думаю, он уже даже не соображает, правильно играет или нет. И в этом, считай, не только он виноват. Виноваты эти бажбаны, которые хлопают так, что кочаны отваливаются, – они кого угодно изговняют, дай им случай. В общем, мне опять тоскливо стало и паршиво, и я, нафиг, чуть куртку свою не забрал и снова не двинул в гостиницу, только было еще слишком рано, а одному мне сидеть совсем не в жилу.
Наконец меня посадили за этот вонючий столик, прямо под самой стеной и за столбом, нафиг, откуда ни шиша не видно. Такой крохотный столик – там если из-за соседнего не встанут, фиг протиснешься, – а они, гады, никогда же не встают, поэтому приходится на свое место чуть ли не карабкаться. Я заказал скотч с содовой – это у меня любимый напиток, после замороженных дайкири. У Эрни, даже если тебе лет шесть, бухла выкатят, так темно там и всяко-разно, а кроме того, всем наплевать, сколько тебе лет. Там можно даже сторчавшимся хмырям приходить, никто и глазом не моргнет.