– Я всегда думала, что эта аллегория означает: «Слепы к пристрастию, но не бесчувственны к правам».
– Боюсь, что как раз чувство может убить наши надежды… Впрочем, посмотрим. Надеюсь, мой сын за последнее время проявил к тебе больше должного уважения? Я знаю, мальчика не придется уговаривать оказать честь моей воспитаннице, красивейшей девушке Венеции. Ты уж прими его как друга ради любви к его отцу.
Донна Виолетта с подобающей сдержанностью присела в поклоне.
– Двери моего дворца всегда открыты для синьора Джакомо, когда этого требуют вежливость и приличие, – холодно сказала она. – Сын моего опекуна не может не быть почетным гостем в моем доме.
– Я бы заставил его быть внимательным… и даже больше… мне бы хотелось, чтобы он доказал тебе хоть малую долю того глубокого уважения… Впрочем, люди здесь завистливы, донна Флоринда, и у нас осторожность – высшая добродетель. И если юноша не так пылок и настойчив, как мне бы хотелось, то поверьте, это только из боязни преждевременно вызвать подозрительность тех, кто интересуется судьбой нашей воспитанницы.
Обе женщины поклонились и плотнее завернулись в свои мантильи, явно собираясь уходить. Донна Виолетта попросила благословения и, получив его, обменялась с хозяином дома несколькими вежливыми фразами, а затем вместе со своей спутницей вернулась в гондолу.
Синьор Градениго некоторое время молча шагал по кабинету, в котором он принимал свою воспитанницу. Во всем огромном дворце не было слышно ни звука; тишина и настороженность царили в нем, словно в это жилище прокрались тишина и настороженность города. Наконец сенатор увидел через открытые двери молодого человека, в чертах и манерах которого можно было безошибочно узнать светского гуляку и кутилу. Он слонялся по комнатам, пока сенатор не приказал ему подойти.
– Тебе, как всегда, не повезло, Джакомо, – сказал сенатор с упреком и отеческой лаской в голосе. – Донна Виолетта удалилась отсюда всего лишь минуту назад, а тебя не было. Какая-нибудь недостойная интрижка с дочерью ювелира или, что еще хуже, сделка с ее отцом отнимают все твое время, которое можно было бы употребить гораздо лучше и выгоднее.
– Ты несправедлив ко мне, – ответил юноша, – ни ювелира, ни его дочери я сегодня не видел.
– Это из ряда вон выходящее событие! Моя опека над донной Виолеттой предоставляет нам очень удобный случай, и я хотел бы знать, Джакомо, удается ли тебе им воспользоваться и достаточно ли ясно ты понимаешь всю важность этого моего совета.
– Будьте спокойны, отец. Тому, кто, как я, страдает от отсутствия звонкого металла, которого у донны Виолетты более чем достаточно, не нужно никаких напоминаний на этот счет. Отказав мне в карманных деньгах, вы, отец, вынудили меня согласиться на ваш план. Ни один дурак во всей Венеции не вздыхает под окнами своей возлюбленной красноречивее меня. Когда у меня подходящее настроение, я не пропускаю ни одного удобного случая, чтобы выразить свои нежные чувства.
– Знаешь ли ты, как опасно вызвать подозрения сената?
– Не тревожьтесь, отец. Я действую тайно и с большой осторожностью. Мои мысли и лицо привыкли к маске – жизнь научила меня носить ее. При моем легкомысленном характере невозможно не быть двуличным.
– Ты говоришь так, неблагодарный мальчишка, словно я отказываю тебе в том, что приличествует твоему возрасту и званию! Я ограничиваю лишь твое мотовство. Впрочем, сейчас я не хочу упрекать тебя, Джакомо. Знай, у тебя есть соперник – иноземец. Он завоевал благосклонность девушки после случая на Джудекке, и она, как все пылкие и щедрые натуры, ничего о нем не зная, наделила его всеми достоинствами, какие ей могло подсказать воображение.
– Желал бы я, чтобы она и меня наделила этими достоинствами!
– С тобой другое дело; тут надо не придумывать достоинства, а забыть те, которыми ты обладаешь. Кстати, ты не забыл предупредить Совет об опасности, угрожающей нашей наследнице?
– Нет, не забыл.
– И каким образом?
– Самым простым и самым надежным – через Львиную пасть.
– Гм!.. Это действительно дерзкий поступок.
– И, как все дерзкие и рискованные поступки, самый надежный. Наконец-то фортуна мне улыбнулась! Я оставил в Львиной пасти веское доказательство – кольцо с печатью неаполитанского герцога!
– Джакомо! Понимаешь ли ты, как это опрометчиво и рискованно? Я надеюсь, они не узнают твоего почерка. И как ты раздобыл этот перстень?
– Отец, хоть я иногда и пренебрегал твоими наставлениями в мелочах, зато все твои предостережения в делах политических я помню. Неаполитанец обвинен, и если твой Совет не подведет, то иностранец окажется под подозрением, а может, его и вообще вышлют из Венеции.
– Совет трех исполнит свой долг, в этом сомневаться нечего. Хотел бы я быть так же уверен в том, что твое безрассудное усердие не повлечет за собой нежелательных последствий!
Молодой человек секунду глядел на отца, как бы разделяя его сомнения, а затем беззаботно отправился к себе – предательство и лицемерие были его спутниками с юных лет, и он не привык задумываться над своими поступками.
Оставшись один, сенатор принялся расхаживать из угла в угол, но видно было, что он очень встревожен. Он часто потирал лоб рукой, словно размышления причиняли ему боль. Занятый своими мыслями, он не заметил, как кто-то неслышно прокрался вдоль длинного ряда комнат и остановился в дверях кабинета.
Человек этот был уже далеко не молод. Лицо его потемнело от солнца, а волосы поредели и поседели. По бедной и грубой одежде в нем можно было узнать рыбака. Но в смелом взгляде и резких чертах лица светились живой ум и благородство, а мускулы его голых рук и ног все еще свидетельствовали о большой физической силе. Он долго стоял в дверях, вертя в руках шапку, с привычным уважением, но без подобострастия, пока сенатор его не заметил.
– А, это ты, Антонио! – воскликнул хозяин дома, когда глаза их встретились. – Что привело тебя сюда?
– У меня тяжело на сердце, синьор.
– Так неужели у рыбака нет покровителя? Наверно, сирокко опять взволновал воды залива и твои сети оказались пустыми. Возьми вот… Мой молочный брат не должен испытывать нужды.
Рыбак гордо отступил на шаг, всем своим видом показывая, что решительно отказывается принять милостыню.
– Синьор, с тех пор как мы сосали молоко из одной груди, прошло очень много лет, но слышали ли вы хоть раз, что я просил подаяния?
– Да, это не в твоем характере, Антонио, что правда, то правда. Но время побеждает нашу гордость и наши силы. Если не денег, то чего же ты просишь?
– Есть и другие нужды, кроме нужд телесных. Есть другие страдания, кроме голода.
Лицо сенатора помрачнело. Он испытующе взглянул на своего молочного брата и, прежде чем ответить, затворил дверь.
– Ты, видно, опять чем-то недоволен. Ты привык толковать о предметах и вопросах, которые выше твоего разумения, и ты знаешь, что твои убеждения уже навлекли на тебя недовольство. Невежды и люди низшего класса для государства – все равно что дети, и их долг – повиноваться, а не возражать. Так в чем же дело?
– Не таков я, синьор, как вы думаете. Я привык к нужде и бедности и удовлетворяюсь малым. Сенат – мой хозяин, и потому я его уважаю, но ведь и рыбак может чувствовать так же, как и дож.
– Ну вот, опять! Уж очень ты многого хочешь! Ты говоришь о своих чувствах при всяком удобном случае, словно это главная забота в жизни.
– Для меня это так и есть, синьор! Правда, я большей частью думаю о своих собственных нуждах, но не забываю и о бедах тех, кого я уважаю. Когда ваша молодая и прекрасная дочь была призвана Богом на небеса, я страдал так, как если бы умер мой собственный ребенок. Но, как вы хорошо знаете, синьор, Богу не угодно было избавить и меня от боли подобных утрат.
– Ты добрый человек, Антонио, – ответил сенатор, делая вид, что украдкой смахивает слезу. – Для твоего сословия ты честный и гордый человек!
– Та, что вскормила нас с вами, синьор, часто говорила мне, что мой долг – любить как родную вашу благородную семью, которую она помогла вырастить. Я не ставлю себе в заслугу такую любовь, это дар Божий, но именно поэтому государство не должно шутить ею.
– Снова государство? Говори, в чем дело.
– Вам известна история моей скромной жизни, синьор. Мне не нужно говорить вам о моих сыновьях, которых Богу сначала угодно было, по милости Девы Марии и святого Антония, даровать мне, а потом так же взять их к себе одного за другим.
– Да, ты познал горе, бедный Антонио. Я хорошо помню, как ты страдал.
– Очень, синьор; смерть пяти славных, честных сыновей! Такой удар исторгнет стон даже из утеса. Но я всегда смирялся и не роптал на Бога.
– Ты достойный человек, рыбак! Сам дож мог бы позавидовать твоему смирению. Но иногда бывает легче перенести утрату ребенка, чем видеть его жизнь, Антонио!
– Синьор, если мои мальчики и причиняли мне горе, то только в тот час, когда смерть уносила их. И даже тогда, – старик отвернулся, стараясь скрыть волнение, – я утешал себя мыслью, что там, где нет тяжкого труда, страданий и лишений, им будет лучше.
Губы синьора Градениго задрожали, и он быстро прошелся по комнате.
– Мне помнится, Антонио, – сказал он, – помнится, добрый Антонио, что я как будто заказывал молебны за упокой души всех твоих сыновей?
– Да, синьор! Святой Антоний не забудет вашу доброту. Но я ошибся, говоря, что только смертью сыновья приносили мне горе. Есть еще большее горе, какого не знают богатые, – это горе быть слишком бедным, чтобы купить молитву за упокой души ребенка!