Оценить:
 Рейтинг: 0

История нравов. Буржуазный век

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
3 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Точно так же поступали и в Германии. Буржуазное самосознание нашло в лице Лессинга своего носителя и проповедника. Для Шиллера театр был прежде всего моральным учреждением. Теми же идеями была проникнута и буржуазная живопись. Хогарт, Шарден, Грёз, первые великие представители буржуазной мысли в области пластических искусств, – все воспроизводили хорошие примеры, противопоставляемые ими плохим, исходившим от господствующих классов старого режима.

Из определенной идеи выводила пришедшая к сознанию буржуазия права человека и гражданина. В идее, следовательно, в более высокой нравственности должны были корениться и самые эти права. Привести соответствующие документы в подтверждение этой более высокой нравственности – такова задача, выполненная вышеуказанным образом ее идеологией.

И на этот раз действительность также оказалась сильнее идей, и притом решительно во всех областях. О грубую логику этой весьма роковой действительности очень скоро разбилась если не форма, то содержание этих идей.

Век всеобщего счастья не мог наступить вместе с победой буржуазии потому, что вышедший из распада феодального общества новый буржуазный порядок не упразднил классовых противоположностей, а лишь «поставил на место старых классов новые и взамен старых создал новые условия порабощения и новые формы борьбы».

В этом простое решение загадки.

Уже французская революция вскрыла отчетливо эти новые классовые противоположности, и притом она вскрывала их все яснее с каждым новым шагом, то есть чем логичнее она развертывалась, а развивалась она последовательнее всякого другого революционного переворота, чем и обусловлены ее великие, ничем не устранимые результаты. Известный этнолог Генрих Кунов, написавший вместе с тем одну из лучших книг о французской революции («Французская пресса в первые годы Великой французской революции»), ясно и точно описал возникновение этих новых классовых противоречий: «Уже в конце 1789 года, менее восьми месяцев спустя после созыва Генеральных штатов, не только представительство третьего сословия в Национальном собрании распалось на разные энергично боровшиеся друг с другом партии, но и среди парижского населения бушевала партийная борьба; и почти каждое из этих разнообразных течений уже имело свою газету, которая для него пишет и борется. Даже низшие социальные слои имеют свои органы. Радикальная интеллигентная мелкая буржуазия и большинство полупролетарской интеллигенции читают „Парижскую революцию“ Лустало; студенты, литераторы, необеспеченные, безвестные художники, начинающие адвокаты читают „Революции Франции и Брабанта“ Камиля Демулена, а интеллигентные рабочие, мелкие мастера, отчасти и интеллигентный пролетариат читают „Друга народа“ Марата.

Противоположность материальных интересов врывается во все буржуазные идеологии, обнаруживая невозможность единой общей идеологии. Еще не кончился 1789 год, и уже газета Марата объявляет себя представительницей интересов рабочих и мелких ремесленников, проповедуя борьбу против финансистов, крупных купцов, рантье, надменных академиков, тогда как „Французский патриот“ Бриссо выступает в качестве представителя почтенной состоятельной буржуазии против неимущей массы.

Классовые противоречия обострялись тем больше, чем дальше развивалась революция, чем больше речь шла уже не об отражении реакционных поползновений, не об обсуждении разных красивых принципов освободительного движения, а об их применении к практическим задачам управления, об их претворении в законодательные проекты. Теперь, когда предстояла задача практически испробовать новые провозглашенные политические принципы, обнаружилось, как разно понимались эти принципы и как их последовательное применение на практике разбивалось о стену разнообразных классовых интересов.

Либеральный конституционализм распадается. Против либерализма Сиейеса выступает якобинство, а от последнего уже в конце 1791 года откалывается фракция жирондистов и партия Дантона. Но и очищенное таким образом якобинство состоит из разных направлений, соответствующих интересам разных хозяйственных групп. Рядом с робеспьеровским направлением стоит, например, более радикальный „маратизм“, приверженцы Марата, а рядом с этим радикально-демократическим направлением поднимается индивидуалистическое течение с анархистским оттенком, представителями которого были Анахарсис Клоотс и Гебер.

Умеренное якобинское крыло завладело государственной властью. Оно господствовало в Комитете общественного спасения, тогда как „ультрареволюционная“ фракция Марата и Шометта главенствовала в парижском городском самоуправлении».

На вопрос о конечной причине этой борьбы историки-идеологи, для которых форма – все, отвечают обыкновенно: эта причина – взаимная зависть вождей. Против такого объяснения Кунов справедливо вооружается: «Это одна из величайших нелепостей. Видеть причину борьбы между Бриссо и Робеспьером в их личном соперничестве может только идеолог, не имеющий никакого представления об экономической подоплеке революции и совершенно не понимающий образа мыслей, противоположного идейного содержания обоих этих политиков. Кто возьмет на себя труд проследить взгляды обоих этих деятелей и их отношение к вопросам времени, тот, напротив, удивится, что они так долго могли идти рядом. В чем же коренятся в таком случае мотивы этой партийной розни, мотивы борьбы отдельных направлений друг с другом? Они коренятся в классовых противоположностях, обусловленных разнообразием экономических условий существования и положением отдельных групп в общем экономическом процессе и вытекавшей отсюда общностью или враждебностью интересов».

Дальнейшая эволюция все более обостряла эти возникшие уже в эпоху французской революции классовые противоположности, как яснее ясного видно в истории всех европейских государств, начиная с середины истекшего столетия. Противоречия, столкнувшиеся в грандиозной революционной драме на склоне XVIII столетия, «не устранены и поныне, так что современная борьба является во многих отношениях лишь продолжением борьбы 1789-1794 годов».

В политических формах, к которым привел отдельные государства в их совокупности грандиозный переворот, сказалось если не раньше всего, то во всяком случае для всех наглядно, что действительность была сильнее идей.

Проблема века состояла в том, чтобы подчинить отныне политическую власть исключительно интересам победоносной буржуазии. Эта цель была в самом деле достигнута. Интересы капитала стали отныне единственными решающими во всех государствах. Однако в политических организациях эта черта везде – за исключением Америки – завуалирована компромиссом с силами прошлого. Государственной формой, лучше всего соответствовавшей бы совершенно изменившимся экономическим условиям, была бы буржуазная республика, парламентарное управление, в котором всегда ясно обнаруживалась бы воля всех и соблюдались бы интересы не отдельных классов, а всех.

Таков и был первоначальный идеал.

Ради этой цели участвовали с никогда не ослабевавшим вдохновением во всех революциях народные массы. И всегда в день победы провозглашалась именно эта цель, в 1793-м, в 1830-м и в 1848 году. Как бы ни были радикальны по существу все эти перевороты, в конце концов, однако, довольствовались тем, что новое вино вливали в старые мехи. Буржуазия приобщала в большинстве случаев к новой форме монархическую власть, а с ней и тот класс, который последняя воплощала, – все еще полуфеодальное дворянство. Правда, путем конституционного строя буржуазия подчиняла своим интересам и дворянство, но она сохранила за дворянством и монархией фикцию власти. Чем слабее чувствовала себя буржуазия, тем более призрачной была эта фикция.

Раньше и ярче, чем в других странах, монархическая власть была подчинена интересам буржуазии в Англии, но именно интересам только буржуазии, а не всего народа. Так называемая славная революция 1688 года получила от буржуазных историков этот почетный эпитет на том основании, что она представляла компромисс между короной и буржуазией, то есть между финансовыми силами, при этом первая соглашалась быть исполнительницей воли парламента, следовательно, воли буржуазии. Хотя потом английская монархия часто и пыталась повернуть колесо истории назад – до сих пор она не смогла внести существенных изменений в продиктованную ей революцией роль. Гладстон мог спокойно бросить в лицо лордам гордое слово: пока я пользуюсь доверием нижней палаты, мое положение прочно.

Во Франции монархия была, правда, в 1870 году совершенно упразднена и официальной носительницей власти стала буржуазия, но до этой эпохи компромиссы следовали за компромиссами, доставлявшими долгое время наибольшие преимущества монархии, так что последняя надолго могла себе присваивать самые ярко выраженные абсолютистские приемы и манеры. Уступки, во Франции лишь временно сделанные силам прошлого, остались в Германии правилом до настоящего времени.

Немецкая буржуазия устроила с абсолютизмом компромисс наиболее плачевный и жалкий. Правда, и она низвела дворянина-юнкера до степени простой преторианской гвардии, все назначение которой сводится к тому, чтобы защищать ее прибыль от посягательств неимущих классов. Но такой порядок вещей вообще коренится в сущности капиталистического века, в котором все подчинено интересам капиталистической прибыли, следовательно, также и самые условия существования короны и юнкерства. Превращение политической власти в служебный аппарат капитала не является, таким образом, подвигом именно немецкой буржуазии. Особый же ее позор в том, что буржуазия позволяет юнкерству исполнять эту функцию унизительным для нее образом.

Немецкое бюргерство предоставило дворянству не только фикцию власти, но и самую власть. Немецкий бюргер не имеет никаких официальных прав на более высокое место в правительственной машине, тогда как последний дворянин имеет это право уже в силу одного своего происхождения. Все более высокие чиновничьи должности, все правительственные места, все высшие военные чины доступны только дворянам. Один только юнкер носит во всей Германии в своем ранце маршальский жезл. За редкими исключениями, конечно, не способности позволяют ему добиться этого жезла, а наряду с происхождением такие важные обстоятельства, как связи, рост, борода и т. д.

Человек бюргерского происхождения, как бы он ни был талантлив, не выйдет за пределы чисто буржуазной профессии. Он может сделаться только коммерции советником, гофратом (надворным советником), регирунгсратом (правительственным советником), в лучшем случае тайным советником. Только в момент крайней опасности ему дается иногда высшее назначение, именно тогда, когда своим умом он должен спасать страну из затруднения, в которое ее повергло феодальное скудоумие. Подобное положение вещей для немецкой буржуазии тем постыднее, что ни одна аристократия так не чуждается культурного прогресса, как именно немецкая. Ни одна аристократия так не бедна талантами, как именно немецкая, даже в тех областях, которые она считает своими, – в области милитаризма и управления! Где мыслители, философы, композиторы, поэты – за исключением Клейста, – вышедшие из ее рядов? Ни в какой другой стране наука, литература и искусство так мало не связаны с дворянством, нашли в его среде такой плохой приют. Где аристократы-меценаты? Где созданные дворянством публичные библиотеки и музеи? Где портретные галереи предков, написанные кистью великих мастеров? Что создано немецким юнкерством в интересах цивилизации? Ничего подобного вы не найдете. Зато нигде не пользовался и не пользуется такой симпатией позорный девиз: «лошади, собаки, женщины».

Что сказано об отсутствии творческих способностей в среде юнкерства, приложимо и к немецким государям. Со времени Фридриха II на немецких престолах не было ни одного государя, имеющего право претендовать на эпитет относительно выдающейся личности. Впрочем, все это не личная вина немецких дворян и государей, а трагический рок, тяготеющий над исторической действительностью Германии (как уже было выяснено в томе «Эпоха Ренессанса»).

Такой же метаморфозе подверглась и идея личной свободы, провозглашенная новым временем во всех странах высшим благом всех и каждого. Правда, ныне нет больше подданных и крепостных. Место их занял гражданин. Но нам дали комментарии к понятию «свобода», комментарии неопровержимые. Девиз «свобода, равенство, братство» получил более выразительное толкование: пехота, кавалерия, артиллерия… Правда, есть у нас право свободного выражения своих мыслей, зато рядом существуют параграфы о государственной измене, оскорблении величества и богохульстве. Правда, имеется у нас право собраний и союзов, – даже в Германии! – зато везде полиции дана дискреционная власть[4 - Особые полномочия, дающие должностному лицу право действовать по собственному усмотрению.] пускать в ход резиновый хлыст или браунинг. Все могут рассчитывать на справедливость, так как перед законом ведь все равны, но это право везде комментируется чисто классовой юстицией, функционирующей с баснословной уверенностью.

Приведенные противоречия – наиболее разительные и наиболее известные примеры этой исторической нелогичности, в которую претворились идеи.

Если вы спросите: где же причина? – то ответ можно облечь в сжатую формулу: всегда и везде страх перед преемником. Этим преемником, перед которым новый век почувствовал страх уже почти в самый час своего рождения, было четвертое сословие, как самостоятельный от третьего сословия класс.

Этот страх перед пролетариатом был, правда, вполне логичен. Из всех вышеописанных классовых противоположностей, родившихся вместе с воцарением буржуазного общественного порядка, самой грозной была с самого начала противоположность, все больше обозначавшаяся между рабочим классом и не одним каким-нибудь другим классом, а всеми общественными классами. И если эта противоположность долгое время и не понималась ясно, она с самого начала чувствовалась самым роковым образом.

Одинаковость положения объединила остальные классы. Она позволила им вдруг уяснить тот фактор, который их всех объединял, понять, что этот именно фактор для них всех самый важный – необходимость защитить свое имущественное право от посягательств пролетариата. Требования пролетариата в этом пункте грозили одинаковой опасностью всем другим классам. Этот пункт и привел к компромиссу между буржуазией, победившей, заметьте, только при помощи пролетариата, и только что низложенной монархией, к компромиссу, восторжествовавшему по всей линии – за исключением Америки. Лицом к лицу с мнимо общим врагом буржуазия искала себе союзников и снова уступила, ценой более или менее ярко конституционно выраженных обязательств и ограничений, политическую власть монархии и дворянству.

И опять нигде страх перед грозным наследником буржуазного общественного порядка не был так велик, как именно в среде немецкого бюргерства. Впрочем, и нигде он не был столь основательным. В Германии, как мы видели, капиталистический способ производства установился позже, чем в остальных крупных европейских странах, после того, как его антагонистический характер уже успел во Франции и Англии очень шумно обнаружиться в ряде исторических движений. Когда немецкая буржуазия выступила на историческую сцену, она не только увидела, что этот наследник уже занял на ней свое место, но и готовится настойчивейшим образом провести в жизнь свои требования. Это обстоятельство и увековечило жалкое положение немецкого бюргерства. Оно привело в первую голову к тому, что объединение Германии не состоялось уже в 1848 году, а далее к тому, что, когда под давлением экономической необходимости это объединение осуществилось, оно совершилось ценой жалкого компромисса между бюргерством и абсолютизмом. Великий исторический момент 1848 года не нашел в Германии буржуазии, способной временно победить феодализм и абсолютизм, не говоря уже о том, чтобы навсегда подчинить их себе. Налицо было лишь поколение, которое уже на другой день после битвы – мы не преувеличиваем – испугалось своей собственной победы и, ломая руки, умоляло побежденного смилостивиться и помочь ему против того, кто его же освободил из неволи.

Так случилось, что немецкая буржуазия добилась в сравнении с английской и французской ничтожной доли политического могущества и лишь очень скромного политического влияния. И здесь, впрочем, речь идет не о личной вине, виной была вышеописанная экономическая отсталость Германии, коренившаяся в конечном счете в последствиях Тридцатилетней войны, изнурившей страну до самого основания и сделавшей ее игрушкой в руках сотни мелких и более крупных деспотов.

Хотя капиталистическое развитие вот уже несколько десятилетий как охватило все страны, а в передовых достигло небывалого расцвета, могущество буржуазии странным образом нигде не возросло. Даже больше. Оно везде значительно пало. Внешним признаком этого упадка стала всюду появившаяся, всюду пускающая корни идея империализма, охватившая даже Америку. И это явление, на первый взгляд, в высшей степени нелогично. На самом же деле эта новейшая фаза развития чрезвычайно логична и вытекает в конечном счете из того же основного мотива капиталистического общества, из желания обеспечить прибыль. Капиталистическая прибыль постепенно получила в общественной жизни такое исключительное значение, что все политические идеалы кажутся буржуазным классам в сравнении с ней пустяком. Буржуазия готова примириться с самой отчаянной реакцией во всех областях – капитализм может, ничем не рискуя, вынести самое тяжелое реакционное бремя, – лишь бы ей гарантировали надолго достигнутую высокую прибыль. Это, стало быть, конечная и неизбежная политическая логика капиталистического развития: идея перекинулась в свою собственную противоположность.

Но что значат все эти политические компромиссы с силами прошлого в сравнении с экономическими, духовными и моральными последствиями современного капитализма? Рядом с последними они кажутся второстепенными. Характерные для этой стороны факты, именно факты, а не их резюме, требуют всестороннего и детального выяснения. Ведь в этих последствиях коренятся особенности половых отношений буржуазного века.

Буржуазия, собственница средств производства и потому представительница капиталистического способа производства, достигла, благодаря все возраставшей прибыли, доставляемой капиталу массовым производством, очень скоро и повсеместно огромных богатств.

Посмотрим, что сделало богатство из отдельных его представителей? Вознесло ли оно их в духовном, душевном и моральном отношении над их прежним уровнем? Пробудило ли оно в них высшие добродетели? Создало ли оно поколение героев? Нет, произошло как раз обратное. Отвратительные денежные машины, лишенные всякого чувства, всякой чуткости, – вот что сделал прежде всего капитал из тех, кто им владел и кто им командовал. Раньше всего и ярче всего обнаружились эти черты у английской буржуазии. Так как английская буржуазия раньше других европейских стран вступила на путь капиталистического производства, то она могла дольше всего развиваться свободно и потому здесь специфический тип буржуазии мог получить свое наиболее характерное выражение. Здесь он и встречается долгое время в чистом виде. Это ничем не ограниченное развитие достигло в период между 1830 и 1840 гг. одной из своих вершин. Посмотрим, как характеризует с психической и моральной точки зрения английскую буржуазию Томас Карлейль, один из лучших знатоков своей эпохи. Он посвятил этой теме довольно пространную брошюру, появившуюся в 1843 году в Лондоне под заглавием «Прошлое и настоящее». Там между прочим говорится: «У нас нет больше Бога. Божьими законами является один только принцип – принцип наивозможно большего счастья…

Так как место старой религии надо было, однако, чем-нибудь заполнить, то нам дали новое евангелие, вполне соответствующее пустоте и бессодержательности века, – евангелие мамоны[5 - У древних народов – бог богатства; в переносном смысле – олицетворение стяжательства и алчности.]. От христианского неба отказались, как от сомнительного, от ада – как от нелепости, и вот мы получили новый ад; адом является для современного англичанина сознание, что он „не пробьется“, что он „не заработает денег“.

К странным поистине последствиям привело нас наше мамоново евангелие. Мы говорим об обществе, а стремимся к разъединению, к изоляции. Наша жизнь не взаимная поддержка, а взаимная вражда с соблюдением некоторых военных законов, „разумная конкуренция“ и т. д. Мы совершенно забыли, что расчет наличными – не единственная связь между людьми. „Мои рабочие голодают? – удивляется богатый фабрикант. – Разве я не нанял их на рынке по всем обычаям и правилам? Разве я не заплатил им до последней копейки, что им следовало по договору? Какое мне еще до них дело?“ Поистине, культ мамоны – печальная религия».

Даже между супругами единственная связь, по мнению Карлейля, в 99 случаях – деньги. Гнусное рабство, в котором деньги держат буржуазию, отражается даже на языке. «Не is worth ten thousand pounds» – «Этот человек стоит десять тысяч фунтов», то есть он владеет десятью тысячами фунтов. У кого деньги, тот достоин уважения, он respectable, он принадлежит к отборному обществу (the better sort of people), он влиятелен (influential), и все, что он делает, составляет в его среде эпоху. Дух наживы пропитал весь язык, все отношения выражаются в понятиях, заимствованных из торгового мира, в экономических категориях. Спрос и предложение (supply and demand) – такова, по словам Карлейля, та формула, по которой логика англичанина оправдывает все явления жизни.

В особенности интересно следующее место: «Удивительно, до какой степени умственно пали и извратились высшие классы общества, те слои, которые англичане называют respectable people, the better sort of people. Исчезли энергия, деятельность, содержательность. Земледельческая аристократия охотится, финансовая обложила себя торговыми книгами и в лучшем случае интересуется столь же пустой и бессильной литературой. Политические и религиозные предрассудки переходят по наследству от поколения к поколению. Теперь все достигается легко и нет надобности ломать себе голову над принципами, как раньше; еще когда мы лежим в пеленках, они сами готовыми летят к нам в рот, неизвестно откуда. Чего еще!

Мы получили хорошее воспитание, то есть в школе нас безрезультатно мучили римлянами и греками, во всем прочем мы respectable, то есть собственники стольких и стольких тысяч фунтов, и не о чем нам заботиться, разве о том, чтобы взять себе жену, если таковой еще нет…

А что сказать о том чучеле, которое люди называют „духом“? Куда его пристроить? Все китайски-строго установлено и ограничено – горе тому, кто выйдет за тесные границы, горе, трижды горе тому, кто посягает на почтенный предрассудок, девять раз горе ему, если это предрассудок религиозный. На все существует только два ответа: в духе вигов и в духе тори[6 - Виги и тори – политические партии в Великобритании, возникшие во второй половине XVII века.], а самые ответы давно заранее установлены мудрыми обер-церемониймейстерами обеих партий.

Нет надобности предаваться размышлениям, вдаваться в подробности. Все уже готово. Дикки Кобден и лорд Джон Рассел сказали так-то, Боби Пиль или герцог par excellence[7 - По преимуществу (фр.).], то есть герцог Веллингтон, сказали так-то – и так будет и останется вовек.

В «образованных кругах» общественный предрассудок диктуется или тори, или вигами, или в крайности радикалами – да и это последнее уже считается не очень respectable.

Пойдите в компанию образованных англичан и скажите, что вы чартист[8 - Чартизм – социально-политическое движение рабочих Великобритании в 1836-18480 годах.] или демократ, – и вас сочтут за сумасшедшего и будут избегать вашего общества. Или заявите, что вы не верите в божественность Спасителя, и все от вас отвернутся. Признайтесь, наконец, что вы атеист, и на другой же день никто вам не подаст руки. И даже в том случае, когда свободный англичанин начнет думать, что случается, впрочем, чрезвычайно редко; когда он сбросит с себя воспринятые вместе с материнским молоком предрассудки, то и тогда у него редко бывает мужество свободно высказать свое убеждение, даже и тогда он для публики надевает маску по крайней мере терпимого мнения и рад, когда может излить свою душу с глазу на глаз».

Таких проницательных и безжалостных критиков, как Карлейль, английская буржуазия находила нечасто, все же он был не единственным. К той же самой эпохе относится не менее отчетливая характеристика, сделанная Фридрихом Энгельсом, бывшим тогда купцом в Манчестере: «Нигде я не встречал такого глубоко деморализованного, такого до мозга костей испорченного эгоизмом, такого разъеденного раком разложения и не способного ни к какому прогрессу класса, как английская буржуазия – я имею в виду здесь преимущественно настоящую буржуазию, либеральную, стремящуюся к упразднению „хлебных законов“. Для нее все на свете существует только ради денег, не исключая и ее самой, потому что она живет исключительно для того, чтобы наживать деньги, для нее нет другого блаженства, как быстрое приобретение, другого горя – как потерять деньги. При такой алчности и жажде наживы никакая мысль, никакое воззрение не могут остаться незапятнанными».

О религиозном лицемерии английской буржуазии тот же Энгельс писал в «Немецко-французских ежегодниках» в 1844 году: «Когда „Жизнь Христа“ Штрауса появилась в Англии, то ни один „порядочный“ человек не отважился ее перевести, ни один видный издатель не дерзнул ее напечатать. Ее перевел, наконец, социалистический преподаватель, человек, занимающий нефешенебельное общественное положение, незначительный социалистический издатель напечатал ее выпусками по одному пенни, а рабочие Манчестера, Бирмингема и Лондона были единственными читателями Штрауса в Англии».

Эта набросанная в 40-х годах XIX столетия характеристика английской буржуазии осталась правильной и для 60-х годов, да и в настоящее время черты ее существенно не изменились к лучшему, разве только более завуалированы.

Важнее же всего следующее: все, что сказано об английской буржуазии, применимо к буржуазии всех стран, где господствует капиталистическая система производства.

Карлейль нарисовал, в сущности, портрет всей международной буржуазии. Вы не найдете здесь ни одного белого ворона. Да и не может этого быть. Указанные черты характера коренятся не в особых качествах английской души, а являются неизбежными последствиями влияния на психику выбивания капиталистом прибыли.

По мере того как отдельные страны вступали на путь промышленного капиталистического способа производства и в зависимости от степени интенсивности, с которой совершался там этот процесс, сообразно особым условиям, в которых эти страны находились, в среде имущих классов вырабатывалась та же специфическая буржуазная физиономия. Это происходило менее ярко в таких странах, где, как во Франции, Италии, Испании, долго еще господствовало ремесло, зато тем ярче и резче в таких странах, как Америка, где крупному машинному производству не нужно было сначала уничтожать старые способы производства, где оно могло свободно развить присущие ему тенденции. Все черты специфически буржуазной физиономии нашли в среде американской буржуазии поистине чудовищное выражение. Такова она там и теперь.

Каждый американец есть не более чем рафинированно устроенная счетная машина, пренебрегающая всякой декоративностью, всякой облагораживающей линией.

Этому влиянию капитализма на отдельных его представителей соответствует аналогичное его влияние на весь общественный организм, так как капиталистическая система производства стала основным базисом всей жизни. Все стало товаром, все капитализировано, все поступки, все отношения людей. Чувство и мысль, любовь, наука, искусство сведены на денежную стоимость. Человеческое достоинство определяется рыночным весом – таков товарный характер вещи.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
3 из 8