Мы вошли в Арчмер под главным портиком, прошли в центральное фойе. Мраморными были колонны и остальная отделка, а наверху была раздвижная стеклянная крыша с витражами. От главного входа я мог разглядеть задний двор, за которым начиналась аллея вязов с сомкнутыми аркой кронами, спускавшаяся к реке Делавэр. Рядом с фойе находились классные комнаты, столовая, где мы обедали и где служили мессу, кабинет директора и библиотека. Когда я первый раз вошел в библиотеку школы, я, помнится, просто разинул рот от удивления. Там тоже была обшивка из темного дерева. Но от пола до потолка шли книжные полки. Мне подумалось: наверное, я умер и попал прямо в Йельский университет.
Этажом ниже были раздевалки – в Арчмере серьезно занимались спортом, – а двери были такие, что четырнадцатилетнему мальчишке, выросшему в полутораэтажном домике в Мейфилде, оставалось только ахнуть. Одна дверь вела в кегельбан, построенный еще Раскобом, другая – в коридор к помещениям для прислуги и гаражам. Зимой мы ходили по этому потайному ходу в классы, расположенные в бывших гаражах Раскоба и в пристройке для прислуги. В один из первых дней в Арчмере я пошел во время урока в уборную, а когда возвращался, услышал, как отец Дини окликнул двух старшеклассников. Он стоял в фойе на возвышении, а ученики были на ступеньку ниже. Я замер за колонной и наблюдал. Они меня так и не заметили. Отец Дини был в белом одеянии и белом плаще, и я слышал, как он сказал: «Оба будете отрабатывать в наказание». Они ушли из класса без разрешения и пошли покурить, так что каждый из них получал строгий выговор. Оба молчали, но один из них, похоже, бросил взгляд на отца Дини.
– Вы на меня сейчас злитесь, правда, Давилос? – спросил отец Дини. – Вам бы хотелось мне врезать, так, Давилос? – Я уже дрожал, а Давилос казался совершенно спокойным. Он играл в футбольной команде и весил фунтов двести. Отцу Дини было тогда около пятидесяти пяти. Но Давилос был неглупый парень.
– Меня отец убьет, если я это сделаю, – сказал он.
– Что же, – ответил отец Дини, – я разрешаю.
– Отец, но вы же не хотите, чтобы я…
– Хочу, Давилос, – сказал отец Дини, сойдя с возвышения и оказавшись на одном уровене с Давилосом. Он снял плащ и протянул его другому мальчику. – Давай, сынок, врежь мне. – Тогда отец Дини дал Давилосу пощечину.
Давилос думал недолго. Он замахнулся, а отец Дини блокировал удар правой рукой. Потом директор нанес прямой удар левой, а затем хук правой. Давилос упал. Отец Дини протянул руку и взял плащ: «Отведите мистера Давилоса в класс».
Сам я вернулся в класс весьма поспешно.
В самом начале в Арчмере мне пришлось нелегко. Я в классе был по росту предпоследним: пять футов один дюйм, и весил чуть больше ста фунтов. Очень скоро мои одноклассники начали посмеиваться над моим заиканием или потешались над тем, что я единственный из учеников первого года обучения, кто не выступает на общих собраниях. Я не хотел быть освобожденным, не хотел использовать свою проблему в качестве оправдания. Я молился, чтобы Бог помог мне перерасти заикание, но не желал дожидаться, когда оно пройдет само собой. Я решил победить свое заикание. И применил для этого единственный известный мне способ: работал над этим как проклятый. Упражнялся все время. Я заучивал наизусть длинные отрывки из Йейтса и Эмерсона, а потом стоял перед зеркалом в своей комнате на Уилсон-Роуд и проговаривал их. «В библиотеках взрастают робкие духом юноши… В библиотеках взрастают робкие духом юноши… В библиотеках взрастают робкие духом юноши…» Я пристально смотрел на свое лицо, пока произносил фразы: следил, чтобы не перенапрягались мышцы. Ведь другие дети насмехались именно над выражением моего лица, а сам я, когда это происходило, впадал в ступор и ничего не мог сделать. Поэтому, если я видел, что челюсть начинает напрягаться, я останавливался, пытался расслабиться, а потом с улыбкой продолжал занятия. «В библиотеках взрастают робкие духом юноши, почитающие своим долгом разделять взгляды, которых держался Цицерон, или же Локк, или же Бэкон, и забывающие, что Цицерон, Локк, Бэкон, когда они писали свои книги, ведь тоже были юношами, взросшими в библиотеках. И так вместо Человека думающего появляется книжный червь».
Дома меня постоянно подбадривала мама, но было и еще кое-что, заставлявшее меня стараться изо всех сил, – особенность моего дяди Бу-Бу. Брат моей мамы, Эдвард Блюитт «Бу-Бу» Финнеган, приехал навестить нас в Уилмингтоне сразу после смерти дедушки Финнегана в 1956 году и остался с нами на семнадцать лет. Блюитт работал коммивояжером в компании Serta, которая выпускала матрасы. Когда он навещал нас в Мейфилде, он оставался на ночлег в комнате со мной и моими братьями. Бу-Бу был для меня порой отличным другом. Он был очень умен, и в нашем доме только у него было высшее образование. Он требовал, чтобы я прочел передовицу New York Times, а потом сидел и рассуждал о политике со мной и моими друзьями. Однажды он свозил меня и Вэл в Вашингтон, просто чтобы мы увидели Капитолий. Он подошел к сенатору Эверетту Дирксену и представил нас друг другу.
Как и мой отец, Блюитт терпеть не мог вульгарности. Когда Джимми или я приносили из школы грубые ругательства, дядя Бу-Бу выговаривал: «Вульгарность указывает на стремление ограниченного ума хоть как-то себя проявить, Джо. Почему бы тебе не выразить свое неудовольствие как-нибудь более творчески?»
Только вот дядя Бу-Бу всю свою жизнь ужасно заикался, и он пользовался этим как оправданием, виня свой дефект речи во всех своих неудачах. Он всю жизнь прожил холостяком, у него не было детей, он так и не обзавелся собственным домом. Он растратил впустую все свои таланты. На следующий день после случившегося в Пёрл-Харбор четыре маминых брата отправились записываться в армию. Троих приняли. Мой дядя Амброуз-младший был летчиком, он погиб в Новой Гвинее. Джек и Джерри тоже прошли войну. Но Блюитта в армию не взяли. Было ли причиной его заикание? Слегка выпивши, он рассказывал мне, что на самом деле очень хотел стать врачом. Он бы пошел учиться в медицинский, если бы не это ужасное заикание. «Это наглая ложь, Эдвард Блюитт Финнеган, – во всеуслышание говорила мама. – Если бы ты хотел, ты бы поступил, даже если бы на это потребовалось двадцать лет». Моя мама не верила в его оправдания.
Мы еще детьми замечали, что дядя Бу-Бу многовато выпивает. А он со временем становился все более озлобленным. Если над ним насмехались: «П-п-п-ривет, Бу-бу-бу-бу-блюитт», – он мог врезать со всей силы. «Моя ф-ф-фамилия Фи-фи-фи-финнеган, знаешь ли. Держу пари, что вы н-н-н-никогда даже не слышали о “П-п-п-поминках по Финнегану!” Держ-ж-ж-жу пари, ты и не знаешь, к-к-к-то это написал». Потом он поворачивался к кому-нибудь еще и говорил: «Д-д-д-держу пари, что он никогда не ч-ч-ч-читал Дж-дж-дж-джойса». Он не выносил богатых. Во время войны мой отец хорошо зарабатывал, а дядя то и дело напоминал ему, что отец не учился в университете, как и все Байдены. «У Б-б-б-байденов есть деньги, л-л-л-лорд Джозеф, а у Финнеганов – образование». Становясь с возрастом все более озлобленным, он стал поступаться даже собственным правилом насчет грубых выражений: «Деньги рулят, Джо, и кругом расхаживает такое дерьмо».
Я любил дядюшку Бу-Бу, но понимал, что очень не хочу, чтобы моя жизнь сложилась так же. Поэтому по вечерам я сидел перед зеркалом, смотрел на свое лицо и произносил: «Глупая последовательность – это суеверие маленьких умов, обожаемое мелкими государственными деятелями, философами и богословами». – Джо, пора спать! – «Великий человек вовсе не стремится к последовательности. Для него это было бы то же самое, что следить за тем, какая тень падает на стену от его фигуры. Говори то, что думаешь, сразу же, в жестких выражениях, а завтра говори то, что требуется завтра, и снова в жестких выражениях, пусть это и противоречит тому, что ты сказал сегодня. – Но тогда вас наверняка будут понимать неправильно. – А разве так плохо быть неправильно понятым? Не понятыми были Пифагор, и Сократ, и Иисус, и Лютер, и Коперник, и Галилей, и Ньютон, и все чистые и мудрые души, которые когда-либо приходили на землю во плоти. Быть великим – значит быть неправильно понятым».
Однажды я даже испытал на себе метод Демосфена. Я читал, что Демосфен, величайший из всех греческих ораторов, избавился от заикания. Для этого он клал в рот морскую гальку и упражнялся в красноречии. Легенда, насколько я помню, гласит, что он набирал камушков в рот, бежал вдоль берега и пытался перекричать шум моря. У нас поблизости не было ни пляжей, ни океанов, но я был в отчаянии, так что решил испытать и этот способ. Один из наших соседей в Мейфилде посыпал дорожки в своем саду галькой. Так что я набрал там десяток камушков, встал у стены нашего домишки, сунул камни в рот и попробовал говорить так, чтобы голос доносился до кирпичной ограды. Имейте в виду на всякий случай: это не работает. Я чуть было не проглотил половину камешков. В общем, я вернулся к себе в комнату, к зеркалу.
В Арчмере я начал расти как личность, да и в прямом смысле тоже. За два класса я вытянулся на целый фут. В учебе я был твердым хорошистом, лучше никогда не выходило, но я пользовался популярностью у девочек, а одноклассники считались с моим мнением. Почти в любой группе я становился лидером. На втором году я стал представителем класса, а на третьем и четвертом был председателем класса. Я мог бы стать председателем ученического совета, но отец Дини не позволил мне выдвинуться на эту должность – на моем счету было много выговоров. И я знал, что не стоит ему перечить. Если я хочу вести за собой, то вести надо по правильному пути. Я старался позаботиться о тех, над кем в школе насмехались. Я понимал, что они чувствуют. Я брал с собой какого-нибудь новичка, и мы вместе ехали домой, я еще останавливался в районе угольной шахты, чтобы видели, что этот парень со мной. На выпускной я отправился с девушкой, но заодно взял с собой одного из младших учеников.
Самых значимых результатов я добивался в спорте. В выпускном классе я был лучшим бомбардиром в школьной команде, которая не знала ни проигрышей, ни ничьих, и на поле я всегда был уверен в своих силах. Я всегда хотел получить мяч. Когда мы в последний раз играли за нашу школу на поле филадельфийской школы «Френдз Централ», мы оказались в шаге от легкой победы, когда мяч достался нам, а от четвертой четверти оставалось всего несколько минут. Я помню, как наш квотербек Билл Питерман сказал: «Вот что, ребята, мы последний раз за нашу карьеру владеем мячом. Каждый из нас получает мяч один раз, у каждого один шанс». Вместе с квотербеком нас тогда на задней части поля было четверо. Он повернулся ко мне:
– Ты первый, Джо. – Мы были в сорока пяти ярдах от линии ворот. Я думаю, Питерман решил, что больше шансов на тачдаун будет у того, кто получит мяч последним, поэтому он и предложил начать остальным.
– Хорошо, я возьму мяч первым. Но ты этот мяч обратно не получишь, Питерман. – Я, похоже, пробежал 110 ярдов, петляя от одной боковой линии к другой, и не остановился, пока не добрался до цели.
Однако больше всего я горжусь тем, чего я добился в Арчмере в самой сложной для себя области. На второй год учебы в Арчмере я встал на утреннем собрании перед всеми собравшимися и выступил с пятиминутной речью. Никаких оправданий, никаких освобождений, я сделал это, как все остальные. И на нашем выпускном, в июне 1961 года, я поднялся на сцену и произнес приветственную речь, обращенную к друзьям и родителям, и ни разу не начал заикаться. Это стало для меня окончательным подтверждением того, что заикание меня не остановит.
Я победил свое заикание: мне потребовалось для этого много потрудиться, и мне помогли учителя и моя семья. Но нельзя сказать, что я просто сбросил этот тяжелый груз и пошел дальше налегке. Это бремя меня больше не тяготит, но оно всегда со мной, как мерило, как напоминание о том, что каждый несет свою собственную ношу – и у большинства ноша тяжелее моей, – и никто не заслуживает быть униженным из-за своего бремени, и никто не должен нести его в одиночку.
Глава 2
Нейлия
Многое мы выражаем без слов или читаем между строк. Этому я научился, когда стал родителем-одиночкой. Я никогда не считал планирование и полноценно проведенное вместе время универсальным решением всех родительских проблем. Самые теплые воспоминания, связанные с воспитанием детей, – это те случайные моменты, когда мы просто были рядом. Помню, как мы остановились погулять в парке неподалеку от нашего дома в Норт-Стар. Я был за рулем своего открытого «Корвета», и Хантер, мой четырехлетний сын, ехал у меня на коленях. Прежде чем подхватить его и пойти к качелям, я сказал ему, как и сотни раз прежде, без особой причины: «Я люблю тебя, малыш».
Хантер посмотрел прямо на меня, поднял руки и широко развел их: «Я люблю тебя больше всего на свете, папа».
В тот момент мы были вместе, и это было выражением не только любви и уважения друг к другу. Дети подражают взрослым, которых они видят, и имитируют их поведение. Семейные ценности нужны им как воздух. Как любит говорить моя мама: «Дети обычно становятся такими, какими ты хочешь их видеть».
Еще одно яркое воспоминание связано у меня с Хантом. Это произошло примерно пару лет спустя. Однажды, когда мы гуляли, я спросил его: «Итак, Хантер, кем ты хочешь стать, когда вырастешь?»
«Хочу быть важным». Я знал, о чем он говорит.
Когда осенью 1961 года началась моя учеба в Делавэрском университете и нужно было выбрать специализацию, я выбрал особенно интересовавшие меня предметы: политологию и историю. И я планировал продолжить учебу в школе права. Эта идея пришла мне в голову весной 1960 года в библиотеке Академии Арчмер. В тот год Джон Кеннеди был молодым сенатором от Массачусетса и собирался выдвигать свою кандидатуру на пост президента от Демократической партии. В случае успеха он стал бы первым президентом-католиком со времен Эла Смита, и хотя многие говорили, что американцы никогда не выберут католика, Кеннеди это не смущало. «Я отказываюсь верить, что в тот день, когда я принял крещение, я утратил право стать президентом», – публично заявил он в своем обращении незадолго до своей решительной победы в праймериз в Западной Вирджинии. Моя мать, ирландка по происхождению, была потрясена.
Вряд ли у Кеннеди и Байденов было много общего. Отец Кеннеди был одним из богатейших и известнейших людей в стране. Я видел фотографии. Я знал, что Хайаннис-порт не похож на Мейфилд. Сенатор Кеннеди симпатичен мне вне зависимости от своего богатства. Моя семья никогда не верила, что усердный труд ведет к обеспеченной жизни. Мы всегда скептично относились к старой кальвинистской идее, что благочестие вознаграждается земными благами.
Но очаровали меня не харизма и уверенность Кеннеди, и не его прекрасная жена и идеальные дети. Все это казалось естественным. И также не его молодость или энергия. И даже не новизна его идей. На самом деле в инаугурационной речи 1961 года меня поразила не столько эта новизна, сколько то, что его идеи были созвучны с уроками в школах Святого Павла, Святого Розария и Арчмере, и, в особенности, у меня дома. Кеннеди напомнил нам, что благие дела на земле следует творить потому, что это наш долг: «С чистой совестью, нашим единственным несомненным вознаграждением после окончательного суда истории над нашими поступками, – сказал он на закрытии церемонии в тот день, – пойдем вперед, направляя любимую страну, прося Его благословения и Его помощи, но зная, что здесь, на земле, дело Божие поистине должно быть нашим делом».
Его слова стали лишь открытым подтверждением того, что я узнавал по мере взросления: наивысшие наши ценности – равенство, справедливость, истинное правосудие – мы защищали ради себя, а не ради Бога. Я уверен, что для меня, как и для многих людей моего поколения, президент Кеннеди напомнил, что наш долг состоит в том, чтобы сделать мир лучше. И это было нечто, о чем я уже задумывался.
В старших классах, как и у всех подростков, у меня в голове крутились пара фантазий в стиле Уолтера Митти[7 - Уолтер Митти – герой рассказа Джеймса Тербера. В своих мечтах Уолтер Митти уносится далеко за пределы скучной реальной жизни. – Примеч. ред.]. Одной из них была мечта стать профессиональным футболистом. Другая – заслужить общественное признание, вершить великие дела и войти в историю, сделав что-то хорошее. Нужно было еще постараться, чтобы понять, какая из них была более несуразной. Когда я перешел в старшую школу, я весил 140 фунтов[8 - 63,5 кг. – Примеч. пер.], а политические связи моей семьи не распространялись даже на местный школьный совет.
Но эти отрезвляющие факты не охладили моего юношеского пыла. Во время самостоятельных занятий ближе к концу третьего года обучения в Арчмере я пошел в библиотеку, достал «Справочник Конгресса» и начал просматривать биографии. Я хотел знать, кем были эти мужчины и женщины, которые попали в Вашингтон. Как им это удалось? Мне бросилось в глаза то, что в большинстве своем это были выходцы из зажиточных семей с положением в обществе. Те же, кто проложил дорогу самостоятельно, в основном были юристами. Это и определило мой курс.
Вероятно, в первый год учебы в колледже я слишком увлекался футболом и знакомствами с девушками, которых вокруг было много. После суровых условий Арчмера в колледже было легче. В любом случае я не выделялся на фоне других. Когда появились мои оценки за первый семестр, отец и мать сказали, что я не буду участвовать весной в футбольных соревнованиях. Отец не хотел, чтобы я провалил учебу: «Помни, Джоуи, ты должен вести себя как студент. Никто не сможет отобрать у тебя твою степень». Однажды отец зашел в мою комнату в общежитии и увидел, что, надев бейсболку, я развалился на кровати. В комнате был беспорядок, и повсюду валялись украденные дорожные знаки. Ни одного открытого учебника видно не было. «Так вот, значит, – покачав головой, произнес он, – что такое “колледж”».
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: