Гильермо Бенедисьон. Nuestra Guerra Celestial[5 - Наша война в небесах (исп.).]
Некоторые поэты думают, они ангелы, и их слова им посылает некая божественная сила, превосходящая их самих. Некоторые думают, они демоны, которые дарят голос лаве слов подсознания, извергая его пылающую квинтэссенцию в мир. Пока я с распухшим лицом приходил в себя и тут же уходил, я слышал и слова ангелов, и слова демонов: Камилы Арайи, Гильермо Бенедисьона, Есении Пинильи и, конечно же, Неруды, нашего великого отца. Они шептали мне, пока я лежал в сумерках между сознанием и забытьём: «Тёплые носки, появление орд, навязчивые идеи, из-за которых я с непристойным вниманием читаю нескольких психологов, наша война в небесах, я тебя не люблю, я люблю свою ревность к тебе, облака раскалываются, небо раскалывается». Тысяча голосов крутилась в голове. Теперь, из своей дали, я понимаю, что это были лишь сокращения плоти, пытающейся ухватиться за что-нибудь, дабы защититься; содрогания организма, попавшего в тяжёлую ситуацию и ищущего спасения в своём опыте и габитусе. До тех пор ведь моя жизнь была всего лишь гобеленом стихов и поэм.
Теперь моя жизнь перестала быть моей.
Солдаты раздели меня до трусов, связали руки и ноги клейкой лентой и положили в кузов грузовика на жёсткие деревянные доски. Я знал, что в Махере неспокойно, а богатая элита, сколотившая состояние на труде бедняков, ненавидела Павеса, так же как наш дальний северный сосед, нависший штормовым фронтом – Estado Unidos, американские просторы, – ненавидел социалистические и марксистские движения. Это они убили Гевару. Стреляли в него боливийские карабинеры, но в их тени стояли другие, а ружья карабинеров были сделаны из американского металла. В те времена я был аполитичен и интересовался только жизнью плоти и души, но страусом я не был и, благодаря Алехандре, знал о потайных реках недовольства в Махере. Все часы, что я трясся в кузове грузовика – точнее, всё время, что я был в сознании, – меня переполняли зловещие и пугающие мысли. Я боялся не только за себя, не только за Алехандру, но за свою страну.
Солдаты тихо переговаривались надо мной и курили американские сигареты. Запах тлеющего табака напоминал о воскуренных благовониях, когда пепел и угольки сыпались на меня, будто на связанного агнца на заклание. Сигареты воняли. Их – «Пэлл Мэлл», или «Уинстон», или «Мальборо» – привезли с юга Техаса на какой-то проклятой грузовой барже с дизельным мотором через залив и Атлантический океан, вниз по побережью, в Аргентину; в Буэнос-Айресе их разгрузили опалённые солнцем стивидоры[6 - До 1960 года этот термин обозначал портовых грузчиков, после 1960-го – компании и должностные лица, которые занимаются разрузкой и погрузкой.] под чайками, орущими в полёте на небо и ненавистный берег; мозолистые руки бесцеремонно погружали деревянные ящики с упаковками на платформы грузовиков и везли на запад, через горы, пока этот тлетворный запах не достиг меня, находящегося в руках солдат. Возможно, это был подарок от кого-то из сотрудников американского правительства – подкуп, бакшиш за сделку с голубоглазым и светловолосым великаном-антимарксистом, возвышавшимся далеко-далеко на севере с его зловонным дыханием. Я лежал в горячке, избитый в кровь, грузовик трясся по дороге на северо-запад, прочь от побережья, а вонь окутывала меня. Наконец эта вечность, в которой я, лишившись чувств, застывал в облаке боли, закончилась, и мы остановились. Я тогда находился в сознании, и моё тело ныло. Сильнее всего болела голова, хотя кожа на ногах, руках и груди была вся окровавлена и оцарапана о доски. А ещё хуже были моя поруганная гордость и неприкосновенность. Что стало с Алехандрой? Мои ноздри наполняла засохшая кровь и солёный потный запах мужчин и старых сигарет. Солдаты грубо шутили про мой живот и тыкали в меня дулами ружей; кожа на лице, особенно у глаза, казалось, была переполнена соком и вот-вот лопнет, как у сардельки над костром. Меня вытащили из грузовика, не замотав лица и не закрыв глаз, и это привело меня в ужас – им было всё равно, знаю ли я, где нахожусь! На миг мой нос наполнил свежий воздух, аромат листвы и цветущих растений, в глаза хлынул солнечный свет, и я заметил здание – точнее, крышу и стену сада, – за ними дерево, а ещё дальше – полоску неба и горы. Махера. Гильермо Бенедисьон назвал мою возлюбленную родину длинным лепестком моря, вина и снега. Я знал это небо и эти увенчанные снегом горы – если я и не находился в Сантаверде, то был очень близко. Я понял бы это, даже если бы мне завязали глаза: я чувствовал запах мелкой коричневой воды реки Мапачо, которая бежала к толстому Паласу, а тот стремился к морю.
Мне, уроженцу Махеры, не нужны были глаза, чтобы знать: я дома – а карабинерам было всё равно, знаю ли я. Сколько всего ужасного произошло, пока меня не было?
Меня потащили в здание: внутри стояла тишина, точнее затишье, которое бывает сразу после прекращения мучительно-громкого шума. Двое солдат несли меня за подмышки, и я волочил свои босые, по-прежнему связанные ноги. Здесь было холодно – толстые каменные стены утепляли помещение, но недостаточно. Меня пронесли через зловеще-тихую комнату, полную голых людей, пустыми глазами уставившихся на меня. Карабинеры молча следили за ними, ни на миг не опуская оружия. В каменных коридорах то и дело внезапно отдавался эхом хохот солдат.
Солдаты оставили меня в месте, которое раньше, наверно, было кабинетом: окно здесь было замуровано кирпичами. У стола управляющего стоял металлический стул с пластиковым сиденьем, с потолка одинокая лампочка в клетке отбрасывала на помещение неровные прямоугольники жёлтого света. В комнате пахло мочой и страхом, хотя, если бы тогда меня попросили определить второе, я не смог бы его описать. А потом…
А потом кто не смог бы?
Не знаю, как долго я там пробыл, брошенный ими. Я то сидел на неудобном металлически-пластмассовом стуле, то ходил кругами, то прикладывал распухший глаз к каменным стенам, чтобы его остудить. Мне нужно было облегчить кишечник и мочевой пузырь, и я уже в отчаянии поглядывал в угол, но тут в двери загремели ключи, и в кабинет вошёл человек – карабинер с ружьём. Оглядев помещение, он указал дулом ружья, чтобы я сел на стул, и я подчинился. Тогда в кабинет, глядя в блокнот-планшет, зашёл второй человек: первую страницу он прочитал, не поднимая головы, перелистнул на следующую и только тогда посмотрел на меня поверх очков, будто пожилой профессор – только вот на нём был мундир махерской армии, без особых украшений, но с указанием на звание подполковника. На груди этого приземистого мужчины с густыми чёрными усами и глубоко посаженными глазами, говорящими о недостатке сна, виднелась табличка, и на ней стояло имя: Сепульведа.
Мне захотелось броситься на карабинера, выцарапать ему глаза, вырвать из рук ружьё, но я уже тогда был немолод и почти гол, и казался себе очень маленьким.
– Рафаэль Авенданьо? – спросил подполковник.
– Где Алехандра? – удалось мне произнести.
Сепульведа бросил взгляд на солдата. Тот подошёл ко мне, поднял ружьё, перевернул и ударил меня прикладом в уже побитый глаз одним совершенно непринуждённым движением. Расцвела фантастическая боль, ощущение удара разлилось по всему телу, словно произвол, совершённый с моим глазом, одновременно почувствовали большой палец на ноге, ладонь, голень, предплечье, каждая пора, каждый зуб, каждый волосок, мои кости и жилы, каждая часть меня. Боль стала суммой моего тела. Я больше не чувствовал отдельные части тела – всё стало одним. Наэлектризованный воздух завибрировал, я ощущал, как кровь пульсирует и, подгоняемая сердцем, толкается через проходы и коридоры в лабиринте моей плоти. А потом я перестал чувствовать. Поднявшись с пола, снова занял стул, переставший быть неудобным. От удара что-то вывихнулось.
– Рафаэль Авенданьо? – повторил он.
– Да, – сказать было легче, чем кивнуть.
– Добро пожаловать домой, – он отметил что-то на своём планшете.
– Что… – начал я. Сепульведа удивлённо поднял брови на этот мой вопрос. – Что происходит?
– Ах да, не сомневаюсь, у вас есть вопросы, – ответил он. – В Махере в последнее время было неспокойно: в последние дни «сопротивление» проявляло немалую активность, – сняв очки, он вытер их белым платком. – Боюсь, им удалось убить президента Павеса.
Невзирая на боль, я чуть не засмеялся над таким абсурдным заявлением. Павес был социалистом! Большинство считало его союзником, а его племянник был давним пионером социалистического движения. Абсурд!
Но я не стал смеяться и восклицать, сохраняя ничего не выражающее лицо. Сепульведа снова надел очки:
– Сейчас нашим генералам удалось восстановить порядок.
– Кто у власти? – спросил я.
– Мы, конечно же, состоим в совете равных, но старший – генерал Видаль.
– Значит, хунта, – ответил я. Сепульведа нахмурился:
– Я надеялся, что вы как наш гость – прославленный поэт, увенчанный лаврами! – осчастливите нас более содержательным комментарием. Что ж, – вздохнул он, – начнём с малого. У Алехандры Льямос ведь есть сестра? – спросил он, перелистнув страницу планшета.
«Сестра Алехандры? Зачем им…»
– Отвечайте на вопрос, пожалуйста, – сказал Сепульведа, и солдат шагнул ко мне.
– Да, Офелия, – ответил я. Очень легко пасть, когда вам больно, у вас отобрали одежду и вы испуганы. Именно это я сейчас и говорю себе, а не то, что спросил тогда Сепульведа:
– Где она сейчас?
– Не представляю, – ответил я.
– Она же навещала вас в Санто-Исодоро.
– Она навещала Алехандру, а я сплю с Алехандрой. Она где? – ответил я, прежде чем успел удержаться. Солдат поднял ружьё, чтобы снова меня ударить, но Сепульведа остановил его, едва заметно покачав головой, а мне сказал:
– Вы воссоединитесь в своё время, если будете сотрудничать с нами.
– Я сын Махеры, – заявил я. – Вы не можете меня удерживать.
– Как вы увидите, мы можем делать с сыновьями и дочерями Махеры что угодно, если они – враги государства или союзники врагов, – ответил Сепульведа, совершил ручкой незаконченное движение и выглянул за дверь: – Маркос, Хорхе, будьте добры дать этому заключённому немножко асадо, но не слишком острого, хорошо? У него есть информация.
– Я не… – начал я, но тут солдат опрокинул мой стул ногой, и я спиной повалился на пол. Очередной вывих, перед глазами всё побелело. Я чувствовал запах патоки, апельсиновой цедры и только что убитого кролика, мой разум приходил к странным выводам. Когда ко мне вернулся дар зрения, солдаты (к первому присоединились ещё два) связали мои руки и подняли меня. Первый сказал остальным:
– La parilla, – то есть жаровня.
Они несли меня вниз по лестницам и коридорам. Я едва помнил себя от изнеможения и боли. Меня принесли в каменную комнату без окон и с голым металлическим каркасом кровати. Здесь воняло фекалиями, мочой, старыми сигаретными ожогами, человеческим потом и чем-то ещё хуже. Глаз и лицо ныли так, будто в глазницу мне вставили тупой нож.
Меня поднесли к постели, срезали с меня бельё и привязали; в мои гениталии тыкали ружьями, о них тушили сигареты, к частям моего тела прикрепили кабели, подключённые к автомобильным аккумуляторам. Сепульведа спрашивал: «Где Офелия Льямос?» и «Что вам известно о местоположении MIR?», но эти вопросы казались бессмысленными – подполковнику будто было всё равно, что я отвечал. Я рассказал ему всё, что знал, то есть ничего, и кое-что, чего не знал – например, где, как мне казалось, могли быть партизаны MIR. Сепульведа усердно записывал всё, что я говорил, и потом приказывал им причинять мне ещё больше боли: вставлять предметы в мой анус и пенис, низвести меня до мяса и ниже. Но это – не часть моей исповеди. Сейчас, когда я пишу, я собираюсь говорить не об этом. Всё, что могу сказать о своём опыте на «жаровне» – что-то внутри меня натянулось и порвалось, мой разум и тело разъединились, и само время будто треснуло. Перед лицом боли я стал крошечным, недочеловеком – в этом я теперь походил на своих палачей.
Это продолжалось бесконечно, часами, эонами. И я ощутил нечто иное – что-то висело в воздухе, какой-то тёмный, пульсирующий туман, будто тучи над морем перед бурей или облака над вершинами Анд. В комнату просочилась сущность-галлюцинация, и на миг показалось, будто она меня увидела и узнала.
Но ничем не помогла.
В конце концов они остались разочарованы. Сепульведа приказал солдатам облить меня водой (я обгадился не один раз), они отнесли меня в тот кабинет и бросили на пол. Прошло много времени, прежде чем я смог двигаться, но тело хочет жить, даже когда разум покорился отчаянию и покинул телесную оболочку. На покусанном блохами шерстяном одеяле лежали корка хлеба, огрызок яблока и пакет из-под молока, наполовину наполненный водой. Всё это будто нашли в мусорном баке в подворотне Сантаверде, но я съел хлеб, выпил воду, на вкус напоминавшую кислое молоко, и обгрыз остатки яблока до черенка и косточек, а потом завернулся в одеяло. Значительная его часть была липкой, и шерсть пахла мертвыми существами, о чём я не хочу думать даже сейчас, но мне стало достаточно тепло, чтобы я мог вскоре уснуть.
Когда меня разбудили, это вернулся Сепульведа с другими солдатами. Он задал мне два вопроса – «Где находится Офелия Льямос?» и «Что вы знаете о местоположении партизан сопротивления?» – с тем же безразличным выражением лица, игнорируя возражения о моей невиновности.
– Его глаз на вид плох, правда? – спросил Сепульведа у солдат. Те замычали в знак согласия. – Да и всё остальное не лучше. – В ожоги от сигарет на моей груди, ногах и гениталиях проникла инфекция, и теперь они текли. – Принесите ему одежду. Просто потому, что не хочу смотреть на его голое тело, – приказал Сепульведа.
Один из солдат вышел и вернулся с получистой парой льняных штанов и шерстяной туникой. Моё тело с трудом шевелилось – оно всё состояло из боли и дергалось, как несмазанный механизм, – но мне всё-таки удалось одеться под непреклонным взглядом Сепульведы и его солдат.
– Сегодня, Рафаэль Авенданьо, вы станете свидетелем, – сказал подполковник.
Они повели меня через здание в другую комнату, не ту, что с «жаровней», но столь же полную ужаса и отчаяния. Сначала они поместили в бочку, стоящую на металлической решётке, молодого человека, студента. Внизу алчно щебетали крысы, капала вода. Студент бился и сопротивлялся, но в конце концов скользнул в бочку, как змея в сточную трубу. Через край перелилась чёрная вода, и молодого человека вырвало. Один из солдат натянул резиновые перчатки и сунул его голову в гнусную жидкость – по запаху я понял, что это человеческие отходы. Меня стошнило.
Затем начался допрос.
Они упомянули его имя. Если бы я был в более ясном уме, или если бы неумирающая часть меня была сильнее, я запомнил бы его, высек его имя у себя в памяти, как в граните. Но я трус. Я забыл его имя, как и всё остальное, кроме его боли.