– Разумеется, – поспешил согласиться взволнованный судья, – я даю тебе право стрелять в моих лесах оленей, медведей и все, что тебе вздумается. До сих пор только Кожаный Чулок пользовался этой привилегией; а наступает время, когда она будет иметь цену. Но я покупаю эту дичь – вот тебе плата за твой выстрел и за мой.
Во время этого разговора старый охотник выпрямился, очевидно, задетый словами судьи, но дождался его конца.
– Найдутся люди, которые скажут, что право Натаниэля Бумпо охотиться на этих холмах древнее права Мармадюка Темпля запрещать ему это, – сказал он. – Но если нужен какой-нибудь охотничий закон – хотя слыханное ли это дело, чтобы закон запрещал человеку убивать оленя, где ему вздумается! – если нужен какой-нибудь закон, то разве только такой, который запретил бы употребление гладкоствольных ружей. Стреляя из такого ружья, никогда не знаешь, куда полетит пуля.
Не обращая внимания на слова Натти, молодой человек отрицательно покачал головой и возразил:
– Простите, мне самому нужна эта дичь.
– Но тут хватит на покупку дичи, – настаивал судья, – возьмите это, прошу вас, – и, понизив голос до шепота, он прибавил: – здесь сто долларов.
Одно мгновение молодой человек как будто колебался, но затем, вспыхнув и словно устыдившись своей слабости, снова отклонил предложение.
В это время дочь судьи вышла из саней; не обращая внимания на холодный воздух, она откинула капюшон и сказала серьезно:
– Конечно, конечно, молодой человек… сэр… вы не доставите моему отцу огорчение сознавать, что он покидает в этой глуши человека, которого ранила его рука. Прошу вас отправиться с нами и воспользоваться помощью врача.
Потому ли, что его рана разболелась, или потому, что в голосе и обращении девушки, вступавшейся за своего отца, было нечто привлекательное, но после ее вмешательства молодой человек смягчился и, видимо, колебался, словно ему было неприятно соглашаться, но не хотелось отвечать отказом.
Судья, с интересом следивший за этой странной борьбой чувств в молодом человеке, подошел к нему, ласково взял его за руку и, тихонько толкая к саням, заставил войти в них.
– Вы не найдете помощи ближе Темпльтона, – говорил он, – а до хижины Натти отсюда добрых три мили; едем, едем, мой юный друг, едем с нами, и пусть наш новый доктор осмотрит твое плечо. Натти сообщит о тебе твоему другу, и если ты захочешь, то можешь вернуться домой завтра утром.
Молодой человек высвободил свою руку, но продолжал смотреть на девушку, которая, не обращая внимания на холод, все еще стояла с открытым лицом, на котором была написана просьба уступить ее отцу. Кожаный Чулок стоял, опираясь на свой «оленебой», слегка нагнув голову на бок, погруженный в глубокое раздумье. Наконец он прервал молчание.
– Пожалуй, что лучше ехать, парень; если пуля засела в плече, то мои руки слишком стары, чтобы резать человеческое тело, как я делывал это прежде. Лет тридцать тому назад, во время войны, я прошел семьдесят миль в пустыне с ружейной пулей в бедре, а затем вытащил ее моим ножом. Старый индеец Джон помнит это время. Я встретил его тогда с партией делаваров в погоне за ирокезами, которые спустились вниз и сняли пять скальпов на Шугари. Но я все же отметил одного краснокожего, и ручаюсь, что он будет носить мою метку до могилы! Я всадил ему три картечины, с позволения леди, пониже спины, когда он выскакивал из засады. – Сказав это, Натти вытянул свою длинную шею и открыл рот; его глаза, лицо и даже фигура смеялись, причем, однако, не было слышно никакого звука, кроме легкого свиста, когда он вдыхал воздух. – Я потерял формочку для пуль, переправляясь через Онеиду, и мне пришлось удовольствоваться картечью, но мое ружье не пускало по ветру заряды, как ваша двухствольная хлопушка, судья!
Елизавета в это время помогала отцу укладывать вещи, и так занялась этим, что не слышала слов охотника. Не в силах больше сопротивляться настояниям путешественников, молодой человек, хотя все еще с непонятным отвращением, уселся в сани. Негр с помощью хозяина уложил в сани оленя. Когда они уселись, судья пригласил охотника последовать их примеру.
– Нет, нет, – сказал старик, покачав головою, – мне нужно домой! Поезжайте с этим молодцом, и пусть ваш доктор осмотрит его плечо. Пусть он только вынет пулю, а уж я знаю травы, которые лучше залечат рану, чем все ваши иностранные снадобья.
Он повернулся, собираясь уйти, но вдруг спохватился и прибавил:
– Если вы встретите индейца Джона, то возьмите его с собой на помощь доктору, так как хотя он и стар, но отлично умеет лечить раны и ушибы.
– Стой, стой! – крикнул молодой человек, схватив за руку негра, собиравшегося погнать лошадей. – Натти, не говорите ни о том, что я ранен, ни о том, куда я отправился! Смотрите же, Натти, если вы меня любите.
– Доверьтесь старому Кожаному Чулку, – многозначительно возразил охотник, – он недаром прожил пятьдесят лет в пустыне и научился у индейцев держать язык за зубами. Положитесь на меня, паренек, и не забудьте об индейце Джоне.
– Еще вот что, Натти, – быстро прибавил молодой человек, все еще удерживая негра, – я вернусь к вам сегодня же вечером, как только мне вынут пулю, и принесу четверть оленя на рождественский обед.
Но тут охотник прервал его выразительным жестом, приложив палец к губам. Затем он тихо двинулся по дороге, не спуская глаз с верхушки сосны. Заняв нужное положение, он остановился, отставил назад одну ногу и начал медленно поднимать ружье. Путники, сидевшие в санях, невольно следили за движением дула и вскоре открыли цель, в которую метил Натти. На сухой сосновой ветке, на высоте семидесяти футов от земли, сидела птица, которую местные жители называли фазаном или куропаткой. Размерами она была немного меньше обыкновенной курицы. Лай собак и звуки голосов встревожили ее, и птица прижалась к стволу сосны, вытягивая шею и голову так, что они образовали почти прямую линию с ее ногами. Раздался выстрел, и фазан свалился с дерева с такою силой, что зарылся в снег.
– Стой, старый плут! – воскликнул Кожаный Чулок, грозя шомполом Гектору, который бросился было к дереву. – Назад!
Собака повиновалась, и он быстро, но аккуратно зарядил ружье; затем достал птицу с отстреленной головой и показал ее путешественникам.
– Этого довольно на рождественское жаркое для старика; не нужно оленя, молодец, и помните об индейце Джоне: его травы лучше всяких иностранных мазей. Как вы думаете, судья? – прибавил он, снова поднимая вверх птицу. – Могло бы ваше гладкое ружье свалить птицу с такого насеста, не потревожив ни единого перышка?
Старик снова засмеялся своим беззвучным смехом, выражавшим торжество, веселье и иронию, и пошел по тропинке в лес быстрой походкой. Когда молодой человек обернулся на повороте дороги, чтобы взглянуть на своего старого товарища, фигура того еще мелькала между деревьями, а за ним бежали собаки, обнюхивая по временам след оленя, но, по-видимому, инстинктивно понимая, что он больше им не нужен. Еще поворот саней, и Кожаный Чулок скрылся из вида.
Глава II
Один из предков Мармадюка Темпля, друг и последователь патрона Пенсильвании[1 - Здесь говорится о Вильяме Пенне – владельце и законодателе Пенсильвании.], переселился в эту колонию за сто двадцать лет до начала нашего рассказа. Старый Мармадюк – это неуклюжее имя было наследственным в семье – привез с собой в «убежище гонимых» изрядный капитал. Он сделался обладателем огромной ненаселенной территории, пользовался большим уважением среди квакеров и умер как раз вовремя, чтобы не видеть своего разорения.
Потомство Мармадюка не избежало общей участи тех, кто полагается больше на средства, доставшиеся в наследство, чем на свои личные силы. Лишь отец судьи после разорения семьи первый начал подниматься по общественной лестнице, и в этой задаче ему немало помогло приданое жены, которое позволило доставить единственному сыну надлежащее образование.
В школе юный Мармадюк познакомился с одним молодым человеком, своим сверстником, Эффингамом.
Семья Эдуарда Эффингама обладала не только значительным богатством, но и влиятельным положением. Когда отец приятеля Мармадюка после сорокалетней службы вышел в отставку с чином майора, он сделался одним из самых влиятельных лиц в своей колонии, в Нью-Йорке. Эдуард Эффингам был его единственным ребенком; и этому-то сыну, когда он женился на девушке, к которой отец питал большую симпатию, майор передал все свое состояние, заключавшееся в ценных бумагах, в городском и загородном домах, в различных доходных фермах в старой части колонии и в обширных пространствах невозделанной земли – в новой.
Когда молодой Эффингам вступил во владение богатством, он прежде всего отыскал своего друга Мармадюка и предложил ему помощь, которую Эффингам теперь в состоянии был оказать. Мармадюк принял ее, и между друзьями состоялось соглашение. В столице Пенсильвании был основан торговый дом, обеспеченный движимым имуществом мистера Эффингама, которое все или почти все перешло в распоряжение Темпля, единственного официального собственника предприятия, половина прибылей которого, однако, по тайному соглашению, принадлежала его другу. Этот договор сохранялся в тайне от старого Эффингама. Сын не хотел затрагивать предрассудков отца, которому даже косвенное участие в торговле казалось унизительным. К тому же майор Эффингам не любил квакеров, и не удивительно поэтому, что сын не решился сообщить ему о своем соглашении с квакером Мармадюком, от добросовестности которого зависело теперь его состояние. В виду этого соглашение оставалось тайной для всех, кроме его участников.
В течение нескольких лет Мармадюк руководил коммерческими операциями торгового дома с благоразумием и умением, доставлявшими большие доходы. Он женился, у него родилась дочь Елизавета, и посещения его друга сделались более частыми. Они уже собирались открыть тайну соглашения, выгоды которого постоянно увеличивались для Эффингама, как вспыхнула революционная война[2 - Борьба за независимость Северо-Американских Соединенных Штатов.].
С самого начала столкновений между колонистами и королевскими войсками Эффингам слепо стал на сторону Англии, рассудительность же и независимый ум Мармадюка Темпля побуждали его защищать народное дело.
Незадолго до сражения при Лексингтоне Эффингам, уже овдовевший, передал Мармадюку на сохранение все свои ценные бумаги и, расставшись с отцом, оставил колонию. Но как только начались серьезные военные действия, он вернулся в Нью-Йорк офицером королевской армии и вскоре выступил в поход во главе местного корпуса.
Мармадюк же твердо стоял за дело «мятежа», как выражались в то время англичане. Конечно, всякие сношения между друзьями прекратились: со стороны полковника Эффингама потому, что он не старался их поддерживать, а со стороны Мармадюка – из благоразумной осторожности. Вскоре Мармадюку пришлось оставить Филадельфию, но он вовремя позаботился поместить свое состояние, как и бумаги своего друга, в безопасном месте. Добросовестно и умело исполняя свои обязанности, Мармадюк не забывал и о собственных интересах: когда имения приверженцев Англии были конфискованы и проданы с молотка, он отправился в Нью-Йорк и скупил обширные владения по самым низким ценам.
Когда кончилась война, и независимость Штатов была признана[3 - 3 сентября 1783 года по миру, заключенному в Версале.], мистер Темпль оставил ставшую в те времена невыгодной торговлю и занялся поселениями на купленных им землях. Благодаря значительному капиталу и практичному руководству его предприятия развились очень успешно, чего трудно было ожидать из-за сурового климата и характера выбранной им области. Его владения увеличились в десятки раз, и он считался одним из самых богатых лиц среди своих сограждан. Наследницей этого состояния была его дочь Елизавета, возвращавшаяся теперь из школы домой.
Когда округ, в котором находились его имения, сделался достаточно населенным, чтобы составить особое графство, мистер Темпль, согласно обычаю новых поселений, был избран в нем на высшую судебную должность.
Глава III
Сани Мармадюка Темпля продолжали скользить по лесной дороге.
Прошло порядочно времени, прежде чем судья настолько пришел в себя от волнения, что смог внимательно рассмотреть своего нового спутника. Он заметил, что это был молодой человек лет двадцати двух или двадцати трех, выше среднего роста. Фигуру его было трудно рассмотреть под грубой курткой, подпоясанной шерстяным кушаком, таким же, как у старого охотника. Глаза судьи остановились на минуту на лице незнакомца. Черты юноши, когда он уселся в сани, выражали какую-то тревогу, которая не ускользнула от внимания Елизаветы. Его беспокойство казалось всего сильнее в ту минуту, когда он просил своего старого спутника не проговориться; но когда он даже, по-видимому, окончательно решил отправиться в деревню, выражение его глаз не обнаруживало особенного удовольствия. Мало-помалу черты его привлекательного лица приняли спокойное выражение, и он погрузился в задумчивость. Судья внимательно всматривался в него некоторое время, а затем сказал с улыбкой, как бы подсмеиваясь над собственной забывчивостью:
– Должно быть, мой юный друг, испуг отшиб у меня память. Ваше лицо мне очень знакомо, а между тем, хотя бы мне сулили двадцать оленьих хвостов на шапку, я не смогу назвать ваше имя.
– Я всего три недели в этой местности, – холодно отвечал молодой человек. – Вы же, насколько мне известно, были в отсутствии гораздо дольше.
– Пять недель. А все-таки я уже видел ваше лицо. Правда, я так испугался, что не будет ничего удивительного, если я увижу тебя сегодня ночью в саване подле моей постели. Что ты скажешь, Бесс? Все ли я еще в полном уме или нет, и сумею ли я председательствовать в суде, или, что теперь гораздо важнее, устраивать сочельник в темпльтонской зале?
– Сумеешь гораздо лучше, дорогой отец, – отозвался веселый голос из-под капюшона, – чем убить оленя из гладкоствольного ружья.
Кони, по-видимому, чувствовали, что конец путешествия близок, и, прибавив ходу, быстро достигли того места, где дорога крутыми извивами спускалась в долину.
Судья очнулся от своих размышлений, когда увидел четыре столба дыма, поднимавшиеся из труб его дома. Когда дом, деревня и долина предстали перед ним, он весело воскликнул, обращаясь к дочери:
– Вот, Бесс, твой приют на всю жизнь! И твой также, молодой человек, если ты согласен остаться с нами.
Глаза его слушателей невольно встретились; и если краска, выступившая на лице Елизаветы, противоречила холодному выражению ее глаз, то усмешка, мелькнувшая на губах незнакомца, по-видимому, также отрицала возможность согласия с его стороны сделаться членом семьи судьи.
Склон, по которому им приходилось спускаться, был так крут, что требовалась величайшая осторожность, чтобы благополучно проехать по узкой дороге, извивавшейся вдоль пропасти. Негр сдерживал ретивых коней, давая таким образом Елизавете время рассмотреть картину, которая так быстро изменялась под воздействием человека, что девушка с трудом узнавала места, которыми так часто любовалась в детстве.