Оценить:
 Рейтинг: 0

Пятая голова Цербера

Год написания книги
1972
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
6 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Я признался, что не знаю. Я чувствовал себя дураком и был дураком по крайней мере в том, что говорил, потому что большая часть моего мозга была занята не тем, что формулировала ответы на ее замечания, но пыталась запечатлеть в памяти дивные переливы ее голоса, фиалковое великолепие ее глаз, даже слабый аромат ее кожи и мягкое, теплое прикосновение ее дыхания к моей холодной щеке.

– Так что, – говорила Федрия, – когда тетя Урания [13 - Урания – в греческой культуре муза астрономии. Также в английском жаргоне – насмешливое прозвище мужчины, избравшего для себя женскую сексуальную роль, или трансвестита. Кроме того, в декадентском романе Жориса-Карла Гюисманса «Наоборот» (1884) имя Урании является синонимом ханжества; об этой книге следует заметить, что ее действие происходит в огромном загородном доме чудаковатого аристократа-отшельника Жана дез Эссента, занятого таинственными интеллектуальными и литературоведческими опытами, не чуждого черной магии. Можно предположить, что Урания была против экспериментов отца с Номером Пять, но помешать ему не смогла или не осмелилась.] – на самом деле она бедная кузина моей матери, – явилась домой и рассказала отцу о тебе, он выяснил, кто же ты такой, и вот я здесь.

– Ну да, – сказал я, а она рассмеялась.

Федрия была одной из тех девочек, кто вынужден разрываться между надеждой на супружество и мыслью о продаже. Дела ее отца, как она сама сказала, были ненадежны. Он спекулировал корабельными грузами, главным образом с юга – тканями и лекарствами. Большую часть времени он был должен крупные суммы, которые кредиторы не могли надеяться получить, разве что изъявляли желание ссудить ему еще больше. Он должен был, по идее, умереть нищим, но в то же время успел вырастить дочь, дав ей превосходное образование и снабдив деньгами для пластической хирургии.

Если к тому времени, когда она достигнет брачного возраста, он сможет позволить себе дать ей хорошее приданое, она свяжет его с более состоятельной фамилией. Если же у него будет туго с деньгами, девочка принесет ему пятидесятикратную цену обычного уличного ребенка. Конечно, для любой из этих целей наша семья была бы идеальной.

– Расскажи мне о вашем доме, – попросила она. – Знаешь, как его называют ребята? Cave Canem [14 - Берегись собаки (лат.). The Cave, как еще называют Cave Canem, помимо сокращенного латинского названия, можно прочесть по-английски, как «пещеру», что придает ему символический смысл (в том числе платоновский, как пещеры идей). Цербер перед входом, вкупе с номером 666, позволяют предположить, что эта пещера – вход в Гадес/ад с улиц, клейменных мрачными названиями: saltimbanque (франц.) – «шарлатан, мошенник; уличный акробат, зазывала на входе в ярмарочную палатку», asticot (франц.) – «опарыш» и т. д. Дополнительное значение «пещеры» – сексуальное (расщелина женской вагины), что вполне логично для публичного дома.], или просто «Каве». Мальчишки считают, что это круто – побывать там, и все врут об этом. Почти никто не был.

Но я хотел поведать ей о докторе Марше и земных науках, а почти так же сильно – разузнать о ее мире, о «ребятах», которых она упомянула так небрежно, школе и семье, и она тоже хотела рассказать об этом. К тому же, хотя я сперва собирался в деталях описать услуги, которые наши девушки предоставляли состоятельным покровителям, были еще вещи, которые требовалось обсудить более настоятельно, вроде способности моей тетушки спускаться по лестнице, не касаясь ступенек.

Мы купили по рулету с яйцом у той же старухи, чтобы съесть их под холодным солнцем, и обменивались доверительными рассказами, и как-то расстались не только влюбленными, но и друзьями, обещая друг другу назавтра встретиться снова. Где-то ночью, – полагаю, почти тогда же, когда я вернулся, вернее, был возвращен, ибо едва мог идти от усталости, – к себе в постель после нескольких часов, проведенных наедине с отцом, погода переменилась.

Задержанный выдох поздней весны, или, может статься, раннего лета, проник сквозь ставни, и огонь в печурке нашей крошечной комнаты, казалось, тотчас же погас от смущения. Лакей моего отца, распахнув створки, впустил в комнату благоухание, принесшее с собой мысль о снегах, что тают сейчас в вечнозеленых лесах на северных склонах недоступно далеких гор. В десять часов я условился встретиться с Федрией и поэтому, прежде чем уйти в библиотеку, оставил соответствующую записку на столике у кровати, попросив разбудить меня на час раньше обыкновенного. Той ночью я спал, вдыхая нежный весенний аромат, и меня одолевали мысли – полубред, полуплан – о том, как нам с Федрией рано или поздно удастся скрыться от надсмотрщицы и уединиться на лужайке меж невысоких трав и голубых с желтым цветов.

Когда я проснулся, был час дня, за окнами лил дождь. Мистер Миллион, сидевший в углу и читавший книгу, любезно сообщил, что такая погода установилась с семи утра, а поэтому он не удосужился исполнить мою инструкцию. Меня, как обычно после заполночных бесед с отцом, преследовала тупая головная боль. Чтобы утишить ее, я взял один из порошков, которые он прописал мне, серый с анисовым запахом. Мистер Миллион заметил:

– Ты неважно выглядишь.

– Я так надеялся пойти в парк, – простонал я.

– Я знаю.

Он покатился через комнату, направляясь ко мне. Внезапно я припомнил, как доктор Марш назвал его несвязным симулятором. Когда-то, когда я еще был совсем мал, мне доставило немалое удовольствие впервые прочесть символы, выгравированные на его металлической голове. Теперь, впервые с той поры, я нагнулся, что дорого обошлось моей голове, и прочел их: они почти стерлись от времени. Там стояла эмблема земной кибернетической компании, а также, как я всегда считал, его имя: М ? Миллион (Мистер Миллион? Месье Миллион?).

И тогда я вспомнил, что точка в некоторых системах математической нотации используется как символ умножения. Это осознание свалилось на меня, как удар на задремавшего в уютном кресле человека. Он понял, о чем я думаю, по изменившемуся выражению лица.

– Память емкостью в тысячу миллионов слов, – прокомментировал он, – английский биллион или французский milliard, в латинской системе М обозначает 1000. Я как-то думал, что тебе это уже стало ясно [15 - Как видим, прогноз Вулфа относительно емкости оперативной памяти, достаточной для создания полноценного искусственного интеллекта, не оправдался: 1 ГБ для этого явно не хватает. Впрочем, на 1972 г. оценка была довольно смелая.].

– Ты… несвязанный симулятор. А каким бывает связанный симулятор, и кого ты имитируешь? Моего отца?

– Нет.

Лицо на экране, о котором я всегда привык думать как о принадлежащем Мистеру Миллиону, отрицательно покачало головой.

– Я, то есть симулируемая личность, пожалуй, являюсь не менее чем твоим прадедом. Он, то есть я, давно мертв. Чтобы в точности воспроизвести личность, необходимо подвергнуть клетки мозга послойному сканированию пучками высокоэнергетических частиц. Нейронные связи затем воссоздаются, или, как мы говорим, кор-имитируются, в компьютере. Процесс смертелен.

Я помолчал мгновение.

– А что такое связанный симулятор?

– Если симулятор должен быть заключен в тело, подобное человеческому, а не в металлическое, как у меня, механическая оболочка должна быть соединена – связана – с удаленным кором, поскольку даже самый совершенный словокор миллиардной емкости неизбежно превосходит размерами человеческий мозг.

Он сделал новую паузу. На миг его лицо рассыпалось на вихри светящихся точек, подобных сверкающим в солнечном луче пылинкам.

– Прости, но я не могу продолжать лекцию – впервые, хотя ты, несомненно, хочешь слушать меня. Когда-то, очень давно, перед операцией, меня предупреждали, что эта вот симуляция – мое нынешнее тело – в определенных обстоятельствах может проявлять подобие эмоционального отклика. Вплоть до сегодняшнего дня я считал это враньем.

Я хотел остановить его, но он выехал из комнаты, прежде чем я пришел в себя. Довольно долго, может, час или больше, я сидел, слушая, как дождь барабанит по стеклам, и думал о Федрии и о том, что сказал Мистер Миллион; все это смешалось с вопросами, которые сегодня ночью задавал мне мой отец, вопросами, словно ворующими у меня ответы, высасывающими меня досуха; я думал также и о снах, что вспышками возникали в пустоте, – то были сны о заборах, стенах и западнях, снабженных опускающимися решетками, которых не видно, пока вы не окажетесь за ними.

Однажды мне приснилось, что я смотрю в мощеный двор, огороженный колоннами коринфского ордера так тесно, что я не мог протиснуться между ними, хотя в этом сне я был всего лишь мальчиком трех-четырех лет. Попытавшись пролезть в нескольких местах, я заметил, что на каждой колонне вырезано слово – единственное, какое я мог потом вспомнить, было carapace [16 - Черепаший панцирь (старофранц.).], – и что вместо камней двор вымощен погребальными табличками вроде тех, что вмурованы в полы некоторых старых французских церквей, а на каждой было мое имя и разные даты рождения и смерти.

Этот сон преследовал меня даже тогда, когда я пытался думать о Федрии. А когда горничная принесла мне горячей воды – ибо теперь я брился дважды в неделю, – я внезапно обнаружил, что уже держу в руке бритву, и порезался ею так глубоко, что кровь струйкой сбегает на пижаму, а с нее на простыни.

В следующий раз, когда я увидел Федрию, что произошло через четыре или пять дней, она была поглощена новым проектом, в который втянула и меня, и Дэвида. Это была ни больше ни меньше чем театральная труппа, состоящая главным образом из девочек ее возраста, которые собирались летом разыгрывать пьесы в естественном амфитеатре парка. Поскольку труппа, как я сказал, состояла в основном из девочек, актеры мужского пола были редкостью, и вскоре наш с Дэвидом график был расписан буквально по часам.

Пьеса была написана членами репертуарной комиссии, а потому сюжет ее неизбежно был связан с утратой политической власти потомками исходных франкоговорящих колонистов. Федрия, чья лодыжка не успевала срастись ко времени нашей премьеры, должна была играть калеку-дочку французского губернатора, Дэвид – ее возлюбленного, отважного капитана шассеров, а я – самого губернатора; эту роль я взял охотно, потому что она была интереснее, чем роль Дэвида, и предполагала многочисленные изъявления отцовской любви к Федрии. День спектакля, пришедшийся на начало июня, я помню так живо по двум причинам. Тетушка моя, которую я не видел с тех самых пор, как дверь ее комнаты затворилась за доктором Маршем, в последний момент известила меня, что желает присутствовать и что я должен сопровождать ее. А мы, как, впрочем, и все начинающие актеры, так боялись пустого зала, что я спросил отца, не сможет ли он прислать несколько девушек – ведь в этом случае они потеряют лишь самую раннюю часть рабочего вечера, когда заказов много не бывает.

К моему огромному изумлению, он ответил согласием (лишь потому, наверное, что расценил это как отличную возможность разрекламировать заведение), оговорив только, что девушек следует вернуть восвояси к концу третьего акта, если прибудет посыльный с такой запиской.

Мне нужно было явиться не позже чем за час до начала пьесы, чтобы нанести на лицо грим, и потому едва перевалило за полдень, когда я явился за тетушкой. Она отворила мне сама и тут же попросила подсобить ее горничной, которая пыталась стянуть вниз какой-то довольно тяжелый предмет с верхней полки вделанного в стену шкафчика. Когда наши совместные усилия увенчались успехом, я с немалым удивлением признал в нем складную инвалидную коляску. Мы собрали ее под руководством тети, а когда закончили, она отрывисто сказала:

– Эй вы оба, помогите мне усесться.

И опустилась на сиденье, придерживаясь за наши руки. Ее черная юбка повисла на подставке для ног, словно спущенный палаточный тент, и я увидел контуры ее ног, тонких, как мои запястья, а еще – странное, походившее на седло утолщение пониже бедер. Она поймала мой взгляд и фыркнула:

– Не думаю, что до возвращения у меня будет нужда в нем. Приподними меня чуть-чуть, встань сзади и подхвати под руки. – Я подчинился. Горничная залезла тете под юбку и извлекла оттуда обтянутое кожей маленькое устройство, на котором она до той поры восседала.

– Пошли? – спросила тетя. – Тебе надо спешить.

Я выкатил коляску в коридор, горничная закрыла за нами дверь. Каким-то образом открытие, что способность моей тетушки летать по воздуху имеет совершенно физическое объяснение и по своей природе вполне механистична, ввергло меня в еще большее недоумение. Когда она спросила, отчего я так притих, я рассказал ей об этом и добавил, что, насколько мне известно, работоспособный образец антигравитационного генератора еще никому не удалось построить.

– И что, ты думаешь, что я в этом преуспела? А почему бы мне не взять его с собой на спектакль?

– Я думал, вы не хотите, чтобы его кто-то заметил.

– Чушь. – Она с некоторым трудом выгнулась на сиденье так, чтобы видеть мое лицо, а ее собственное было в этот миг очень похоже на лицо моего отца; ее безжизненные ноги напомнили мне палки, которые мы с Дэвидом в мальчишестве использовали, чтобы при помощи несложной магии уверить Мистера Миллиона, что лежим в постели лицом книзу ровнехонько-ровнехонько, в то время как на самом деле выкручивались чуть ли не узлом вокруг того, что он принимал за контуры наших спин под одеялом. – Это всего лишь обыкновенное изделие для инвалидов. Ты мог бы приобрести его в любом магазине медицинских и хирургических приборов. Внеся сверхпроводник, ты индуцируешь вихревые токи в прутьях-усилителях, что уложены под полом. Этот наведенный ток создает поле, направленное противоположно полю моего устройства, отталкивает его, а я могу летать – в той или иной степени. Наклоняюсь вперед – и двигаюсь вперед, выпрямляюсь – и останавливаюсь. Ничего сложного, а ты отчего-то так поражен этим.

– Я… да, мысль об антигравитации, наверное, немного напугала меня.

– Когда я однажды спускалась с тобой в подвал, – добавила она, – то воспользовалась железными перилами – они по счастливой случайности имеют форму катушки.

Пьеса наша прошла с изрядным успехом и сопровождалась предсказуемыми аплодисментами тех зрителей, кто был или по крайней мере мнил себя прямыми потомками легендарной французской аристократии. Публики собралось даже больше, чем могли мы рассчитывать: пятьсот человек или около того, не считая неизбежных карманных воров, полицейских и проституток. Во второй половине первого акта я по роли должен был около десяти минут просидеть за губернаторским столом, выслушивая доклады товарищей. И в этот отрезок времени как раз закатывалось солнце, окрашивая выходившую на запад сцену и небо сумятицей мрачных багрово-красных, пламенно-золотых, черных красок. На этом-то буйном фоне, отдаленно напоминавшем сомкнутые знамена адской армии, возникали, одна за другой, словно вытянутые тени фантастических гренадеров в коронах и плюмажах, головы, стройные шейки и вытянутые плечи дивизии demimondaines [17 - Дамы полусвета, содержанки (франц.).] моего отца. Они явились с опозданием и потому заняли последние оставшиеся свободными места в верхних рядах амфитеатра, окружая сцену подобно солдатам древнего правителя, оцепляющим мятежную чернь. Они расселись, настал мой выход, и я совсем позабыл о них. Это и все, что осталось в моей памяти от представления, помимо того досадного факта, что мое движение в каком-то эпизоде напомнило публике манеры и повадки моего отца, вызвав взрыв абсолютно неуместного хохота; в начале второго акта взошла Сент-Анн, заливая амфитеатр зеленым светом, и я четко видел ее извилистые речные русла и пышные луга [18 - Отметим в качестве любопытного совпадения, что в пенталогии «Книги Нового Солнца» Луна характеризуется как терраформированный зеленый спутник, также поросший лесами и изобилующий водными потоками, причем это обстоятельство неоднократно подчеркивается как средство дополнительно оттенить время действия – неопределенно далекое будущее. Иногда утверждается, что действие «Книг Нового Солнца» и «Пятой головы Цербера» происходит в одном и том же варианте реальности, а аскиане (досл. «бестенные», ср. с Детьми Тени из второй и третьей повестей) из вселенной Нового Солнца – «репатриировавшиеся» аннезийцы, хотя это ниоткуда прямо не следует.]. К завершению же третьего акта явился горбатый слуга моего отца, и черно-зеленые тени девушек медленно потянулись прочь.

В то лето мы сыграли еще три пьесы, все с более или менее постоянным успехом. Дэвид, я и Федрия стали широко известным товариществом, причем я так и не узнал, по собственной ли охоте или по велению расчетливых родителей Федрия делила свое время между нами всегда примерно поровну. Когда ее лодыжка зажила, она стала превосходной компаньонкой Дэвида по играм с мячом и ракеткой, превосходя в этом отношении всех появлявшихся в парке девушек. Впрочем, так же часто она могла бросить игру на середине партии и прибежать ко мне, где внимательно выслушивала, иногда даже сочувствуя и бросая уместные реплики, моим интересам в ботанике и биологии, сплетничала и радовалась любой возможности вывести меня к своим друзьям и предоставить мне шанс блеснуть своим красноречием. И это именно Федрия предложила, когда стало ясно, что выручки от билетов за нашу первую постановку не хватит на костюмы и декорации для второй, чтобы на ближайшем представлении актеры прошли между рядами, собирая пожертвования; в темноте и толкотне можно было легко осуществить небольшие кражи во имя общего дела. Однако у большинства людей хватало здравого смысла не брать по вечерам с собой в театр, в сумрачный парк, денег больше, чем требовалось на билеты и мороженое или стаканчик вина в антракте; так что доход был скуден, и мы, особенно Дэвид и Федрия, скоро принялись обсуждать возможность более опасных и прибыльных приключений. Примерно в это время продолжавшееся и все углублявшееся исследование отцом моего подсознания приобрело черты жестокого и почти еженощного допроса, чья цель все еще оставалась мне непонятной и о которой, раз уж я подвергался ему так долго, я вообще даже не спрашивал, а пугающие провалы в памяти резко участились.

Я мог, как говорили мне Дэвид и Мистер Миллион, оставаться таким, как всегда, хотя, казалось, вести себя гораздо тише, чем обычно, отвечать на вопросы разумно, пусть без особой охоты, но затем внезапно вздрагивал и начинал озираться в знакомой комнате, в растерянности глядя на знакомые лица, среди которых оказывался обычно после полудня, без малейших воспоминаний о том, как проснулся, оделся, побрился, поел и пошел на прогулку. Хотя я любил Мистера Миллиона так же, как в детстве, я больше уже не мог после того разговора, в котором мне разъяснили смысл знакомой надписи на его боку, восстановить прежние доверительные отношения. Я всегда помнил, как помню сейчас, что личность, любимая мною, исчезла задолго до моего рождения; и что я обращался к ее имитации, по сути своей – строго математической модели, реагирующей так, как могла бы реагировать эта личность на речь и действия людей. Я никогда не смог бы точно определить, насколько Мистер Миллион взаправду обладает сознанием, что? дает ему право говорить: «Я думаю» или «Я чувствую». Когда я спрашивал его об этом, он мог объяснить только, что сам не знает ответа, а не имея стандарта для сравнения, он не может сказать точно, являются ли его мыслительные процессы отражением истинного сознания или нет; да и я, конечно, не мог знать, отражает ли его ответ глубокие размышления души, каким-то образом ухитрившейся выжить в пляске рожденных симулятором абстракций, или мой вопрос просто запускает его, как фонограмму.

Наш театр, как я уже сказал, проработал все лето и дал последнее представление, когда на нашу сцену уже полетели опавшие листья, словно старые надушенные письма с заброшенного чердака. Когда аплодисменты утихли, мы, собственноручно написавшие и сыгравшие все пьесы сезона, были слишком вымотаны и не способны на большее, нежели просто смыть грим, переодеться и выбрести вместе с последними уходившими зрителями по заросшим сорняками тропам на проходившую за парком улицу и домой. Я помню, что был тем не менее готов вернуться на свой пост у отцовских дверей, но в тот вечер он выставил в вестибюль своего лакея дожидаться меня; я сразу был препровожден в библиотеку, где отец кратко объяснил мне, что вторую часть вечера он посвятит делам, и по этой причине ему хотелось бы поговорить (он так это называл) со мной пораньше.

Выглядел он усталым и больным, и мне пришло в голову, кажется, впервые, что однажды он умрет – и что в этот день я обрету сразу и богатство, и свободу.

Что я рассказал в этот вечер под наркотиками, я, разумеется, не помню, но зато помню сон, последовавший за опросом, так живо, словно проснулся лишь сегодня утром.

Я стоял на корабле, белом корабле вроде тех, что иногда волокли запряженные быками упряжки, таком медленном, что острый форштевень, казалось, вовсе не разгонял зеленых вод реки, протекавшей по парковому каналу. Я был единственным членом команды и также единственным, насколько можно было судить, живым человеком на борту. На корме, держа огромное колесо так вяло, словно это оно поддерживало и направляло его, а не он, стоял труп высокого худого мужчины, чье лицо, когда он поворачивал голову, чтобы посмотреть на меня, становилось лицом, отображавшимся на экране Мистера Миллиона. Это лицо, как я уже говорил, очень напоминало моего отца, но я знал, что мертвец у штурвала – не он.

На корабле я был уже давно. Казалось, мы плывем сами по себе, хотя ветер усиливался. Когда я ночами выходил па палубу и поднимался на мачты, реи, паруса и прочая такелажная оснастка корабля подрагивала и пела под его порывами, одна за другой мачты уходили вдаль, парус за парусом возвышался надо мной и парус за парусом вставал позади меня. Когда я день за днем работал на палубе, брызги увлажняли мою рубаху, оставляя на досках пятна вроде тех, что остаются от пролитых слез, быстро высыхавшие на ярком солнце. Не могу, как ни силюсь, припомнить, бывал ли я наяву на таком корабле, но, возможно, что бывал в очень раннем детстве, потому что звуки его, скрип мачт в гнездах, свист ветра в тысячах тросов, грохот волн о дерево корпуса были так отчетливы, так реальны и так живы, как и взрывы хохота и звон бьющегося стекла над головой, когда я ребенком старался уснуть, или пение военных труб из крепости, которые порой будили меня по утрам. Я был нанят для выполнения какой-то работы, но даже не знал, какой именно. Я вычерпывал ведрами нахлестанную воду, а потом выплескивал ее на приставшую к палубе кровь. Я тянул веревки, ни к чему, казалось, не привязанные, или, скорее, крепко привязанные к невидимым, неподвижным предметам намного выше такелажа. Я был вынужден постоянно следить за поверхностью моря с бушприта и кормы, с клотиков мачт, с просторной крыши рубки, но когда звездолет, сияя раскаленной обшивкой, с громовым шипением вонзился в море далеко от меня, я не сказал об этом никому.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
6 из 9