– А мне наплевать, – заявил Рой, вставая. – Когда у меня появятся дети, я не стану их третировать. – Джон посмотрел на мать, она не спускала глаз с Роя. – Уверен, так нельзя. И полный дом детей нельзя заводить, если не знаешь, что с ними делать.
– Что-то ты сегодня умен не по годам, – усмехнулась мать. – Поостерегись.
– И вот еще объясни мне, – продолжил Рой, неожиданно склонившись над матерью, – почему я не могу говорить с ним так, как с тобой? Ведь он мой отец. Но он никогда не слушает меня, а вот я должен его слушать.
– Твой отец лучше знает. Обещаю, если будешь его слушать, не закончишь свои дни в тюрьме.
Рой яростно закусил губу.
– Не собираюсь я ни в какую тюрьму! Неужели на свете нет ничего иного, кроме тюрем и церквей? Думай, ма, что говоришь!
– Человек только тогда в безопасности, когда смиряется перед Господом, – сказала мать. – Когда-нибудь ты это поймешь. А так живи, как знаешь. Но как бы потом не заплакать.
Неожиданно Рой расплылся в улыбке:
– Но ты ведь не бросишь меня, ма, когда я попаду в беду, правда?
– Никто не знает, сколько ему отпущено лет, – сказала мать, пряча улыбку. – Только Господь.
Рой повернулся, пританцовывая.
– Это хорошо! – весело воскликнул он. – Господь не такой злой, как отец. Правда, братишка? – обратился Рой к Джону и слегка хлопнул брата по лбу.
– Слышь, ты, дай мне спокойно позавтракать, – пробормотал Джон, хотя его тарелка давно опустела. Но было приятно, что Рой заговорил с ним.
– Да он просто псих! – Сара отважилась вставить реплику.
– Нет, вы только послушайте эту святошу! – вскричал Рой. – Вот с ней у отца никогда не возникнет проблем. Она уже родилась такой. Клянусь, первое, что она сказала, было: «Благодарю, Иисус». Разве не так, ма?
– Прекрати дурачиться, – улыбнулась мать, – и займись делом. Никто не собирается все утро валять с тобой дурака.
– Значит, у тебя есть для меня работенка? Тогда так и скажи, чего ты от меня хочешь?
– Нужно кое-что починить в столовой. Пока все не сделаешь, из дома – ни ногой.
– А вот этого могла бы не говорить, ма. Разве я отказываюсь? Сама знаешь, как хорошо я работаю. А позднее можно уйти?
– Иди и трудись, а потом посмотрим. И сделай все хорошо.
– Я всегда работаю на совесть, – заявил Рой. – Когда закончу – не узнаешь свою старую мебель.
– А ты, – обратилась к Джону мать, – будь умницей, подмети гостиную и протри пыль. Я собираюсь навести там порядок.
– Ладно, ма, – кивнул Джон и встал. Да, она забыла про день рождения. А он ни за что не напомнит. Надо просто перестать об этом думать.
Подмести гостиную означало в основном почистить тяжелый, красный с зеленым и фиолетовым ковер в восточном стиле. Прежде он был украшением комнаты, теперь же так полинял, что стал непонятного цвета, и еще обтрепался до такой степени, что цеплялся за швабру. Джон терпеть не мог возиться с ковром – сразу поднималась пыль, она лезла в нос, налипала на потную кожу, и он чувствовал: сколько ни мети, клубы пыли не уменьшатся, а ковер не станет чище. Джон воображал, будто это нереальная задача, ее и за жизнь не выполнишь, – ниспосланное ему испытание, подобное тому, какое – он где-то читал – было у человека, которому приходилось изо дня в день толкать в гору большой камень. На вершине горы находился великан, который тут же сталкивал камень вниз. И так продолжалось вечно, так что несчастный и сейчас где-то на другом конце земли катил вверх свой камень. Джон жалел его от всего сердца, потому что самое долгое и тяжелое задание, выпадавшее ему каждое субботнее утро, было путешествие со шваброй по бесконечному ковру. Добравшись до застекленных дверей, где заканчивалась гостиная, он чувствовал себя, как измученный путешественник, наконец увидевший родной дом. Однако на каждый совок грязи, выгружаемый у дверного порога, находились – не без помощи злых сил – двадцать новых. Поскольку пыль оседала снова на ковер; он в раздражении стискивал зубы, потому что пыль заполняла рот, и чуть не плакал, видя, какие ничтожные результаты приносят его труды.
Впрочем, на этом труды Джона не закончились. Убрав швабру и совок, он вынул из-под раковины небольшое ведерко, сухую тряпку, масло для мебели, мокрую тряпку и вернулся в гостиную, чтобы попытаться избавиться от пыли, угрожавшей поглотить их всех вместе с нажитым добром. Размышляя с горечью о своем дне рождения, Джон стал яростно оттирать зеркало, глядя, как словно из облака проступает его лицо. С удивлением подумал, что лицо не изменилось – знак сатаны пока был незаметен. Отец всегда говорил, что у него лицо сатаны – а может, и правда было нечто необычное в этих вздернутых бровях, в том, что жесткие волосы образовывали на лбу знак V? И в выражении глаз не было света Небесного, и чувственный, почти непристойный рот, казалось, готовился испить вина в преисподней. Он всматривался в свое лицо, словно то было лицо незнакомца, знавшего секреты, неведомые Джону. Пытался глядеть на него чужими глазами, стараясь понять, что видят в этом лице другие люди. Но видел его только отдельными фрагментами: большие глаза, широкий низкий лоб, треугольный нос, крупный рот и слегка раздвоенный подбородок – по словам отца, след мизинца сатаны. Но эти детали не складывались воедино, и он по-прежнему оставался в неведении, не зная, какое у него лицо – красивое или уродливое?
Джон перевел взгляд на каминную полку и стал брать украшавшие ее безделушки. Тут были самые разные вещички – фотографии, поздравительные открытки, два серебряных подсвечника без свечей, зеленая металлическая змея в угрожающей позе. Из-за сегодняшней апатии Джон на самом деле их не видел, может, потому и особенно энергично протирал. Одно розово-голубое изречение состояло из выпуклых букв, из-за чего протирать его было особенно трудно:
«Приходи зимой иль летом,
Ждем тебя всегда с приветом.
Чаще будешь приходить,
Больше будем мы любить».
А другое – написано ярко-алыми буквами на золотом фоне:
«Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную»[3 - Евангелие от Иоанна. 3:16.].
Эти два таких разных послания находились на противоположных краях полки, слегка затененные серебряными подсвечниками. А между ними лежали поздравительные открытки, приходившие каждый год на Рождество, Пасху и на дни рождения, полные радостных вестей, и тут же зеленая металлическая змея, вечно озлобленная, гордо вскидывала головку среди этих памятных подарков, дожидаясь момента, чтобы ужалить. Прислоненные к зеркалу стояли рядком фотографии.
Эти снимки стали чуть не антикварными вещами у семейства, вероятно, считавшего, что память должна сохраняться только о далеком прошлом. Фотографии Джона и Роя, а также двух девочек вроде бы нарушали этот неписаный закон, но в действительности они его только подтверждали: все фотографии были сделаны в период их младенчества – то есть в то время, которое они не могли помнить. Джон лежал голенький на белом покрывале, и люди смеялись и находили фотографию очаровательной. Но сам Джон, глядя на нее, испытывал стыд и раздражение от того, что его нагота так бесстыдно обнажена. Он единственный из детей был раздет. Рой лежал в колыбельке в белой рубашечке и улыбался в объектив беззубым ртом. На Саре, серьезной уже в шестимесячном возрасте, был беленький чепчик, а Руфь сидела на руках у матери. Глядя на эти фотографии, люди тоже смеялись, однако их смех отличался от того, с каким они смотрели на маленького Джона. Когда гости пытались подшучивать над ним, Джон замыкался и молчал, а те, считая, что почему-то ему не нравятся, делали вывод, что он мальчик «со странностями».
Был среди прочих и снимок тети Флоренс, сестры отца, в то время еще молодой женщины, только что перебравшейся на Север. Ее волосы были по-старомодному убраны наверх и стянуты лентой. Навещая их, тетка призывала эту фотографию в свидетели – вот какой хорошенькой она была в молодости! Стояла на полке и фотография матери – не та, что нравилась Джону и которую он видел лишь однажды, а сделанная сразу после замужества. Находилась там и фотография отца во всем черном – он расположился на деревенском крыльце, сложив руки на коленях. День был солнечный, и яркий свет безжалостно подчеркивал плоскость его лица. Отец сидел напротив солнца, с поднятой головой, свет бил прямо в глаза, и хотя фотографию сделали, когда он был молод, лицо выглядело зрелым, и только одежда свидетельствовала о том, что снимок старый. Тетя Флоренс рассказывала, что в то время отец уже был проповедником и имел жену, которая сейчас на Небесах. Неудивительно, что отец уже тогда был проповедником – трудно представить его кем-либо еще, но вот то, что в те далекие времена он имел жену, было в высшей степени странно и наводило Джона на невеселые мысли.
Ведь останься она в живых, думал Джон, он никогда бы не родился, отец не приехал бы на Север и не встретил мать. Эта умершая много лет назад женщина-призрак по имени Дебора унесла с собой в могилу множество тайн, которые он хотел бы разгадать. Она знала отца в той жизни, где еще не было Джона, и в той стране, какую Джон не видел. Когда он был еще ничем, пылью, облаком, солнечным светом или струями дождя, когда о нем «еще не думали», как говорила мать, или когда он был «на Небесах с ангелами», как сказала тетя, та женщина уже знала отца и жила с ним в одном доме. Она любила его. И знала, что он всегда говорит одно и то же, когда гремит гром и молния рассекает небо: «Слышишь, это Господь с нами разговаривает». По утрам в той далекой стране Дебора видела, как отец поворачивается в кровати, открывает глаза, и смотрела в них. И ей не было страшно от его взгляда. Она видела, как крестили отца, он «брыкался и ревел, как мул», и видела, как он рыдал, когда умерла его мать; «тогда он был правильным молодым человеком», рассказывала тетя Флоренс. Из-за того, что эта женщина заглянула в отцовские глаза раньше, чем он, она знала то, что Джон уже никогда не узнает – чистоту его взгляда, в глубине которого еще не отражался Джон. Она могла бы сказать – если б он только мог спросить! – как сделать, чтобы отец полюбил его. Но теперь слишком поздно. Она не разомкнет уста до Судного дня. Но тогда среди множества голосов, в которые вольется и его тихий голос, Джону уже не нужно будет ее признание.
Закончив уборку и убедившись, что комната готова к воскресному дню, грязный и усталый Джон сел у окна в отцовское кресло. Улицы заливал холодный солнечный свет, яростный ветер гнал обрывки бумаги, замерзшую пыль, хлопал вывесками магазинов, стучал в двери церквей. Зима заканчивалась, и кучи снега, которые сгребли к бордюрам тротуаров, постепенно таяли и стекали в канавы. На сырых улицах мальчишки играли в стикбол. Одетые в теплые свитера и штаны, они носились с криками, гоняя мяч, и тот – бац! – летел по воздуху после очередного удара палкой. На одном парне была ярко-красная спортивная вязаная шапочка со свисающей сзади кисточкой, которая победно взлетала всякий раз, как мальчуган подпрыгивал, чтобы ударить по мячу. Лучи солнца окрашивали лица ребят в медно-бронзовый цвет. Сквозь закрытое окно до Джона доносились их резкие, грубые голоса. Джону хотелось быть одним из них, так же беззаботно гонять мяч по улице, уверенно и изящно двигаться, но он знал, что это невозможно. Что ж, зато ему доступно другое – то, чего не дано уличным мальчишкам: он мог, по словам учителя, думать. Впрочем, эта способность приносила мало утешения – сегодня, например, мысли пугали его. Лучше бы оказаться с этими ребятами на улице, где можно не думать, загнав до усталости ненадежное, коварное тело.
Сейчас одиннадцать – через два часа вернется отец. Тогда они пообедают, потом отец встанет с ними на молитву, преподаст урок из Библии. Ближе к вечеру Джон пойдет убирать церковь, а после останется на вечернюю службу. Неожиданно на него накатил приступ неудержимой ярости, из глаз полились слезы. Наклонив голову, Джон стучал по стеклу кулаками и с горечью повторял: «Что мне делать? Что мне делать?»
Его позвала мать, и тут он вспомнил, что она стирает в кухне белье и, возможно, ей нужна помощь. Джон неохотно поднялся и направился в кухню. Мать стояла над тазом, ее руки были по локоть в мыльной пене, на лбу выступил пот. Фартук, на который пошел кусок от старой простыни, промок в том месте, где соприкасался со стиральной доской. При появлении Джона мать вытерла руки краем фартука.
– Ты закончил, Джон? – спросила она.
– Да, мама, – ответил он, отметив ее странный взгляд, словно мать смотрела на чужого ребенка.
– Молодец, – похвалила она и улыбнулась робкой, вымученной улыбкой. – Ты ведь моя правая рука.
Никак, даже улыбкой, не отозвавшись на похвалу, Джон молча смотрел на мать, соображая, что от него теперь могут потребовать. Она повернулась, откинула мокрой рукой волосы со лба и подошла к буфету. Стоя к нему спиной, достала яркую декоративную вазу, цветы в которую ставили только по праздникам, и высыпала себе в ладонь то, что сейчас там находилось. Джон услышал звяканье монет – значит, его пошлют в магазин. Мать поставила вазу на место и, повернувшись к сыну, раскрыла ладонь.
– Я не спросила тебя, что ты хочешь на день рождения, – произнесла она. – Возьми вот это, сынок, пойди и купи себе, что захочешь.
Мать протянула ему теплые и мокрые монеты. Джон ощутил их приятную, гладкую поверхность, прикосновение материнской руки и поднял ничего не видящие от непонятного чувства глаза. Сердце его забилось, ему захотелось прильнуть к мокрому фартуку матери и заплакать. Но он опустил голову и взглянул на ладонь, где лежали кучкой монеты.
– Не очень-то здесь много, – сказала она.
– Мне хватит. – Джон улыбнулся, а мать склонилась и поцеловала его в лоб.
– Ты станешь, – заговорила она, беря его за подбородок и отводя немного в сторону, – большим человеком. И очень хорошим, запомни это. Мама верит в тебя.
И Джон сообразил, что она чего-то не договаривает. Сегодня мать на каком-то особом языке сказала ему нечто, что он должен запомнить и осознать в будущем. Джон смотрел на мать, и сердце его переполняла любовь к ней и еще странная, пугавшая его боль.
– Да, мама, – кивнул он, надеясь, что она поймет, несмотря на невразумительность речи, всю глубину его страстного желания доставить ей радость.
– Я знаю, – сказала мать с улыбкой, облегчившей его душу, – есть многое, чего ты еще не понимаешь. Но ты не отчаивайся. В свое время Господь откроет тебе, что нужно. Только верь, Джонни, и Он поможет тебе. Все складывается к лучшему для тех, кто Его любит.
Джон слышал все это раньше – то были привычные слова матери, в отличие от слов отца: «Приведи в порядок дом свой», но он чувствовал, что сегодня они звучат иначе: мать старалась помочь ему, зная, что сын в беде. Беда была у них общая, но она никогда не расскажет ему об этом. И хотя Джон понимал, что они не заговорят об общих для них вещах – ведь тогда мать рассердится и перестанет его уважать, – новое знание о ней и свидетельство ее любви внесло в его мятущуюся душу реальность, которая пугала, и одновременно – достоинство, которое успокаивало. Он смутно чувствовал, что должен как-то утешить ее, и с удивлением услышал слова, слетевшие с его языка: