Я вводил лишнюю переменную. Хирургические операции – это контроль переменных. Это сведение к минимуму бесчисленных рисков. Чем меньше неизвестных факторов, чем лучше. Молитва внесла бы лишний такой фактор в задачу и без того напряженную и трудную. Она создала бы условия, в которых я не знал бы, что может случиться, и не расстроит ли это пациента или его семью.
Кроме этих причин, меня невероятно смущала и другая. Молитва изменила бы типичные отношения врача и пациента. В них хирург обычно занимает позицию превосходства. Операция – это его спектакль. Больной на ней – просто пассивный участник. Врача воспринимают как того, у кого есть все ответы. А молитва бы нас уравняла. Мне пришлось бы просить на нее разрешения, а это чувство было мне незнакомым. Это они должны были искать моих услуг. А теперь мне придется выпрашивать у них позволения на молитву? Да и захотят ли они? Это хоть прилично? А если я потеряю уважение? Или еще хуже?
По правде, отношения врачей и пациентов строятся не только на иерархии. Их связывает страх. Врачи боятся, что их засудят; пациенты – что операция кончится плохо. Это важнейшая движущая сила отношений, особенно когда предстоящая операция рискованна. А к таким относится каждая операция на мозге. И из-за боязни суда врачи очень тщательно следят за тем, чтобы их гуманность не превратилась в уязвимость. В дальнем уголке их сознания – а то и на самом виду – всегда звучит вопрос: что может пойти не так? Что может обратить эту прекрасную картинку в судебную тяжбу? Больные думают о другом: доктор, кажется, неплохой, но вот хватит ли ему умений? А если что-то пойдет не так? Что будет со мной?
Угроза судебных исков – это одна из немногих вероятностей, которые могут заставить доктора чувствовать себя уязвимым. Это худший вариант для медработника – знак того, что некто прорвался сквозь защитный барьер вашей жизни и несет угрозу вашему спокойствию и карьере. Больной сомневается в ваших умениях, в самой сути вашего идеального «я». Он обвиняет вас в том, что произошло независимо от ваших намерений и, возможно, даже не по вашей вине. Если вы хоть раз пройдете через такое, боль останется надолго, и потом, чтобы защитить себя, вы начинаете беспокоиться только о том, чтобы расставить все точки над «i». Вас уже не особо волнуют ни здоровье больного, ни его благо: вы прежде всего хотите пройти все с лучшим результатом и без иска. Да, больные тоже к этому стремятся. Но многими врачами движет самосохранение: они хотят избежать личной или профессиональной уязвимости перед пациентом.
Легко понять, насколько ранимы больные. Они всей душой хотят услышать хорошие новости, и я чувствую это, как только вхожу в кабинет. Врачи, как правило, пытаются проявить радость и участие. Они обладают потрясающей силой передавать чувства – уверенность или тревогу, покой или волнение… Как часто я хочу улыбнуться и сказать: «Все будет хорошо!» – ведь именно это хотят услышать больные, чтобы хоть немного расслабиться. Но у этой способности есть и другая сторона: хирурги тоже могут подпадать под воздействие пациентов, а страх порой очень сильно влияет на исход операций.
Когда страх больных или семьи чрезмерен, это может отразиться на настроении хирурга. Хирурги не могут признаться в страхе неудачи. Это унижение их профессионализма, и если они его признают, это может повлиять на успешный исход операции. Они могут расценить страх пациента как вызов – мол, а вы правда можете сделать все безупречно? Хирурги вечно стремятся к идеалу, и это неизменно повышает их тревогу во время операции. Этот дополнительный стресс никак не улучшает исход. Да и вообще, когда больной хочет, чтобы с него пылинки сдували, вероятность непредвиденных случаев возрастает. Мне жаль, но это так.
Первое, что приходит на ум, когда операция идет не так: больной может умереть или остаться инвалидом, и ответственность – на хирурге. Как это воспримет его семья? Я знаю, каково это – пытаться остановить внезапное кровотечение и в то же время судорожно соображать, как объяснить семье, что все плохо и что их мать, отец, сын, дочь или друг никогда уже не будут прежними. Это адские муки.
Я занимался одной из самых сложных и высокооплачиваемых работ в мире, но уже понимал, что есть нечто большее.
Молитва переопределила бы привычные для меня отношения врача и пациента. Она бы разрушила мой облик полубога. Она бы сделала меня настолько уязвимым перед больными, как никогда прежде, – конечно, с больным, спящим под наркозом на операции, не сравнить, но мне пришлось бы открыться, показать, какой я человек, отказаться от ореола отчужденности и тайны, сознательно спуститься с пьедестала и признать, что мне не чуждо ничто человеческое. А в медицине, как и в жизни, уязвимость опасна.
И все же, несмотря на все эти опасения, я уже не мог фальшивить. Я должен был сделать молитву частью моих бесед с больными. Я чувствовал, что мне чего-то недостает. Я занимался одной из самых сложных и высокооплачиваемых работ в мире, но уже понимал, что есть нечто большее. До этого времени я делал лишь то, чему меня обучали: продлевал людям жизнь и облегчал боль, беспокойство или неудобства. Что, если бы я сумел улучшить качество их жизни, помог им обрести радость и любовь и проявить доброту? Мог ли я, нейрохирург, помочь им изменить образ жизни, увидеть себя и исправиться, и сделать все так, чтобы никого не обидеть? Или я мог только продлить их дни, но не изменить их путь?
Сквозь все тревоги и сомнения я словно услышал внутренний голос: «Боишься, что тебя не поймут? Могу уверить: тебя не поймут. И Иисуса не поняли. Но все равно ты должен поступить правильно».
Прошло уже семь лет с тех пор, как я пришел в нейрохирургию. Я знал, что молитва за больных – это правильно. И я решил попросить об этом следующего пациента. Независимо ни от чего.
* * *
Не прошло и недели, а возможность уже представилась – миссис Джонс. Я шел в предоперационную с явным намерением вознести молитву. Но эта властная и пугающая медсестра заставила меня отступить, и теперь мне предстояло искать другие подходы.
Мной все еще руководил страх. Может, помолиться за нее тайком? А может, вообще не в этот раз?
Я прислонился к столу у поста медсестер. Было как-то неловко. Я стоял и листал бумаги в планшет-блокноте, как будто те были неимоверно важны. Мимо сновали медсестры и больные с родственниками. Я склонил голову и иногда украдкой посматривал на каталку миссис Джонс, ожидая, что сестра уйдет. В соседних отсеках тоже были медсестры. Да что им там, медом намазано? Прямо процессия какая-то! Я волновался все сильнее, как никогда прежде. Да что такое? Ведь операции – это моя стихия! Почему же меня словно вышвыривает прочь? Я, самый умелый сотрудник в этом здании, боялся войти в предоперационную!
Почему там столько сестер? Это же простая операция! Чего они там застряли?
Я отвернулся и притворился, будто просматриваю историю болезни. Вот так и буду притворяться, пока не кончится этот фарс! Читать там было почти нечего: я писал ее сам на той неделе, и единственное, что там появилось нового – это анализы крови миссис Джонс. Но я прочел все, от корки до корки, включая текст, набранный мелким шрифтом внизу страницы, потом прошел к телефону на стойке и сделал несколько звонков. Проверил голосовую почту. Проверил рабочую. Попытался придумать, кому еще позвонить – хоть старым друзьям, да хоть кому-нибудь, – но никто из них не проснулся бы так рано. Потом я притворился, что звонят уже мне, – но вскоре гудок незанятой линии начал бесить, и трубку пришлось повесить. Медсестры все еще суетились в отсеке: складывали вещи миссис Джонс под койкой и колдовали у компьютера. Может, учат новенькую? А, ладно! Если сейчас ничего не сделать, бригада увезет миссис Джонс в операционную! В предоперационной больные проводят не так долго – где-то часа полтора: главное все равно происходит не здесь, так чего людей томить?
Я был близок к тому, чтобы упустить свой шанс.
Потом вдруг медсестра ушла. Я встал, медленно направился туда, где лежала миссис Джонс, и осмотрел занавешенные соседние отсеки. Если там сестры, молиться не буду. Что, правда никого? Да, миссис Джонс была одна, с ней остались только дочери, и в соседних отсеках были лишь пациенты. Идеально! Я двинулся к ней, ощутив прилив сил.
Но я еще не успел дойти до отсека, как вошли анестезиолог с помощницей. Я улыбнулся им, встал как вкопанный, – и пошел обратно к посту медсестер. Молиться при анестезиологе? Да ни в жизнь! Я прошел к раковине и помыл руки – то ли в третий, то ли в четвертый раз. Да где же тут найти укромный уголок? Может, сестры уже гадают, что я забыл на их вотчине!
Вот же, подумал я. Будто грех какой замышляю.
Время тянулось до боли долго. Анестезиолог с помощницей наконец ушли. Транспортной бригады я пока что не видел. Медсестры ушли в другие отсеки. Это была последняя возможность. Я устремился вперед, слово пытаясь занять территорию прежде остальных. Я мельком взглянул на больных по обе стороны отсека. Досадно, ведь могут услышать! Впрочем, может, и не услышат, у них там телевизоры голосят. Хотя шторы, конечно, такие тонкие…
Миссис Джонс сидела на каталке с внутривенным катетером в руке. Она казалась спокойной – настолько, насколько это вообще возможно перед серьезной операцией. Дочери сидели у кровати, мертвенно бледные в свете потолочных флуоресцентных ламп. Увидев меня, они встали, готовые выслушать любые вести.
И только тогда меня как молнией ударило: я же не знаю, как мне молиться! Да что там молиться! С чего мне хоть разговор начать? И почему я решил, что все будет просто? Не хотел лишний раз напрягаться? Подумал, раз дело касается духовных материй, так зачем тут что-то планировать? А теперь в горло словно натолкали песка, а сердце гнало кровь, как будто мне вогнали кубик адреналина. Благожелательная уверенность, на которую я всегда мог рассчитывать, исчезла без следа. Развеялся ореол превосходства, за которым я прежде прятался, как за щитом. Я только что обрек себя на то, для чего не было стандартов. Я помнил только ту недавнюю молитву друга-дантиста – так ведь тогда был выходной, и рядом с нами вообще никого не было!
И в такой вот легкой панике я стоял на цирковом манеже под названием «предоперационная».
Миссис Джонс встревоженно посмотрела на меня, словно желая сказать: «Что-то насчет операции? Мне волноваться?» Как любой больной, она чутко реагировала на слова и действия врача – и вглядывалась в мое лицо, пытаясь прочесть любые указания на ее состояние. Ее дочери не сводили с меня глаз, ожидая, что я скажу что-то важное, но я не мог собраться с духом. Я словно собирался съехать с магистрали на бездорожье. Куда меня приведет этот путь? Как говорить о таких вещах? А если они решат, что я спятил, и откажутся от операции? Мой взгляд метнулся на стену – там была красная тревожная кнопка. Нажми – и явится сестра. А если одна из дочерей, услышав о молитве, украдкой подойдет к кнопке и нажмет ее, не сводя с меня настороженного взгляда?
В конце концов я уже не выдержал и выпалил:
– Могу я с вами помолиться?
Миссис Джонс выглядела удивленной, как будто со времени нашей последней встречи с ней случилось нечто плохое. Потом она обдумала мои слова, ее черты стали мягче, и она ответила:
– Да, хорошо.
Да, мне было неловко – но словно камень с души упал. Держалась она скованно. Видимо, мои слова ее смутили – и она просто смирилась, решив дать мне то, чего я хотел. Еще мне казалось, что она растерялась. Наверное, такого она совершенно не ожидала, – как если бы пастор, священник или раввин предложил удалить ей родинку. Но у меня не было выбора – я мог только идти вперед с мизерной уверенностью.
Нейрохирурги не против прикосновений. Просто мы предпочитаем, чтобы больных сперва вымыли стерильным раствором, накрыли синей тканью и ввели им анестетик. Потом мы прикасаемся к ним очень острым скальпелем. Впрочем, вспомнив друга-дантиста, я тихонько коснулся плеча миссис Джонс. Дочери подошли ближе и склонили головы. И что теперь? Мой разум был чист, как белая доска в смотровой.
Я заставил себя начать.
– Господи, мы благодарны Тебе за миссис Джонс…
Господи, да как же неуклюже! И как-то мелко! Точно детский утренник в День благодарения… Я же совсем на другое рассчитывал!
Я замолчал – и вдруг подумал не о том, где мы, а о Том, с Кем мы говорим. Меня как будто подтолкнул легкий ветер, и молитва потекла сама собой, словно река по склону холма.
– Господи, Ты знаешь миссис Джонс. С того самого дня, как она появилась на свет, Ты был с ней рядом. Ты знаешь все о ее сосудах, и я верю, Ты поможешь мне их вылечить. Прошу, дай мне ясность мысли и чуткость рук, и пусть эта операция закончится удачно. Во имя Иисуса, аминь.
Я поднял голову, не зная, чего ожидать. Миссис Джонс и ее дочери плакали, их лица озаряли улыбки. Я растерялся. Неужели столь краткая молитва вызвала такой яркий и искренний отклик? Пару мгновений тому назад, когда я прикрыл глаза, со мной рядом находились три откровенных скептика; когда открыл их вновь – всех, кто был со мной рядом, словно охватило пламя сильнейших чувств. Ученый в моей душе был поражен.
Кроме того, я немного волновался. Я не продумал возможные отклики и явно не предвидел слез. Что это значило? Я не имел понятия, как реагировать на такое проявление эмоций, а потому быстро вернулся к отстраненной профессиональной манере и поступил так, как сделал бы на моем месте любой уязвленный врач: спихнул все на медсестру.
Когда я закрыл глаза перед молитвой, рядом со мной стояли скептики, когда открыл – воспламененные сильнейшими чувствами люди.
Я похлопал миссис Джонс по руке и быстро отвернулся. Как раз когда я отдергивал штору, вернулась сестра. Вовремя, подумал я. Она окинула всех быстрым взглядом и дала женщинам упаковку с платочками, а я тем временем улизнул, нажал автоматическую кнопку, открывающую двери, и вышел из предоперационной, думая: «Что это было?» Мое сердце все еще колотилось, но мир и покой, от которых расплакалась миссис Джонс, коснулись и меня. Да, все прошло не слишком гладко, но я это сделал! Мир продолжал вращаться. Пространство и время не сдвинулись. В коридоре я обернулся, но не увидел за спиной никакой инквизиции, готовой скрутить мне руки, растянуть на дыбе и навсегда лишить права на медицинскую практику.
Вместо этого случилось нечто прекрасное. Покой развеял страх; теперь мной двигало нечто иное. Я не мог сказать, что именно, – но это было прекрасное чувство, и я совершенно не знал его прежде.
Операция прошла успешно. Я разобрался с аневризмой и заметил, что на операции меня сопровождала необычайная радость, – обычно я ничего подобного не испытываю. Нет, я, конечно, радовался, когда мы заканчивали трудную работу. Но это техникам, докторам и сестрам позволено отпускать шуточки, даже циничные или скабрезные, судачить о новостях и обмениваться репликами о недавнем матче. Мне же, как только начнется операция, нельзя расслабляться ни на мгновение: в любую минуту все может пойти не так, всегда может случиться инсульт. Но в тот день я словно летал, и мне уже не грозил дамоклов меч вечного страха.
Когда операция завершилась и миссис Джонс проснулась, я прошел в приемную. Там я обычно встречаюсь после операции с родственниками больных – нам никто не мешает, и мы можем поговорить спокойно. Сейчас меня ждали дочери миссис Джонс.
– Все хорошо, – успокоил их я. Они словно сбросили огромную тяжесть, и улыбки озарили их лица, прежде скованные холодом. – Завтра вашу маму уже выпишут.
Я рассказал им о том, что делать в те несколько дней, пока длится восстановительный период, и поинтересовался, нет ли больше вопросов. Они переглянулись, словно молча спрашивая друг друга, и старшая обернулась ко мне.
– Знаете, – сказала она, – ваша молитва очень много значила для мамы. И для нас. Она и правда подарила нам покой.
Теперь настал мой черед улыбнуться.
– Это хорошо, – ответил я.