– Сускезус расспрашивал вас о чем-нибудь?
– О нет, сударь, ведь вы сами знаете, каков он, этот старый индеец. Онондаго не слишком речист и всякие расспросы считает не приличествующими его важному сану; он становится особенно неразговорчив и даже молчалив, когда у него есть собеседник, способный поддержать разговор. Я почти все время говорил один, как это и всегда бывает, когда я прихожу навестить его. Эти индейцы, я полагаю, вообще очень склонны к безмолвию, не так ли?
– Скажите, Джон, это вы надоумили старика разрисоваться? – осведомился дядя Ро. – Я не помню, в продолжение уж более тридцати лет, чтобы я когда-нибудь видал Бесследного разрисованным. Помнится, я однажды просил его одеть торжественный наряд и разрисоваться – и на это получил тогда такого рода ответ: «когда дерево перестает уже давать плоды, то цвет лишь только больше напоминает всем о его полной бесполезности». Но вот мы и дошли!
Действительно, мы уже подходили к самой хижине. Вечер был прекрасный, тихий и теплый. Сускезус сидел на табурете посреди зеленой лужайки перед своим домом. Развесистое дерево осеняло его своими тенистыми ветвями и защищало от лучей заходящего солнца. Джеп стоял подле него в позе, приличествующей, как он полагал, его особе. Этот негр относился с немалым пренебрежением к краснокожему человеку, а индеец, в свою очередь, сознавал себя неизменно выше этого домашнего раба и невольника.
Я еще никогда не видал Сускезуса в таком наряде, как в этот вечер. Украшения его состояли из двух больших медалей с изображением Георга Третьего и его деда и двух других, дарованных ему республиканским правительством.
Кольца в ушах его были так велики и тяжелы, что ниспадали ему на плечи. Кроме того, он был украшен браслетами, снизанными из больших зубов какого-то животного, которые я в первую минуту принял за человеческие. У пояса его был привешен блестящий томагавк и острый нож в ножнах; старый его испытанный товарищ – его верное ружье стояло тут же, прислоненное к стволу дерева. Надо при этом отдать справедливость, что краски на лицо старик сумел употребить с большим вкусом и уменьем: он, точно опытный гример, наложил легкий слой оживляющей краски на свои немного поблекшие щеки и подвел веки глаз и брови, что придало его красивому лицу и все еще блестящим, несмотря на годы, глазам удивительный блеск и живость, присущие им в молодые годы. Во всем же остальном, касающемся убранства, равно как и в обстановке хижины, ничто не претерпело ни малейшего изменения ради ожидаемого посещения далеких гостей. Обычная простота царила и внутри, и вне хижины; только старый негр Джеп вытащил из сундука на солнце старую нарядную ливрею, которую он некогда носил, находясь на службе у моего дяди, да треуголку, с которой он и теперь не расставался и выряжался в нее каждый праздник или воскресный день, – все это он вытащил на свет, как доказательство превосходства негра над краснокожими. Три или четыре простых скамьи, составлявшие принадлежность хозяйства хижины, были вынесены наружу и уставлены полукругом на лужайке, на некотором расстоянии от места старого Сускезуса. Они предназначались для его гостей.
Вот к этим-то скамьям и направился Огонь Прерии с остальными вождями. Выстроившись тотчас же полукругом перед скамьями, они, однако, не сели, а, оставаясь на ногах в почтительнейшей позе, все, как один, устремили внимательный и восхищенный взор на старца, которого они видели перед собой. Он, в свою очередь, не сводил глаз со своих гостей, выдерживая их упорный взгляд с должным достоинством. Наконец, по знаку Огня Прерии, все сели, но и эта перемена положения не нарушила всеобщего молчания. Так прошло около десяти минут в безмолвном созерцании доблестного онондаго, который также смотрел на своих соплеменников, причем ни с той, ни с другой стороны не было произнесено ни слова.
Но вот подъехал экипаж наших дам и остановился как раз позади скамеек, занимаемых индейцами. Ни один из них не шелохнулся, не повернул головы при стуке колес и звуке конского топота у себя за спиной. И бабушка, и ее молодая свита, все с живым интересом следили за молчаливою сценой, с нетерпением ожидая, что будет дальше.
Наконец, Сускезус поднялся с места и с достоинством, но без малейшего усилия, стал говорить, обращаясь к своим гостям:
– Добро пожаловать, возлюбленные братья! Будьте вы мне желанными гостями! Вы совершили долгий и трудный путь, чтобы увидеть старого вождя, которого его родное племя могло считать в числе умерших вот уже более девяноста лет. Глубоко сожалею, что глазам вашим не представляется более отрадное зрелище! – Голос его дрожал, но не от старческой слабости, а от сильного внутреннего волнения. Старец казался совершенно и бодрым, и спокойным, и мысли его отличались необычайной ясностью. Тысячеязычный переводил нам вслух каждое слово из того, что он говорил.
– Я очень стар, – продолжал Сускезус, – эти старые ели и сосны в лесу не старее меня, а все эти деревни, села, поля и пашни бледнолицых вполовину моложе старого вождя. Я родился в то время, когда они, эти бледнолицые люди, были здесь так же редки, как мы в городах; один здесь, другой там, их всех была небольшая горстка, а теперь они так размножились, как мошки жаркой порой или как птицы, когда они вывели свои выводки. Все изменилось в этой стране! Ужасно изменилось!!! Но только сердце краснокожего человека все то же, оно твердо и непоколебимо, как скала, и не может измениться. Итак, я рад, что вижу вас, добро пожаловать, дети мои!
Слова эти произвели, по-видимому, сильное впечатление: среди вождей послышался рокот восторга и одобрения, но ни один из них не встал, чтобы отвечать старцу такими же прочувствованными словами. Все хранили глубокое молчание до тех пор, покуда каждый из присутствующих не успел проникнуться смыслом сказанной речи и усвоить ее сполна.
Затем Огонь Прерии, славившийся своею мудростью в совете столько же, сколько и своими подвигами на стезе войны, поднялся, выступил вперед и заговорил:
– Отец, слова твои, как всегда, мудры и, как всегда, правдивы! Да, путь от наших вигвамов до твоего далекий, трудный путь. Мы встретили в дороге немало терний и камней, но все препятствия преодолимы для того, кто твердо хочет их преодолеть; мы преодолели их, и вот ты видишь, мы здесь!
Мы счастливы, что застали краснокожего отца нашего здоровым и бодрым. Великий Дух любит и хранит индейца, когда он справедлив и доблестен, как ты, отец. Сто зим в его глазах – все равно, что одна зима, и мы благодарим Его за то, что Он привел нас тем трудным и тернистым путем к желанной цели и дал нам увидеть Бесследного, доблестнейшего из онондаго! Я сказал.
Луч счастья осветил черты старца, когда он услыхал на родном языке этот вполне заслуженный им титул, который не радовал его слуха в течение такого срока, какой равняется обычному сроку человеческой жизни. Этот титул, ставший его прозвищем, заключал в себе повесть его отношений к родному племени; ни годы, ни расстояние, ни новые пережитые им события, ни новые тесные связи, ни войны не заставили его позабыть самых малейших происшествий из его прошлого, и в данную минуту весь он, казалось, сиял воспоминаниями далекого прошедшего.
Когда Огонь Прерии, окончив свою речь, вновь занял свое место, водворилось опять всеобщее молчание, среди которого не слышно было ни звука, кроме негодующего ворчания и подавленных возгласов неудовольствия Джепа, который не терпел индейцев, кроме своего старого сожителя. Вожди, казалось, не замечали его присутствия. Доблестный онондаго был центром, на котором сосредоточивалось всеобщее внимание, а все остальное было окончательно предано забвению в этот момент. Наконец, среди краснокожих стало заметно некоторое движение, и из их ряда вышел другой оратор. Этот человек, как мы впоследствии узнали, славился своим высоким даром красноречия, за что и был прозван Орлиным Полетом. Как ни тщательно стараются индейцы скрывать свои чувства и впечатления, тем не менее от нас не могло утаиться известное волнение их, когда Орлиный Полет выступил на середину, готовясь начать речь. Он начал серьезным, торжественным тоном, переходя затем прекраснейшими модуляциями, то к нежным, то к блестящим, то к грустным, то к патетическим нотам и моментам. Мне казалось, что никогда в жизни я не слыхал подобного оратора, что голос человеческий никогда не обладал таким богатством тонов и такой силой убеждения.
«Великий Дух, – начал он, – создал людей различными. Одни подобны тростникам, которых гнет и колышет ветер и часто надламывает буря и непогода; другие, как сосны, имеют на вид сильный, но в сущности хрупкий ствол, редкие ветви и мягкую сердцевину. Изредка между ними вырастает могучий, сильный дуб, который далеко простирает свои мощные ветви и дает отрадную тень. Ствол его тверд, крепок и вынослив и долго стойко переносит всякие невзгоды. Почему или для чего Великий Дух делает такое различие между деревьями? Почему делает Он такое же различие между людьми, кто может знать! Но хотя мы не знаем Его цели, мы знаем, что то, что Он сделал, то и есть, и как Он сделает, так и надо! Все, что Он делает, то хорошо!
Я не раз слыхал, как люди жаловались перед лицом солнца, что все в мире так, как оно есть! Они говорят, что земли, леса и реки – все это принадлежит исключительно одним краснокожим и создано для них, а люди всех других цветов не имеют на все это никакого права, но Великий Дух судил иначе; люди бывают разных цветов: некоторые краснокожие, как наш отец и мы, некоторые бледнолицые, как друзья наши, некоторые чернокожие, как друг нашего отца. Он был когда-то чернокожим, хотя преклонный возраст успел изменить цвет кожи, – и все это прекрасно, все так и должно быть, потому что оно так от Великого Духа, и мы не вправе роптать на это.
Ты говоришь, отец наш, что ты стар, что сосны леса не старше тебя, – мы знаем это все, и это одна из причин, побудивших нас прийти сюда, хотя есть и другая причина, несравненно более важная, которую ты знаешь сам, отец наш. В течение ста зим и стольких же прекрасных времен года эта причина не выходит у нас из ума, и рассказы о ней не сходят с наших уст. Старцы рассказывали о том отцам нашим, когда те были еще юноши, а когда они стали старые, стали отцами, а мы юношами, то они пересказали о том нам, своим сыновьям. А за это время сколько жило и умерло дурных индейцев и все о них забыли! Но доблестный индеец живет долее всех в наших сердцах и в нашей памяти. Мы не желаем и не хотим помнить, что в нашем племени были дурные, злые люди, мы гоним всякое воспоминание о них, но доблестных людей мы никогда не забываем! Память о них живет вовек!!»
Он кончил, но главная причина, побудившая этих людей прийти издалека сюда, осталась невыясненной. Как водится, после того, как Орлиный Полет перестал говорить, воцарилось на некоторое время безусловное молчание и тишина, после чего Сускезус встал еще раз и отвечал на речь оратора следующими словами:
– Дети мои, я уже очень стар. Пятьдесят листопадов тому назад я думал, что настало мне время вернуться на счастливые поля моего народа и снова стать краснокожим. Но мое имя не было упомянуто, и я был оставлен один среди бледнолицых. Но, несмотря на это, по мере того, как годы ложились всей своей тяжестью на мои плечи, мысли мои все чаще и все больше стали обращаться ко временам моей далекой юности и к тем событиям, которые происходили тогда, когда я был молодым вождем онондагов. Теперь все дни мои – это лишь сновидения минувшего. А почему старческий глаз Сускезуса так ясно видит все это далекое, после того, как уже с тех пор прошло более ста зим, кто это может знать! Вот этот просторный вигвам, это вигвам моих лучших друзей, и, несмотря на то, что их лица бледны, сердце у нас у всех одного и того же цвета. Я никогда их не забуду, ни одного из них! Я как сейчас вижу их всех перед собою, начиная от самого старейшего до самого юного. Они как будто кровь моя – и это единственные бледнолицые, которых видят и знают глаза мои; а то – одни краснокожие стоят передо мною повсюду и всегда. И сердце мое с ними! Иногда виднеется одинокая иссохшая сосна среди цветущих полей бледнолицых, и я подобен этой сосне! Ее не вырубают, потому что дерево это уже ни на что не пригодно и никому не нужно, даже и на дрова. Когда на нее налетает бурный порыв ветра, то шелестит в его ветвях, и кажется, будто он гуляет только вокруг, потому что иссохшая сосна не ощущает его порывов. Эта сосна уже устала стоять здесь одиноко, но она не может упасть по своему желанию. Она призывает топор или пилу, но ни один из людей не решается занести топор над ее стволом. Значит, время ее не пришло. То же и со мною. Дети мои, мои дни теперь сны и виденья о родном моем племени, сны и виденья о семье и родине моей. Я вижу постоянно перед собою вигвам отца моего – он был лучшим во всей деревне. Я вижу и отца, возвращающегося со стези войны со множеством скальпов. Я вижу и мать мою, она меня любила, как медведица любит своих медвежат. Я вижу и деревню онондагов, и мой народ, о, как я их любил сто двадцать зим! И как я их любил тогда, так точно люблю и теперь, как будто с того времени не прошло ни одного дня. Сердце не чувствует полета времени. Да, дети, я долго, долго жил среди бледнолицых, но мое сердце сохранило все тот же цвет, как и мое лицо. Я никогда не забывал среди них, что я краснокожий, я никогда не забывал онондагов. В ту пору, когда я был еще молод, густой лес покрывал эту долину, а теперь топор и плуг прошли по ней. Все изменилось. Лось бежал, испуганный звоном церковных колоколов, за ним последовал и краснокожий, а по следам их нагоняют бледнолицые люди, и так это ведется с той минуты, когда их лодки и ладьи впервые вошли в наши воды большого бесконечного соленого озера в стране восхода, и так оно будет продолжаться до тех пор, покуда они не дойдут до другого такого же безбрежного соленого озера, что в стране заката. Тогда, братья мои, нам, краснокожим, останется или остановиться и умереть среди голых полей и долин, рома, табаку и хлебов, или же отступать до конца и утонуть в водах великого соленого озера на стороне заката. На это, без сомнения, есть какая-то тайная причина, но знать ее нам не дано, – о том знает лишь один Великий Дух.
Сускезус говорил все время спокойным, твердым голосом, отчетливо и ясно, и Тысячеязычный переводил нам все дословно. Краснокожие слушали его, внимали ему с таким благоговением и восторгом, что я, стоя вблизи них, мог слышать их прерывистое дыхание. Когда же наш старец, наконец, сел, бабушка подозвала знаком дядю и меня, и когда мы оба подошли к ее экипажу, она стала объяснять нам значение того, что сейчас происходило перед нашими глазами. Она лучше всех нас была знакома с нравами и обычаями индейцев и, судя по ходу беседы хозяина и его гостей, могла делать свои заключения, тем более, что Тысячеязычный переводил каждое слово настолько громко, что наши дамы могли все слышать из своего экипажа.
– Друзья мои, я вам должна сказать, что это отнюдь не деловой разговор и ничего существенного на этот раз не только не высказано, но и затронуто не будет – это просто вступительная церемония, исследование почвы – не более. Завтра, вероятно, мы узнаем действительную причину, побудившую этих чужеземцев предпринять столь далекое путешествие. Все, что до настоящей минуты было сказано, это не что иное, как взаимные любезности и готовность послушать приятные речи. Краснокожие никогда ни в чем не любят спешить; нетерпеливость, как и любопытство, считаются у них чем-то неприличествующим званию мужчины и допускаются только у женщин. Но мы, хотя и женщины, – шутливо добавила бабушка, – а все же умеем ждать. Некоторые из нас даже и теперь уже получили свою долю наслаждений и впечатлений, потому что проливают слезы, как это делает наша милая Мэри Уоррен.
И в самом деле: у всех четырех молодых девушек стояли слезы в глазах, тогда как у той, о которой только что упомянула бабушка, все лицо буквально утопало в слезах. Услышав свое имя, с намеком на ее крайнюю чувствительность, она быстро отерла лицо и вся вспыхнула, стараясь скрыться за спинами своих подруг, а я счел более деликатным отвернуться в сторону, чтобы не смущать ее.
Между тем, выждав надлежащее время, Огонь Прерий еще раз выступил вперед и произнес несколько заключительных слов.
– Отец наш, – сказал он, – благодарим тебя премного. То, что мы слышали сегодня из уст твоих, не будет забыто нами. Но мы пришли, как ты сам знаешь, издалека, и мы устали от трудов пути. Мы теперь удалимся в наш вигвам, чтобы поесть и отдохнуть. Но завтра, когда солнце будет вот здесь (при этом он указал рукой на то место небосклона, где солнце должно было быть около девяти часов), мы снова вернемся сюда – откроем свой слух, чтобы внимать словам твоей великой мудрости. Великий Дух, который хранил тебя многие годы, сохранит тебя и до тех пор, а мы не преминем вернуться. Нам слишком хорошо с тобою, отец, чтобы мы могли забыть сюда дорогу. Прощай!
Все краснокожие вожди разом поднялись со своих мест и остались некоторое время стоять, неподвижно устремив свои взоры на старца в глубоком безмолвии; затем, повернувшись вполоборота, вновь выстроились по одному человеку в ряд и молча, быстрым шагом удалились, следуя за своим проводником по направлению к старой ферме, где приготовлено было для них помещение.
Сускезус некоторое время молча смотрел вслед бесшумно удалявшейся группе людей, и едва заметное облачко печали скользнуло по его челу, затем он встал и, не сказав ни слова, пошел в хижину; во весь остаток этого дня он уж ни разу не улыбнулся.
Между тем негр, ровесник старого индейца, все продолжал высказывать свое неудовольствие по случаю того, что видел перед собою так много индейцев.
– На что нам такое множество краснокожих? – ворчал он, обращаясь к своему другу, который его не слушал. – Никакого добра от них не будет, помяните вы мое слово. Как часто они устраивали засады в лесу, когда и вы, и я были близки от них. Суз, вы становитесь уж очень стары и забывчивы, но, конечно, никто не может жить дольше цветного (то есть черного) человека. Боже правый! Я думаю иногда, что я буду жить вечно, вечно – и не умру никогда. Удивительно даже вспомнить, как давно я живу на земле!
Но такого рода речи были вовсе не редкостью у старого Джепа, и никто не обращал на них внимания. И даже когда Сускезус уже ушел в хижину с видом человека, который желает остаться наедине со своими мыслями, негр все еще продолжал говорить на тему своего долголетия. Бабушка с барышнями тронулись в путь после ухода индейца, а мы с дядей пошли домой пешком.
Глава XXI
Явись вместе с твоим деревенским эхом, милый спутник пурпурной зари; дай нам услышать жужжание пчелы и жалобное кукование кукушки.
Кэмпбелл
Наконец-то я опять мог провести ночь под своим родным кровом, в кругу своей родной семьи. Несмотря на то, что о моем присутствии уже теперь было известно всем, мысль об антирентистах нимало не смущала меня в этот момент. Трусость, выказанная этими грозными инджиенсами сегодня поутру при появлении кучки настоящих индейцев, конечно, не могла способствовать тому, чтобы они внушали мне надлежащий страх, и этим, быть может, объяснилось отчасти мое равнодушие к ним в этот вечер. Однако таинственный и даже немного торжественный вид, с каким Джон принялся баррикадировать, запирать и загораживать все окна и двери, как только наши дамы удалились из комнаты, произвели на меня, да и на дядю, не совсем приятное впечатление. Когда эта важная мера предосторожности была уже принята нашим дворецким, – такова была, собственно говоря, должность Джона, – то он явился к нам и вручил каждому из нас по карабину и по револьверу с надлежащим количеством патронов и зарядов.
– Старая барыня приказали мне вручить вам это, мистер Хегс; каждый из нас в этом доме имеет у себя карабин и револьвер наготове, на всякий случай, и барыня сама имеет у себя, в своей комнате, оружие, припасенное для нее и для мадемуазель Марты.
– Но мне кажется, что мы еще не дошли до того, чтобы иметь надобность прибегать к такого рода средствам! – заметил дядя Ро.
– Как знать? Как знать, чего не знаешь, мистер Роджер? Ведь враг может явиться во всякое время. Правда, у нас было всего лишь три тревоги с тех пор, как барыня с барышнями изволили прибыть сюда из города, и, к счастью, тогда обошлось без кровопролития, хотя мы и стреляли в неприятеля, а неприятель в нас.
Ничего более на эту тему не было сказано, но каждый из нас, взяв свое оружие, отправился в свою комнату. Было уже около полуночи, когда я вернулся к себе, но не чувствовал ни малейшего желания лечь в кровать; спать мне вовсе не хотелось, и я, присев к окну, стал смотреть вдаль. Полный месяц освещал своим бледным светом весь расстилавшийся передо мною пейзаж: проезжую дорогу, новую ферму, где жил Миллер, церковь села Равенснест и церковный дом, жилище милой Мэри, и длинный ряд цветущих ферм, расположенных в долине и по скату небольшой возвышенности.
Не просидел я и получаса у моего окна, глядя в серебрившуюся даль, как вдруг на дороге, ведущей от деревни к нашему дому, я заметил какой-то движущийся предмет. Мне была видна вся белевшая длинная полоса дороги от самого села и до нашей усадьбы, за исключением всего нескольких мест, где дорога скрывалась за большими группами деревьев или в кустах. Да, я не ошибался: в этот поздний час кто-то крупным галопом несся по по дороге. Но вот наездник скрылся в тени, ложившейся на дорогу в том месте, которого он теперь достиг, на протяжении каких-нибудь пятидесяти шагов, после чего тропа продолжала извиваться по ровной долине, вся залитая лунным светом. Там, где кончалась тень, подле самой дороги рос старый голландский дуб и вокруг ствола кольцом обвивалась скамейка; этот старый дуб был излюбленным местом прогулок наших дам в жаркие дни.
С напряженным вниманием я выжидал момента, когда наездник, проскакав ту часть пути, которая оставалась в тени, выедет снова на свет. Лошадь шла по-прежнему крупным галопом и тем же аллюром подскакала к дубу. Тут, к немалому своему удивлению, я увидал, что какая-то женщина соскочила почти на ходу с лошади; потом она поспешно привязала лошадь и быстрой, решительной походкой направилась к дому. Не желая тревожить никого в доме, я вышел из своей комнаты и без свечи спустился в сени маленького бокового подъезда. И вдруг, в тот момент, когда я подходил к двери, я увидал перед собой стройную женскую фигуру, которая уже держала руку на замке и силилась открыть дверь. То была Мэри Уоррен.
– Так и вы увидали ее, мистер Литтлпедж? – шепотом спросила она меня.
– Вы знаете, кто это? – спросил я в свою очередь.
– Конечно, – спокойно ответила Мэри, – я не могла ошибиться, это Оппортюнити Ньюкем.
При этом я повернул ключ, и как раз в это время названная особа переступила через порог. Она, казалось, была весьма удивлена при виде тех привратников, которые отворили ей дверь, но все же поспешила войти, оглядываясь назад, как будто опасалась, что за нею следили.
Оппортюнити была девушка лет двадцати шести, не лишенная известной привлекательности, а теперь, когда она от быстрой езды, а может быть, и от испытываемого ею волнения, раскраснелась, она казалась весьма красивой; при всем том Оппортюнити Ньюкем была не из числа тех женщин, которые могли внушать мне страсть. Первые произнесенные ею слова отнюдь не говорили в пользу деликатности ее манер.
– Честное слово! – воскликнула она. – Я уж никак не ожидала, что застану вместе двоих молодых людей в такую пору ночи!..
Я бы охотно свернул ей шею за это злое замечание, но участие, которое мне внушала Мэри, невольно заставило меня бросить в ее сторону встревоженный взгляд, но девушка отнеслась к этим словам с таким спокойствием, какое может в подобных случаях дать лишь сознание своей невиновности ни в чем дурном.
– Мы все давно уж разошлись по своим комнатам, – сказала она, – и все, кажется, легли спать, а мне спать не хотелось, и я села к окну. Вас я увидела с той минуты, как вы выехали из села. У дуба я вас узнала и спустилась, чтобы впустить вас, полагая, что нечто важное привело вас сюда в такую пору.