Хью слез с башни, выкрикивая новости на ходу, но гостей и без него заметили. Фелим, О’Хейган и Турлох собирались выехать им навстречу и уже седлали коней на дворе. Хью крикнул конюхам, чтобы привели его пони.
– Ты не поедешь, – сказал Фелим, натягивая перчатки из английской кожи.
– Поеду! – возразил Хью и поторопил мальчишку-конюха: – Давай, шевелись!
Конь Фелима вдруг затряс головой и заплясал; сердито дергая за узду, Фелим попытался призвать Хью к порядку. Разрываясь между двумя строптивцами, он побагровел от натуги, а Хью уже вскочил на пони и рассмеялся, понимая, что ничего Фелим ему не сделает. До сих пор Турлох лишь молча смотрел, но теперь поднял руку, призывая Фелима умолкнуть, и притянул Хью к себе.
– Какая разница, сейчас они его увидят или потом? – сказал он и с какой-то странной нежностью потрепал Хью по голове.
Два отряда, английский и ирландский, встали друг против друга по берегам заболоченного ручья. Глашатаи сошлись посередине и обменялись торжественными приветствиями. Затем лорд-наместник, являя снисхождение, выехал вперед в сопровождении одного лишь знаменосца, разбрызгивая воду из-под копыт и помахивая Турлоху рукой в перчатке. Турлох двинулся ему навстречу. Они встретились на полпути; Турлох соскочил с седла и пожал лорду-наместнику руку, взявши его коня под уздцы.
Наблюдая за всеми этими церемониями, Хью поостыл и перестал рваться вперед. Он повернул своего пони и спрятался за всхрапывающим жеребцом Фелима. Сэр Генри Сидней оказался огромен: его рот, полный белых зубов, зиял просветом в черной бороде, доходившей почти до глаз – маленьких и тоже черных; на фоне мощных ляжек, обтянутых узкими штанами и голенищами высоких сапог, тонкий меч, свисавший с пояса, выглядел детской игрушкой. Необъятная грудь, закованная в кирасу, круглилась винным бочонком; Хью не знал, что по тогдашней моде брюхо нагрудника не прилегало вплотную к тулову, и решил, что в животе лорда-наместника он мог бы поместиться целиком. Сэр Генри поднял руку в рукаве такого сложного кроя, таком пышном и сборчатом, какого Хью отродясь не видывал; отряд у него за спиной пришел в движение, и в этот же самый миг сверкающие глаза лорда-наместника отыскали Хью.
Годы спустя Хью О’Нил пришел к выводу, что у него внутри – что-то вроде сундука с сокровищами, где некоторые мгновения его жизни хранятся в первозданной целости. Какие-то из них были грандиозны, другие – ужасны, третьи – до странности заурядны, но все оставались нетронутыми и совершенными, как и все сопутствующие им впечатления и чувства. И одним из самых ранних сокровищ в этом сундуке был тот самый миг, когда дядя Турлох подвел к нему коня лорда-наместника, а лорд наклонился с седла, ухватил Хью за руку – тонкую, словно прутик, и как только она не переломилась в этих могучих пальцах! – и заговорил с ним по-английски. Сохранилось все: и огромная хохочущая голова, и звяканье сбруи, и резкий запах свежих конских яблок, и даже влажный блеск росы, покрывавшей серебряный нагрудник сэра Генри. Во сне или наяву и в Лондоне, и в Риме этот миг, этот среброзеленый опал, временами выходил наружу и показывался ему, заставляя дивиться снова и снова.
Переговоры о том, чтобы сэр Генри забрал Хью О’Нила в Англию под свою опеку, тянулись несколько дней. Брегон О’Нилов, законодатель и знаток законов, переводил слова сэра Генри тем, кто не знал по-английски, а сэр Генри был терпелив и осторожен. Ему хватило терпения выслушать бесконечную историю обид, которые понесли данганнонские О’Нилы от Шейна. И хватило осторожности не брать на себя больше, чем он уже пообещал прямо: что он, Генри Сидней, будет добрым другом барону Данганнону, как он величал Хью. Но в то же время он намекал, что из этого могут выйти немалые почести и, самое главное, – титул графа Тирона, который после смерти Конна так и остался ждать, кому королева его подарит.
А сам лорд-наместник подарил Хью ножик в ножнах, с рукоятью слоновой кости, украшенной маленьким изумрудом необычного оттенка, и сказал, что самоцвет этот взяли с боем с испанского корабля, везшего сокровища из Перу, и случилось это по ту сторону света. Хью не допускали к переговорам; он сидел с женщинами, вертя ножик в руках и гадая, что это может значить: «по ту сторону света». Когда до него начало доходить, что он и впрямь отправится в Англию с сэром Генри, он стал застенчив и молчалив – не смел даже спросить, каково ему там придется. Он пытался представить себе Англию, но на ум приходила лишь необъятная каменная громада вроде собора в Арме, бог весть сколько раз помноженного сам на себя, – место, где никогда не светит солнце.
Заметив за ужином, что Хью торчит в дверях и подглядывает, сэр Генри поднял кубок и крикнул ему:
– Заходи, мой юный лорд! Ирландцы заулыбались и даже посмеялись, услышав такой комплимент, но Хью едва знал английский и не был уверен, что смеются не над ним. Кто-то подтолкнул его вперед, но Хью увернулся, желая идти сам. Он выпрямился во весь рост, положил руку на рукоять ножичка, висевшего на поясе, храбро прошествовал через зал и приблизился к сэру Генри, человеку-горе.
– Ну, мой лорд, поедешь со мной в Англию?
– Да, если дядья велят мне ехать.
– Так они и велят. Ты увидишь королеву.
На это Хью ничего не ответил: чтобы представить себе королеву, ему не хватало воображения. Рука сэра Генри легла ему на плечо каменной глыбой. – У меня есть сын, твой ровесник. Или нет, чуть помладше. Его зовут Филип[23 - Филип Сидни (1554–1586) – знаменитый поэт елизаветинской эпохи, придворный и дипломат.].
– Фелим?
– Филип. Это английское имя. Ну что ж, раз ты не против, так не будем зря время тянуть. Завтра поутру и поедем! Сэр Генри с улыбкой обвел взглядом зал. На самом деле он дразнил Хью; все и так уже было сговорено на завтра.
– Завтра – слишком рано!
– Хью, попытался сказать это веским басом, как дядя Турлох, но ничего не вышло – зато ему вдруг стало очень страшно. Услышав смех за спиной, он резко обернулся – кто это над ним потешается? Стыд оказался куда как сильнее страха.
– Если ваша светлость того желает, значит, поедем! Завтра! В Англию!
Зал одобрительно загудел, а сэр Генри только кивнул в ответ – медленно, по-бычьи.
Хью поклонился, повернулся и сумел дойти до двери, не поддавшись порыву бежать со всех ног. Но, выйдя из зала, он тотчас бросился бегом вон из замка, по раскисшей дорожке между надворных построек, мимо О’Хейганов, скучающих в дозоре, и за стену, на волю, в серые вечерние поля, укрытые лениво колышущимися завесами тумана. Не сбавляя шагу, он промчался по утоптанной тропке среди мокрой травы, вверх по длинному пологому склону между Данганноном и высившимися поодаль древними курганами. И вот впереди показался дуб, разбитый молнией еще в незапамятные времена, – словно огромная напрягшая мышцы черная рука с узловатыми, скрюченными пальцами. Под этим дубом, едва заметные в траве, были выложены ровным квадратом старые замшелые камни, отмечавшие место, где когда-то стояла келья монаха; стены и крыша давно исчезли, и только на месте погреба остался неглубокий бугристый провал. Именно здесь Хью впервые убил кролика, почти случайно. Он тогда и не думал охотиться – хотел просто посидеть на камне, держа на коленях рогатину, запрокинув лицо к заходящему солнцу и ни о чем не думая. А когда он наконец открыл глаза, солнца уже не было. Небо сверкало звездами, кругом было темным-темно, а прямо перед ним, рукой подать, стоял кролик. С тех пор Хью считал, что это его счастливое место, хотя прийти туда ночью, пожалуй, не рискнул бы; но сейчас ноги сами принесли его к этому дубу – прежде чем он успел решиться, так быстро, что в ушах еще звенели голоса и смех из большого зала, а перед глазами словно мелькали знакомые лица. Уже почти добежав, он вдруг заметил, что на старых камнях кто-то сидит.
– Кто здесь? – спросил человек, не повернув головы, как сделал бы на его месте всякий. – Это ты, Хью О’Нил?
– Ага, – сказал Хью, удивляясь, как это слепому О’Махону почти всегда удается угадать, кто к нему подходит. Рядом, растянувшись на земле и пристроив голову на локоть, спал парнишка из О’Хейганов, приставленный к нему поводырем.
– Ну так иди сюда, Хью. – Все так же, не оборачиваясь (и от этого Хью стало как-то не по себе, хотя он и понимал, что слепцу оно незачем), О’Махон похлопал по соседнему камню. – Садись. Э, да у тебе при себе железо, кузен!
– Ну да, нож.
– Сними его, а? И убери подальше.
Хью снял ножик с пояса и воткнул его в шершавый пень, торчавший из земли в нескольких шагах от камня: поэт говорил мягко, но так, что и в голову бы не пришло возразить или ослушаться.
– Завтра, – сказал О’Махон, когда Хью снова уселся рядом, – ты едешь в Англию.
– Да.
Признаваться в этом здесь почему-то казалось стыдным, хотя все было решено за него. Неприятно было даже услышать, как поэт произнес это слово, «Англия».
– Тогда очень хорошо, что ты пришел сюда. Потому что есть… кое-кто есть, кто желает с тобой попрощаться. И дать тебе заповедь. И обещание.
Поэт не улыбался; светлая, реденькая, почти прозрачная бородка не скрывала выражения его лица – спокойного и сосредоточенного. Его белесые глаза, словно налитые молоком и водой, казались не столько незрячими, сколько ненужными – как будто О’Махон, подобно младенцу, просто не находил им применения.
– У тебя за спиной, – произнес он, и Хью быстро обернулся, – на месте старой кельи, где когда-то был погреб, кое-кто живет. Он сейчас выйдет, только тебе с ним говорить не след.
Было слишком темно, и Хью не мог разглядеть, что там есть, но ему почудилось, что просевшая бугристая земля на месте погреба тихонько шевелится. Любой бугорок мог на деле оказаться этим… кое-кем.
– А вон оттуда, из рата, – О’Махон вслепую, но совершенно точно указал рукой в сторону широко раскинувшегося древнего кургана, вздымавшего, точно кит, горбатую черную спину над белыми отмелями тумана, – сейчас выйдет некий князь, но и с ним тебе говорить не надо.
Сердце Хью отчаянно забилось и сжалось в крохотный, твердый комок. Он попытался спросить: «Ши?» – но так и не смог это выговорить. Он завертел головой, переводя взгляд с провала в земле на курган и обратно – и вдруг увидел, что один из бугорков, темнее прочих, уже отрастил руки и не спеша, терпеливо и упорно, принялся выкапываться из земли. И тут же откуда-то спереди донесся шум, словно топот огромного зверя, и Хью, резко повернувшись, увидел, что от темной, бесформенной глыбы кургана отделилось и уже летит к нему нечто странное: то ли гигантский плащ, раздуваемый ветром, то ли лодка под черным полощущимся парусом, то ли конь под черным чепраком, мчащий во весь опор. Волосы на загривке у Хью встали дыбом. За спиной раздался новый звук и, обернувшись, Хью увидел толстенького черного человечка: тот уже полностью выкопался и теперь, мрачно тараща на него горящие глаза (кроме них, на лице ничего было не разглядеть), ковылял в его сторону. Жилистыми руками, похожими на корешки, человечек прижимал к груди черный ларец и пошатывался, едва не падая под его тяжестью.
Внезапно ухнула сова, совсем рядом; Хью обернулся и увидел ее – белоснежную, величавую, бесшумно скользящую в ночи, – а за нею следовал Князь, но Хью до сих пор не мог рассмотреть толком ни его, ни коня, на котором он ехал. Было видно только, что они огромны и, быть может, составляют одно целое; впрочем, он разглядел серые руки – должно быть, держащие поводья, – и золотой обруч, сверкавший там, где полагалось находиться лбу. Белая сова пронеслась над головой Хью, едва его не задев, и с одним плавным, беззвучным взмахом крыльев опустилась на ветку расколотого дуба.
За спиной что-то грохотнуло: это черный человечек наконец поставил на землю свой ларец. Зыркнув горящими глазами на Князя, он медленно, с каким-то воинственным упрямством покачал головой. Хью только теперь заметил, что в его непомерно огромной шляпе, похожей на густой, спутанный пучок травы, покачивается белое перо, изящное и нежное, как снежинка. О’Махон все так же невозмутимо сидел рядом с Хью, сложив руки на коленях; но затем поднял голову, ибо Князь обнажил меч.
Меч этот был как яркая полоса лунного света, зажатая в невидимой руке, – без рукояти, без острия, но все же меч. И Князь, державший его, был в ярости: он повелительно направил этот меч на земляного человечка, а тот испустил скрипучий визг – так трутся друг о друга ветви, терзаемые ураганом, – и топнул ногой; но, как он ни противился, руки его словно сами собой потянулись к крышке ларца и распахнули ее настежь. Хью не увидел внутри ничего, кроме бездонный тьмы. Человечек запустил туда руку по плечо и что-то извлек, а затем, с величайшей неохотой, подошел – ни на волос не ближе необходимого – и протянул свою добычу Хью.
Хью взял ее; она была убийственно холодная. Снова раздался звук – будто хлопнула тяжелая пола плаща, но, когда Хью обернулся, Князь уже отступал, вбирая исполинскую тучу своей грозовой силы и словно бы растворяясь в темном воздухе. Сова поплыла за ним. Уже почти скрывшись из виду, она обронила белое перо; перо закружилось на ветру, медленно опускаясь к ногам Хью.
За спиной у него бугорок земли сердито сверкнул горящими глазами и погас.
Впереди, над полями, бурая сова метнулась за мышью и снова взмыла высоко над серебристыми травами.
В одной руке Хью держал грубо обточенный кремень, уже согревшийся от тепла его тела, а в другой – белое совиное перо.
– Кремень – это заповедь, – сообщил О’Махон, как будто и не случилось ничего необычного. – А перо – обещание.
– А что значит эта заповедь?
– Не знаю.
Они посидели молча. Между подолом туч, опушенным белым туманом, и серыми верхушками восточных холмов показалась Луна, янтарная, как старый виски. – Я когда-нибудь вернусь? – спросил Хью, хотя говорить было больно: в горле словно камень застрял.
– Да, – сказал О’Махон и поднялся.