– Ты хочешь, чтобы я сказал им, что Тебя зовут Я ЕСМЬ СУЩИЙ?
– Я ЕСМЬ СУЩИЙ, – повторил Бог. – А у фараона, – продолжал Он, – приказываю тебе испросить разрешения сходить в пустыню на три дня, чтобы принести жертву Мне. Скажи ему, чтобы отпустил народ твой.
– Чтобы отпустил народ мой?
– Чтобы отпустил народ мой, – повторил Господь.
– И он отпустит народ мой?
– Я ожесточу сердце его.
– То есть он не отпустит народ мой?
– Дошло наконец. Я хочу показать, на что Я способен. Хочу продемонстрировать Мою квалификацию сынам Израилевым.
– Не получится, – уверил его Моисей тяжким от уныния голосом. – Они мне нипочем не поверят.
– Поверят-поверят, – пообещал Господь. – Почему это они тебе не поверят?
Дети Израилевы поверили – и, мать честная, как же они пожалели об этом! Кому другому прошение о трехдневном отпуске в пустыне могло показаться вполне резонным. Для фараона же оно послужило доказательством того, что у евреев слишком много свободного времени, вот они и носятся с дурацкими идеями.
– Праздны вы, праздны, – выговаривал им фараон, – оттого и есть у вас время на жертвоприношения. Дать им побольше работы.
– Нам теперь еще туже приходится, – стенали эти самые сыны Израилевы от возросшей трудовой нагрузки и участившихся побоев. В мрачных глазах их при встрече с Моисеем разгоралась угроза. – Чего ты к нам прицепился?
Озадаченный Моисей обратился с пенями к Богу:
– Для чего Ты подверг такому бедствию народ сей? Для этого ли послал меня? Легче ему не стало, и от фараона он не избавился.
– Я ожесточаю его сердце.
– Ты снова ожесточаешь его сердце? Но зачем ему такое ожесточенное сердце?
– Чтобы Я получил возможность продемонстрировать могущество, которое превосходит силу всех его чародеев и прочих богов. И чтобы показать миру на веки вечные, что вы – народ, избранный Мною в любимчики.
– И что мы с этого будем иметь?
– Решительно ничего не будете.
– Тогда где же тут смысл?
– А кто сказал, что в Моих действиях непременно должен быть смысл? – ответил Бог. – Покажи Мне, где написано, что в Моих действиях должен быть смысл. Никакого смысла Я не обещал. Ему еще смысл подавай. Я дам молоко, Я дам мед. Но безо всякого смысла. Ах, Моисей, Моисей, зачем говорить о смысле? Вон у тебя имя греческое, а никаких греков еще и в помине нету. А тебе смысл понадобился. Если тебе нужен смысл, изволь обходиться без религии.
– Так у нас и нет религии.
– Дам Я вам религию, – сказал Бог. – И законы дам такие, о каких никто и не слыхивал. Я выведу вас из рабства египетского в землю добрую, в землю, где потоки вод, источники и озера выходят из долин и гор, в землю, где пшеница, ячмень, виноградные лозы, смоковницы и гранатовые деревья, в землю, где масличные деревья и мед, в землю, в которой без скудости будете есть хлеб ваш.
Это то, что Он нам обещал, и все это Он дал нам вместе со сложным сводом ограничительных диетических правил, отнюдь не облегчающих жизнь. Гоям Он дал ветчину, сладкую свинину, сочный филей и толстый край телячьей туши. Нам же Он дал пастрами. В Египте мы ели тук земли. А в книге Левит Он нам есть его запретил. Постановление вечное дал Он там – никакого тука и никакой крови не есть. Кровь содержит дух жизни, а потому принадлежит только Ему. Тук же нехорош для наших желчных пузырей.
А сколько возни выпало Моисею на долю! Едва успел он организовать достойный исход из Египта в пустыню Синайскую, как народ уже начал роптать против него, жалуясь на голод и жажду, и готов был побить его камнями. Моисей и я – мы оба ждали смерти от наших последователей, которым вскоре предстояло нас превозносить. При том что, с одной стороны, Бог сорок лет наваливал на него тяжкую работу, а с другой – ныл и грозился народ, не диво, что римское изваяние изображает его таким стариком и что в могилу он сошел, дожив всего-навсего до ста двадцати лет.
Вы, главное, не забывайте, что ко дню моей битвы с Голиафом я уже успел разок повидаться с Саулом – пел и играл перед ним, после того как его растревоженную душу впервые поразила тяжелая и продолжительная депрессия, с которой ему предстояло промучиться остаток жизни. Благодаря одному из тех поразительных совпадений, которые и внушают веру в мистические и экстрасенсорные явления, злой дух принялся смущать Саула в Гиве в тот самый день, когда Самуил пришел в наш дом в Вифлееме. Боясь, что Саул убьет его, если догадается о цели его визита, Самуил появился, ведя на веревке рыжую телицу, – он притворялся, будто отправился в путь, чтобы совершить жертвоприношение. Он помазал меня оливковым маслом, взятым из рога, что свисал с его шеи на длинном кожаном ремешке. И чуть ли не в этот же миг Саул в Гиве впал в хандру. Заперся у себя и не выходит.
– Освежите его яблоками, – посоветовал Авенир, начальник войска Саулова, – подкрепите его вином.
Вино с яблоками не помогли, и тогда кто-то вспомнил о музыке, сказав, что в ней таится волшебство, способное смирять свирепосердых.
– Без булды? – переспросил Авенир и согласился попробовать.
Тут-то один из слуг и порекомендовал меня как молодого человека, умеющего играть на гуслях, человека храброго, и воинственного, и разумного в речах, и видного собой, да к тому же еще из хорошей семьи – Иессея Вифлеемлянина. Я, собственно, никогда и не сомневался, что мое искусство в обращении со струнными инструментами и замечательный дар стихосложения рано или поздно откроют предо мною все двери.
Да, в то время у нас была еще музыка и любовь к танцам, ну и одеждами мы не пренебрегали – чем крикливей цвета, тем живее они нас радовали. Туника, в которой я вышел на бой с Голиафом, была из тонкого отбеленного виссона с вплетенными в него гиацинтово-синими зубчатыми вертикальными полосками до самого подруба и с такой же гиацинтовой беечкой по всем ее краям и швам. Препоясан же я был вермильоновым пояском из крашеной лайки. Как только финикийцы додумались до золотистой протравы, я перевел мою красильную фабрику, что в Дириаф-сефер, на производство пряжи и ткани именно этого цвета, составляющего столь приятный контраст зеленым, красным и синим одеждам самых разных оттенков, популярных у наших мужчин и женщин, и улиточьему пурпуру из Тира, давшему название земле Ханаанской. Мы любим платье нарядное, многоцветное, да и всегда любили. Самсон ставил на кон рубашки, а Иосиф так важничал в своей разноцветной одежде, что чуть не поплатился за это жизнью, до того возненавидели его все десять старших братьев. Нам еще крупно повезло, что они не убили его, а продали рабом в Египет.
Были у нас также и украшения – кольца, брелоки, броши и колокольца. Кое-какие из них носили и женщины. Помню, как я радовался венцу и ручному запястью, которые притащил мне бродяга-амаликитянин, наткнувшийся на смертельно раненного Саула. Другой венец я сам взял у царя в Равве Аммонитской, когда пал этот город. Если не считать боевых шлемов, других головных уборов, кроме венцов, вокруг, почитай, и не было. Шапок у нас в Палестине тогда не водилось, однако затруднений по части появления в храме без шапочки мы отнюдь не испытывали, потому что храмов у нас не водилось тоже.
Я любил, чтобы мои женщины облачались в желтое, синее, багряное. Я любил алую губную помаду, голубые тени для век, черную тушь для ресниц – все это пошло в дело, когда экономика наша вступила в эру роскоши, досуга и разложения. Все мои жены, слава Богу, хотели казаться прекрасными и тратили большую часть времени на возню с уборами, косметикой, гребнями, зеркалами и щипцами для завивки волос. Одной лишь Вирсавии и этого было мало. Неизменно жадная до новых нарядов франтиха – к вашему сведению, это она в пору одного из ее недолгих, последовательно сменявших друг друга увлечений разного рода ремеслами изобрела дамские трусики с кружавчиками, которые ныне зовут «цветунчиками», – Вирсавия предпочитала стиль вызывающий, неортодоксальный. В то время как прочие мои жены красили волосы в рыжий цвет, она экспериментировала с желтыми и золотистыми составляющими и оттого, если краска плохо держалась или быстро утрачивала однородность, выглядела по временам похожей черт знает на что. Она первой среди известных мне женщин стала пользоваться накладными ресницами и ногтями и черной подводкой для век, и это она изобрела – заодно с трусиками – женский халат и мини-юбку. Ависага Сунамитянка чарует меня прелестными шарфиками, головными повязками и платьями в обтяжку. Что ни день, она нравится мне все больше, глядишь, я еще и влюблюсь в Ависагу. Это в моем-то возрасте и в моем состоянии. Впрочем, Ависага – мне это только что пришло в голову, – наверное, думает, что я педик, поскольку у меня на нее так и не встает и поскольку она, надо полагать, уже слышала те стародавние, ни на чем не основанные сплетни насчет меня и Ионафана.
Первое впечатление – самое прочное, а дурное еще прочней. Думаю, в распространении злобных измышлений на наш с Ионафаном счет, все еще бесстыдно повторяемых недалекими людьми, которым не терпится отыскать во мне недостатки, больше чем что бы то ни было повинна строка из моей знаменитой элегии – насчет Ионафана, женщин и любви. Никто почему-то не вспоминает о предшествующих ей словах, в которых я недвусмысленно утверждаю, что люблю его любовью брата, но не сильнее того. Я написал серьезное поэтическое произведение, вовсе не намереваясь унижаться до скандальной публичной исповеди. Я – царь Давид, а не Оскар Уайльд, пожалуй, я и сегодня прибег бы к тем же самым словам, если б не смог отыскать других, получше, и даже если б предвидел, какие потоки грязнящих меня облыжных басен они породят. Vita brevis, ars longa[1 - Жизнь коротка, искусство вечно (лат.). – Здесь и далее примеч. пер.].
Еще одной общей чертой всех моих жен и почти всех наложниц, за которую мне определенно следует отдать должное Богу или удаче, было их маниакальное пристрастие ко всякого рода крепким духам, одеколонам, румянам, умащениям для тела и не менее ароматным освежителям воздуха. Содержать гарем в образцовом порядке – задача в жарком климате нешуточная. А вонища, которая стоит в других помещениях моего дворца и на шумных улицах снаружи, как-то не представляется мне вдохновительным достижением. Я пытался – безрезультатно – подтолкнуть Адонию и Соломона к тому, чтобы они попытались решить интереснейшую проблему вывоза мусора и избавления от нечистот. Но Адонию больше всего занимает светская жизнь, Соломона – его порнографические амулеты, а административные интересы каждого ограничены источниками царских доходов да попытками расположить к себе наших военачальников Иоава и Ванею – соответственно. Я надеялся, что возлюбленный мой город Иерусалим расцветет, обратившись в ослепительную достопримечательность Ближнего Востока, сравнимую по красоте и значению с Копенгагеном, Прагой, Веной и Будапештом; а вместо того, как не преминула указать мне Мелхола, он обратился в еще один Кони-Айленд. Мелхола, жена моей юности, всегда помнившая о своем царственном происхождении, оказалась в конечном итоге царских размеров занозой в заднице, да еще и дожила, на мою беду, до преклонного возраста. Никогда не забуду радостного восклицания, слетевшего с губ моих при полученье известия о ее кончине.
Когда Иисус, приступая к завоеванию Ханаана, перевел нас через Иордан и сровнял с землей огражденный стеною Иерихон, мы оказались в самой гуще населения, которое иначе как смешанным и красочно разнообразным не назовешь. В общем и целом евреи, хананеи и филистимляне уживались друг с другом вполне прилично, если, конечно, не воевали. От живших в Тире дружественных финикийцев мы переняли умение обращаться с красителями и тканями, что позволило нам со временем создать наше собственное прославленное производство готового платья. После того как я отбил Иерусалим у иевусеев, Хирам, царь Тирский, прислал для постройки моего дворца кедровые деревья, и плотников, и каменщиков. Пожалуй, единственное, чего в наших краях не водилось, так это арабов, но по ним никто особо и не скучал. Ко времени моего рождения мы уже пользовались железными орудиями, которые закупали у филистимлян, а народ Ханаана научил нас возделывать землю и вести оседлую жизнь в домах, выстроенных из глиняных кирпичей, с деревянными балками и стропилами. У нас уже были пастбища, рощи, виноградники, пахотные земли, на коих произрастали ячмень и пшеница, и наши собственные крепости и города. Дома, если правду сказать, были махонькие, так что уединиться в них, дабы заняться сексом, было негде, но все гораздо лучше шатров из козлиных шкур, в коих мы ютились в пору нашего кочевого прошлого, а уж по чистоте и удобству они бесконечно отличались от шерстяных плащей, заворачиваясь в которые мы спали, когда путешествовали. И кстати, еще одно обыкновение Соломона, которое повсеместно считается гнусным и алчным, состоит в том, что если он с раннего утра берет у кого-либо плащ в виде залога, то далеко не всегда возвращает его с наступлением ночи.
Люди со средствами и сейчас еще держат в деревне шатры на летние месяцы, другие разбивают их на крышах домов, дабы наслаждаться, сидя там, веющим с моря вечерним бризом. Наверху и просторнее, и покойнее, чем внизу, под крышей. Да что уж там, как раз во время задумчивой, уединенной прогулки по крыше моего дворца, предпринятой во избавление от очередной Мелхоловой сварливой диатрибы, взгляду моему и явилось впервые изысканное зрелище – Вирсавия, принимающая ванну на крыше своего дома. Я так и замер на месте. «Подъем», – скомандовал Дьявол. Похоть моя взыграла, я послал за Вирсавией и в тот же день ее поимел. А также на следующее утро и на следующий вечер, и на следующий, и на следующий, и на следующий. Раз коснувшись ее, я уже не мог остановиться. Я не мог не смотреть на нее. Желал ее и не мог избыть это желание. То была любовь. Я вдыхал ее и не мог надышаться. Я и сейчас не могу глаз от нее отвести. Я хочу обладать ею каждодневно. Вот прямо сейчас и хочу. После первой ночи мы условились, что во всякий день, в какой я не смогу залучить ее к себе, но смогу наблюдать за нею, она будет утром и вечером омываться у себя на крыше. Когда она знала, что я смотрю на нее, движения ее становились особенно сладострастными.
Значение распутства всегда признавалось хананеями и филистимлянами с большей откровенностью, нежели нами, и когда мы столкнулись с этими народами, способы, посредством которых они плодились и размножались, стали здоровым катализатором для возникновения вскоре процветших торговых, культурных и половых сношений между нами. Моисей и компания отродясь не видывали такого количества пипок, какое им, на их непростом пути из Египта в землю Ханаанскую, предъявили жены моавитянские. Едва мы осели здесь, как у нас появились вино, шерсть, зерно и фрукты. У хананеев имелись свинина, религиозные идолы и храмовые проститутки, у филистимлян – морепродукты, пиво и монополия на металлургические секреты, которые они охраняли, не стесняясь в средствах. Они продавали нам орудия, но не желали научить нас затачивать их, да и железного оружия тоже нам не давали. Путешествия были – в мирное время – безопасными, торговля бойкой, отношения дружественными. Да, конечно, временами мы наталкивались на некоторый антисемитизм со стороны филистимлян, но он выглядел скорее следствием осознания определенных узкоместных различий, нежели чем-либо еще. Мы ведь тоже не оставались в долгу: филистимляне были не обрезаны, и мы никогда не позволяли им об этом забыть.
Отношения взаимной выгоды и взаимной зависимости были куда более типичными и привычными, поскольку всем нам с детства примелькалась одна и та же картина – филистимский трудяга, который тащится издалека с притороченным к спине шлифовальным кругом, чтобы наточить для женщин кухонные ножи и ножницы, а для мужчин – стрекала и плуги. Точно так же и мы хаживали в Газу, Геф и Аскалон с посудой на продажу и с плужными резцами, мотыгами и топорами для заточки, а временами и ради того, чтобы приятно скоротать вечерок под пиво с рыбкой. Дорогой туда либо обратно, а то и в обе стороны мы могли завернуть в храм хананеев ради благочестивого участия в отправлении храмовыми проститутками их религиозных обрядов и внести тем самым посильный вклад в процветание нашего сообщества. Мы и по сей день не очень уверены в том, что, отваляв на храмовой земле одинокую или замужнюю женщину, мы так уж резко увеличивали плодородие наших полей и плодовитость скотов. Но хананеи лучше нас разбирались в сельском хозяйстве. А никакого вреда эти наши поступки определенно не приносили.
У нас имелись наш Иегова и наши обряды очищения, у хананеев и филистимлян – эта их штучка Астарта, которую всегда изображали с голой грудью, поместительными бедрами и с тяжелыми боками, образующими почти полный круг. По временам что-то в этой чехарде сбивалось, и мы получали свинину с идолами, а они – наши законы и обряды очищения. Тот же Урия Хеттеянин почувствовал бы себя нечистым и непригодным для битвы, если бы лег с Вирсавией, когда я его об этом попросил. Таков был один из законов, которые Бог дал Моисею и которые вовсе не облегчали нам жизнь. Мужчина, возлегший с женщиной, нечист. А мужчина, возлегший с мужчиной, нечист еще пуще: ибо содеял мерзость. Если же кто смесится со скотиной, говорит Господь, тот умрет. Хотел бы я знать – тот, кто не смесится со скотиной, не умрет, что ли?
Естественно, смешанные браки выглядели в этом плавильном котле делом самым заурядным, да оно и всегда так было. Муж Вирсавии был язычник, Иосиф женился на египтянке, Моисей – сначала на кушитке, потом на мадианитянке, а уж Самсон, который ни одной юбки не мог пропустить, был от рождения падок до филистимских давалок и их интересных приемчиков. Даже моя прабабушка с отцовской стороны и та не была еврейкой: она была той самой моавитянкой, вдовицей Руфью, что вернулась вместе с Ноеминью в Иудею, выбрав нашего Бога и наш народ, и вышла за моего прадеда Вооза. А взять волосатого Исава, женившегося на двух хеттеянках сразу – к огорчению Исаака с Ревеккой, несомненно предвкушавших большой еврейский свадебный пир. У нас были свадебные пиры, хоть не было ни свадеб, ни института брака, да и слов, их обозначающих, тоже не имелось. Мужчина просто платил цену женщины ее отцу и уводил ее к себе домой уже как жену. Они могли праздновать это дело, а могли и наплевать. Я, помнится, во время празднеств, сопровождавших мою женитьбу на Мелхоле, плясал и пил с удовольствием, уязвившим мою новобрачную, царскую дочь, до того, что она стала считать меня парвеню. Я и поныне думаю, что, женившись на Мелхоле, многое потерял, хотя обошлась-то она мне в символическую сотню краеобрезаний филистимских, которые попросил за нее Саул. Я ему еще сотню подкинул, чтобы показать, какой я удалец. Мелхола же оказалась привередой и заурядной мегерой, не стоившей даже одного краеобрезания.
Главное-то в филистимлянах было то, что, когда мы впервые столкнулись с ними, они намного превосходили нас по части культуры, обладая цивилизацией гораздо более развитой. Едва Иисус перевел нас на западный берег Иордана, чтобы мы покорили хананеев и переняли у них приемы землепашества, блудодейства и жилищного строительства, как мы с огорчением обнаружили, что по-настоящему доминирующей военной силой являются в этих краях филистимляне, и это было особенно верно во времена Самсона, этого головореза, троглодита, волосатой обезьяны. Ох уж этот Самсон! Вот уж был дубина, йолд[2 - Йолд – полоумный (идиш).], невежественный деревенский переросток, по дурости искушавший лютую ярость филистимлян, упрямо совершая одно за другим злодеяния, вполне достойные такой слабоумной нетолочи. Кто мог с ним справиться? А они его еще и в судьи произвели! Сегодня он влюблялся в филистимлянку и играл с ее соседями в угадайки на тридцать перемен простыней, наволочек и сорочек, а завтра убивал их всех до смерти и сжигал их поля и виноградные сады и масличные, привязав факелы к хвостам трехсот лисиц. Ой-вэй! Проще он ничего придумать не мог? Сотни раз народ Иудеи молил его вести себя поприличней.
– Самсон, Самсон, что же ты с нами делаешь? – толковали ему старейшины. – Или ты не знаешь, что филистимляне правят нами и могут обратить нас в рабов, какими мы были в прежние времена?
Как об стенку горох. Сотни раз они хотели связать его и связанного сдать филистимлянам. В конце концов он им это позволил, и вот, когда народ уже радовался, что избавился от него раз и навсегда, Самсон, окруженный филистимлянами, разорвал путы и ослиной челюстью ухайдакал в придачу к прежним новую тысячу. А следующим номером – никто еще и глазом моргнуть не успел, он, нате вам, уже втюрился в очередную филистимскую потаскушку, в Далилу, и выболтал ей свой драгоценный секрет, за что и лишился волос, силы и глаз. Мильтон с его «Самсоном-борцом» промазал мимо цели на милю, не меньше. Самсон, которого помним мы, был слишком туп и неотесан, чтобы сказать о себе: «безглазый в Газе, я мелю с рабами» – или вообразить, как он умирает «растратив страсти все». Хотя последние его слова, вот это: «укрепи меня только теперь, о Боже! чтобы мне в один раз отмстить филистимлянам за два глаза мои», – в общем, недурны.
Джон Мильтон бывает порой весьма далек от совершенства – первый из двух сонетов, посвященных им «Тетрахорду», ничтожен, да и второй далеко не хорош, – и все же я прошу вас проявить по отношенью к нему такую же снисходительность, с какой время от времени требую относиться ко мне. Все-таки главное – это наше искусство. Мы с ним поэты, а не историки и не журналисты, и рассматривать его «Самсона-борца» следует в том же беспристрастном свете, что и мою знаменитую элегию на смерть Саула и Ионафана вместе с моими же псалмами, притчами и иными выдающимися произведениями. Цените их как поэмы. Ищите в наших творениях прежде всего красоту, а не точное изложение фактов. Вот вам разительный пример: мое прославленное «Не рассказывайте в Гефе, не возвещайте на улицах Аскалона, чтобы не радовались дочери филистимлян». Если бы на первом месте стояли буквалистская истина и здравый смысл, чем можно было бы объяснить неувядающую популярность этой сладкозвучной фразы? Как-никак в Гефе и Аскалоне узнали о поражении и смерти Саула на Гелвуе за добрых две с половиной недели до меня. Такие отклонения от реалистичности получают общее свое объяснение лишь на основаниях эстетических. Мильтон был человеком значительных способностей. Кто знает – кто может с определенностью утверждать, что его творения не проживут столько же, сколько прожили мои, и не будут когда-нибудь читаемы так же широко, как моя знаменитая элегия?
Какую радостную погребальную песнь мне удалось сочинить экспромтом, когда меня припекло! Если говорить объективно, по части веселья моя знаменитая элегия не уступает оде к радости и победе. Смерть Саула открыла для меня двери и очистила путь. Как взыграла душа моя, когда я понял, что написал, и, будучи сам строжайшим своим критиком, заключил, что не вправе изменить ни единого слова или убрать хоть одну строку. Признаюсь, мне случалось с тех пор пожалеть, что я недостаточно поработал над словами: «Ионафан; ты был очень дорог для меня; любовь твоя была для меня превыше любви женской». Это чреватое неприятностями заявление породило множество безвкусных и безосновательных домыслов у всех тех, кто желал меня очернить или найти почтенное оправдание собственным непутевым наклонностям. Что уж такого недостойного в этих словах? Для меня смысл их остается ясен, прост и чист, как в тот день, в который я их написал. Тот же Джон Мильтон мог бы произнести их, если бы первым до них додумался.
Однако Мильтон был суровым пуританином, проживавшим в холодном климате, а мы – похотливой полигамной оравой, обитавшей в местах обильных и теплых. Поэтому мы с упоением вступали в родственные браки, мешали инбридинг с аутбридингом и занимались этим всегда, даже во дни Авраама, общего нашего праотца. Есть тут и еще кое-что. В самом начале мы носили короткие бороды и носы имели прямые – можете сами увериться в этом, взглянув на настенные росписи, – и кто знает? если бы нас в наших блужданиях и совокуплениях постигла немного иная генетическая мутация, мы были бы сейчас белобрысы и миловидны, как датские школьники. Неудивительно, что наши нравственные философы тогда, да и ныне склонялись к сумрачной угрюмости, придиркам и аскетизму. Мильтон был блюстителем нравов и педагогом – он заставил своих дочерей выучить древнееврейский; я же английского так и не освоил. И я считаю, что Саул с Ионафаном дали мне тему более благородную, нежели та, которую дал ему Самсон, этот грубый, вечно садившийся в лужу олух, силой заставлявший своих родителей устраивать для него браки, которых те не одобряли, и не способный удержаться от того, чтобы вставить первой встречной филистимской поблядушке. И вот нар[3 - Нар – дурень (идиш).] вроде него стал у них судьей, а моим именем даже книги в Библии не назвали. Что меня по-настоящему бесит, так это то, что Самуил получил целые две, Первую и Вторую[4 - В западной традиции Первая и Вторая книги Царств называются книгами Самуила, а Третья и Четвертая книги Царств – Первой и Второй книгами Царств соответственно.], хотя помер он уже в первой, а во второй ни разу не упоминается, то есть ни единого. Разве это справедливо? Эти две книги Самуиловы следовало назвать моим именем, а не его. Что уж такого великого в Самуиле?
Я так и слышу, что ответил бы мне Бог, если бы я Его об этом спросил:
– А кто сказал, что Я собираюсь быть справедливым? Где сказано, что Я должен быть справедливым?