У нашего философа были и другие слабости, но вряд ли стоит разбирать их серьезно. Так, например, люди глубокого ума в большинстве случаев обнаруживают пристрастие к бутылке. Является ли это пристрастие причиной или доказательством глубины ума – вопрос тонкий. Бон-Бон, насколько мне известно, считал этот предмет недоступным детальному исследованию, – я с ним согласен. Но и отдавая дань этой истинно классической склонности, ресторатор не упускал из вида тонкого вкуса, отличавшего его эссе и его омлеты. Свой час был для бургундского, свое время для C?tes du Rhone[39 - Котдюрон (франц.).]. В его глазах сотерн относился к медоку, как Катулл к Гомеру. Он придумывал силлогизм, прихлебывая сен-пере, разбирал доказательство за кло де вужо, топил теорию в потоке шамбертена. Хорошо было бы, если бы то же самое чувство меры сопутствовало его склонности к торговым сделкам, о которой я уже упоминал, но этого не было. Эта особенность философа Бон-Бона получила с течением времени характер преувеличенный и мистический и, по-видимому, не чуждый diablerie[40 - Чертовщина (франц.).] его излюбленных германских авторов. Переступая порог маленького кафе в Cul-de-sac Лефебвр в Руане, в эпоху нашего рассказа, – вы входили в sanctum гениального человека. Бон-Бон был гениальный человек. Любой повар в Руане подтвердил бы вам, что Бон-Бон был гениальный человек. Даже его Кошка знала это и не позволяла себе играть с собственным хвостом в присутствии гениального человека. Его огромный водолаз тоже понимал значение этого факта и при виде Бон-Бона обнаруживал сознание собственного ничтожества почтительным поведением и смиренным опусканием хвоста. Может быть, впрочем, это почтение возбуждала сама наружность метафизика. Внушительная наружность действует и на животных; и я охотно соглашаюсь, что многие черты внешности ресторатора должны были действовать на воображение четвероногих. Есть особенное величие в наружности маленького гиганта, – если позволено будет употребить такое двусмысленное выражение, – величие, которого не могут сообщить одни крупные размеры тела. И хотя Бон-Бон был всего трех футов ростом, хотя головка у него была очень маленькая, зато при взгляде на его круглый живот вы испытывали впечатление великолепия, почти граничившего с возвышенным. При виде такого живота люди и собаки должны были испытывать крайнее уважение к совершенным познаниям Бон-Бона, а громадные размеры живота указывали на подходящее помещение для его бессмертной души.
Я мог бы, если бы мне вздумалось, распространиться о его костюме и других деталях, относящихся к внешности метафизика. Я мог бы сообщить вам, что волосы нашего героя были острижены под гребенку и увенчаны конусообразным белым фланелевым колпаком с кисточками; что его камзол цвета зеленого горошка отличался по фасону от камзолов, носимых обыкновенными рестораторами его времени, что рукава его были несколько просторнее, чем требовала тогдашняя мода, что обшлага не были сделаны по тогдашнему варварскому обычаю из материи одного цвета и качества с остальным платьем, а из цветного генуэзского бархата; что пунцовые туфли с курьезными узорами можно бы было принять за японские, если бы не изящно заостренные носки и яркие краски вышивок и узоров; что его панталоны были из желтой материи вроде атласа, называемой aimablе[41 - Приятный (франц.).], что его халат небесно голубого цвета с красными вышивками вроде капота колыхался на его плечах, как туман утром, и что его tout ensemble[42 - Весь комплект (франц.).] вызвал со стороны Беневенуты, флорентийской импровизаторши, следующее замечание: «Трудно сказать, райская ли птица Пьер Бон-Бон или воплощение райского совершенства». Я мог бы, повторяю, распространиться обо всех этих деталях, если бы мне вздумалось, но я не хочу; предоставим подробности чисто личного свойства авторам исторических романов; они не соответствуют моральному достоинству моего сообщения.
Я сказал: «Вступая в кафе в Cul-de-Sac Лефебвр, вы входили в святая святых гениального человека», но только гениальный человек мог бы оценить достоинства этого святилища. Вывеска в виде огромного фолианта висела над входом. На одной стороне этого тома была нарисована бутылка, на противоположной – p?tе[43 - Паштет (франц.).]. На корешке большими буквами было написано: «Oeuvres de Bon-Bon»[44 - «Сочинения Бон-Бона» (франц.).]. Так изящно оттенялась двойная профессия хозяина.
Переступив порог, вы могли окинуть взором всю внутренность здания. Кафе состояло из одной длинной и низкой комнаты старинной архитектуры. В углу стояла кровать метафизика. Занавеси и кушетка на греческий манер придавали этому уголку классический и комфортабельный вид. В противоположном по диагонали углу помещались, в полном семейном согласии, принадлежности кухни и библиотека. Груда новейших трактатов по этике лежала подле кастрюльки для смешивания соусов. Тома германских моралистов покоились рядом с рашпером, вилка для поджаривания хлеба – бок о бок с Евсевием, Платон поместился на сковороде, куча рукописей – на вертеле.
В других отношениях кафе de Bon-Bon не отличалось существенно от обыкновенных трактиров того времени. Огромный камин разевал свою пасть прямо против двери. Направо от камина, в открытом буфете, виднелась чудовищная армия бутылок с ярлыками.
Здесь-то в морозную зиму, около двенадцати часов ночи, Пьер Бон-Бон, прослушав комментарии соседей по поводу его странной наклонности, здесь-то, говорю я, вытолкав гостей за дверь и с ругательством затворив за ними дверь, Пьер Бон-Бон, в довольно сердитом настроении духа, кинулся в мягкое кожаное кресло перед ярко пылавшим огнем.
Была страшная ночь, одна из тех ночей, которые случаются раз или два в столетие. Снег валил, стены тряслись от ветра, который, пробираясь сквозь щели и трубы, колыхал полог кровати философа и нарушал порядок его кастрюль и бумаг. Огромная вывеска в виде фолианта, висевшая снаружи, страшно скрипела и стонала, несмотря на крепкие дубовые стойки.
Как я уже сказал, метафизик занял свое обычное место перед камином в не особенно миролюбивом настроении духа. Ряд неприятностей, случившихся в этот день, нарушил его обычную ясность. Задумав des oeufs ? la Princesse[45 - Глазунья а-ля принцесса (франц.).], он нечаянно состряпал omelette ? la Reine[46 - Омлет а-ля королева (франц.).]; открывая новый этический принцип, опрокинул тушеное мясо; и в довершение всего, ему помешали заключить одну из тех удивительных сделок, которые всегда были его главной утехой. Но независимо от этих неприятностей он не мог не испытывать нервного беспокойства, которое всегда возбуждает бурная ночь. Подозвав поближе своего огромного черного водолаза, о котором мы уже говорили, и беспокойно поворочавшись в кресле, он невольно окинул подозрительным взором отдаленные уголки комнаты, непроглядную тьму которых не мог разогнать даже яркий огонь камина. Кончив этот осмотр, цель которого оставалась непонятной для него самого, он придвинул к себе столик, заваленный бумагами и книгами, и вскоре углубился в просматривание объемистой рукописи, которая должна была завтра отправиться в печать.
Он прозанимался таким образом несколько минут, как вдруг кто-то прошептал плаксивым тоном:
– Мне не к спеху, господин Бон-Бон.
– Черт! – воскликнул наш герой, вскакивая, опрокидывая стол и осматриваясь в изумлении.
– Совершенно верно, – спокойно ответил тот же голос.
– Совершенно верно? Что такое совершенно верно? Как вы попали сюда? – воскликнул метафизик, и взгляд его упал на что-то, растянувшееся во всю длину его кровати.
– Я уже сказал, – продолжал незнакомец, не отвечая на вопрос, – я уже сказал, что время терпит, что дело, по поводу которого я взял на себя смелость явиться к вам, не особенно спешное, словом, что я могу подождать, пока вы кончите свое «Толкование».
– Мое «Толкование»! Вот тебе и раз! Почем вы знаете? Кто вам сказал, что я пишу «Толкование»? Господи, боже мой!
– Тсс… – прошипел незнакомец и, быстро соскочив с постели, сделал шаг к нашему герою, причем железная лампа, привешенная к потолку, судорожно отшатнулась при его приближении.
Изумление философа не помешало ему рассмотреть костюм и наружность нежданного гостя. Очертания его фигуры, чрезвычайно тощей, но гораздо выше среднего роста, выступали очень резко благодаря потертой черной паре, плотно охватывавшей тело, но сшитой по моде прошлого столетия. Эта одежда, очевидно, предназначалась для особы гораздо меньшего роста, чем ее настоящий владелец. Руки и лодыжки высовывались из рукавов и штанин на несколько дюймов. Пара блестящих пряжек на башмаках противоречила нищенскому виду остального костюма. Голова была без шляпы и совершенно лысая, за исключением затылка, на котором волосы были собраны в виде длинной косицы. Синие очки защищали его глаза от света и вместе с тем не позволяли нашему герою рассмотреть их цвет и величину. Рубашки на нем и признаков не было; зато был грязный белый галстук, аккуратно повязанный вокруг шеи, с длинными концами, придававшими его фигуре (хотя я думаю – неумышленно) вид духовной особы. Впрочем, и другие особенности его костюма и манер могли внушить ту же мысль. За левым ухом у него торчал, как у современных конторщиков, инструмент, который древние называли стило. Из кармана на груди выглядывала черная книжка со стальными застежками. Случайно или нарочно книжка эта была обращена верхней стороной наружу, так что всякий мог прочесть на переплете заглавие белыми буквами: «Rituel Catholique»[47 - Католический требник (франц.).]. Физиономия его отличалась интересной свинцовой, даже мертвенной бледностью. Высокий лоб был изборожден морщинами. Углы рта опускались вниз с выражением самого покорного смирения. Молитвенно сложенные руки, общее выражение елейной святости невольно располагали в его пользу. Последняя тень гнева сбежала с лица метафизика и, осмотрев с ног до головы посетителя, он приветливо пожал ему руку и предложил стул.
Было бы, однако, величайшей ошибкой приписывать эту внезапную перемену в настроении духа философа какой-нибудь из тех причин, которые обыкновенно вызывают подобные действия. Насколько я знаю Пьера Бон-Бона, он менее чем кто-либо способен был поддаться обманчивой внешности. Такой тонкий наблюдатель людей и вещей не мог не раскусить с первого взгляда, что за гость явился к нему. Замечу, что нога посетителя была очень странной формы, что он держал над головой необычайной величины шляпу, что задняя часть его панталон как-то странно вздувалась, и фалды фрака заметно шевелились. Судите же сами об удовольствии нашего героя, когда он увидел себя в обществе особы, к которой всегда питал глубочайшее почтение. Он был, однако, слишком тонкий дипломат, чтобы выдать свои подозрения хоть малейшим намеком. В его намерения вовсе не входило показать, что он сознает высокую честь, которой удостоился так неожиданно; ему хотелось завлечь гостя в разговор и выудить у него какие-нибудь важные этические идеи, которые могли бы, найдя место в предполагаемом издании, просветить человечество и обессмертить автора, – идеи, которых смело можно было ожидать от посетителя помня о его преклонном возрасте и всем известной опытности в вопросах морали.
Обуреваемый столь хитроумным планом, наш герой и предложил гостю стул, подкинул в огонь вязанку хвороста, расставил на столе несколько бутылок игристого вина. Затем уселся на кресле vis-?-vis с посетителем и ожидал, пока тот начнет беседу.
– Я вижу, вы меня знаете, Бон-Бон, – сказал гость, – ха! ха! ха! – хе! хе! хе! – хи! хи! хи! – хо! хо! хо! – ху! ху! ху! – и, отбросив личину набожности, разинул рот до ушей, обнаружив ряд острых, страшных зубов, закинул назад голову и закатился долгим, громким, бесстыдным, оглушительным хохотом. Черная собака, припав на задние лапы, весело принялась вторить, а пестрая кошка, выгнув дугою спину, завизжала в отдаленнейшем углу комнаты.
Философ молчал: он был слишком светский человек, чтобы смеяться, подобно собаке, или визгом обнаруживать неприличный испуг, подобно кошке. Надо сознаться, он несколько удивился, заметив, что цвет и смысл белой надписи «Rituel Gatholique» на книжке в кармане гостя мгновенно изменились, и на месте прежнего заглавия засияли ярко-красными буквами слова: «Reg?stre des Condamnes»[48 - «Реестр обреченных» (франц.).]. Этим поразительным обстоятельством объясняется несколько смущенный тон философа, когда он ответил на замечание гостя:
– Видите ли… правду сказать… мне кажется… мне сдается… что вы прокл… то есть… я думаю… я подозреваю… у меня явилась смутная… да, смутная мысль… о высокой чести…
– Ох!.. Ух!.. Да!.. Ладно!.. – перебил его величество, – довольно… я понимаю в чем дело… – говоря это, он снял очки, тщательно вытер стекла рукавом и спрятал в карман.
Если происшествие с книгой поразило Бон-Бона, то теперь его изумление достигло крайних пределов. Он с живейшим любопытством взглянул в глаза своему гостю и убедился, что они вовсе не черные, как он ожидал, и не серые, как можно бы было думать, и не карие, и не голубые, и не желтые, и не красные, и не пурпуровые, и не белые, и не зеленые, и вообще никакого из цветов, имеющихся на небеси горе, или на земле низу, или в водах под землею. Короче сказать, Пьер Бон-Бон убедился, что у его величества вовсе нет глаз и, по-видимому, никогда не было, так как на тех местах, где они обыкновенно помещаются, оказалась совершенно гладкая кожа.
Разумеется, метафизик не преминул осведомиться о причине столь странного явления, и ответ его величества отличался прямотой, достоинством и убедительностью.
– Глаза! Любезный Бон-Бон, – глаза, говорите вы? О! А! Понимаю! Нелепые рисунки, распространенные среди публики, дали вам совершенно ложное представление о моей наружности, правда? Глаза!.. Да! Глаза, Пьер Бон-Бон, должны находиться на своем месте, то есть в голове. Вам тоже необходимы эти оптические аппараты, но, уверяю вас, мое зрение острее вашего. Вон я вижу кошку в углу – хорошенькая кошечка, взгляните на нее, вглядитесь хорошенько! Что же, Бон-Бон, видите вы ее мысли, мысли? Я подразумеваю идеи, размышления, которые зарождаются под ее черепом? Ведь нет, не видите? Она думает, что мы восхищаемся длиной ее хвоста и глубиной ее ума. Сейчас только она решила, что я в высшей степени представительная духовная особа, а вы самый поверхностный из метафизиков. Как видите, я не вовсе слеп; но при моей профессии глаза, о которых вы говорите, были бы только помехой; они каждую минуту рисковали бы быть выколотыми железным шестом или вилами для поджаривания грешников. Но вам эти оптические приборы необходимы. Ну и пользуйтесь ими, Бон-Бон, как можно лучше; мое же зрение – душа.
Тут посетитель взял бутылку, налил стакан Бон-Бону и попросил его пить без всякого стеснения и вообще быть как дома.
– Умную книгу написали вы, Пьер, – продолжал его величество, дружески хлопнув по плечу нашего приятеля, который меж тем осушил стакан, который налил ему гость. – Умную книгу вы написали, честное слово. Она мне очень понравилась. Изложение, впрочем, могло бы быть лучше, и многие из ваших взглядов напоминают Аристотеля. Этот философ был моим закадычным другом. Я любил его за невозможный характер и смелое вранье. Во всех его писаниях есть только одна верная мысль, да и ту я подсказал ему, сжалившись над его глупостью. Полагаю, Пьер Бон-Бон, вы знаете, о какой возвышенной моральной истине я говорю.
– Не могу сказать, чтобы я…
– В самом деле! Так вот: это я надоумил его, что, чихая, люди высмаркивают из носу лишние мысли.
– Без сомнения, это – уэ (икает) – совершенно верно, – сказал метафизик, наливая себе еще стакан и предлагая гостю табакерку.
– Был там еще Платон, – продолжал его величество, скромно отклоняя табакерку и комплимент, – был там еще Платон, к которому я тоже чувствовал дружеское расположение. Вы знакомы с Платоном, Бон-Бон? Ах, да, виноват. Однажды он встретился со мною в Афинах, в Парфеноне, и признался, что ему смертельно хочется раздобыть идею. Я посоветовал ему написать о ???? ????? ?????[49 - Разум есть свирель (греч.).]. Он обещал сделать это и пошел домой, а я полетел к пирамидам. Но совесть мучила меня за то, что я сказал истину, хотя бы ради друга. Я вернулся в Афины и явился к философу в ту самую минуту, когда он писал «?????». Толкнув пальцем ламбду (?), я опрокинул ее вверх ногами. Вышло «? ???? ????? ?????»[50 - Разум есть глаз (испорч. греч.).] – положение, ставшее, как вам известно, основной доктриной метафизики.
– Были вы когда-нибудь в Риме? – спросил ресторатор, прикончив вторую бутылку шампанского и доставая из буфета шамбертен.
– Только раз, monsieur Бон-Бон, только раз. Это случилось, – продолжал дьявол, точно цитируя из книги, – это случилось в эпоху анархии, длившейся пять лет, когда республика, оставшись без должностных лиц, управлялась исключительно трибунами, не облеченными притом исполнительной властью. В это-то время, monsieur Бон-Бон, и только в это время я был в Риме, так что не мог познакомиться на земле с его философией[51 - Ils еcrivaient sur la Рhilosophie (Cicero, Lucretius, Seneca), mais c'etait la Philosophie Grecque. – Condorcet. Они писали о философии (Цицерон, Лукреций, Сенека), но то была греческая философия. – Кондорсе (франц.).].
– Что вы думаете… Что вы думаете… уэ!.. об Эпикуре?
– О ком? – с удивлением переспросил дьявол, – неужто вы решитесь в чем-нибудь упрекнуть Эпикура? Что я думаю об Эпикуре? Поймите меня, сударь, – ведь «я» и есть Эпикур! Я тот самый философ, написавший триста трактатов, о которых упоминает Диоген Лаэрций.
– Это ложь! – сказал метафизик, которому вино немножко ударило в голову.
– Очень хорошо! Очень хорошо, сударь! Прекрасно, сударь! – отвечал его величество, крайне польщенный.
– Это ложь! – повторил авторитетным тоном Бон-Бон, – это – уэ! – ложь!
– Хорошо, хорошо, будь по-вашему! – сказал дьявол миролюбиво, а Бон-Бон, чтобы отметить победу над его величеством, счел своим долгом прикончить вторую бутылку шамбертена.
– Как я уже сказал, – продолжал посетитель, – как я заметил несколько минут тому назад, многое в вашей книге чересчур вычурно, monsieur Бон-Бон. Что вы порете, например, о душе? Скажите, пожалуйста, сударь, что такое душа?
– Душа, – уэ, – душа, – ответил метафизик, заглядывая в свою рукопись, – бесспорно…
– Нет, сударь!
– Без сомнения…
– Нет, сударь!
– Неоспоримо…
– Нет, сударь!
– Очевидно…
– Нет, сударь!
– Неопровержимо…