Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Священные монстры

Жанр
Год написания книги
2019
Теги
1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Священные монстры
Эдуард Вениаминович Лимонов

Публицистический роман
Книга, написанная Эдуардом Лимоновым в первые дни пребывания в следственном изоляторе тюрьмы Лефортово, помогает посмотреть на признанных гениев – писателей, художников, музыкантов, политиков – другими глазами. Автор решил рассказать, какими были на самом деле эти «священные монстры», которым до сих пор поклоняются толпы людей.

«Мне всегда хотелось быть тем базлающим мальчиком из сказки Андерсена, который завопил: “А король-то голый!”. И мальчику не важно, что будет потом, что все бросятся бить его – ведь боль побоев ничто в сравнении с неизъяснимым удовольствием возопить правду».

Э. Л.

Книга публикуется в авторской редакции.

Эдуард Лимонов

Священные монстры

© ООО Издательство «Питер», 2019

© Серия «Публицистический роман», 2019

* * *

Предисловие

Всех культовых личностей, собранных мной по прихоти моей как приязни, так и неприязни, объединяет не только бешеное поклонение как толп, так и горсточек рафинированных поклонников. В них во всех есть бешенство души, позволившее им дойти до логического конца своих судеб: Пазолини нашел свою судьбу на вонючем пляже в Остии, убитый персонажем своего фильма и книги («Рагацци»), Мишима вскрыл живот на балконе штаба японской армии по заветам «Хагакурэ», которую он так бешено рекомендовал современникам, Ван Гог прострелил свою гениальную безумную голову в кукурузном поле под палящим солнцем Оверни, Константин Леонтьев умер, постриженный в монахи, Джон Лейденский сложил голову на плахе, Жан Жене – в Париже, но вдали от мира, спрятавшись в арабском отеле, и похоронен в Тунисе, Ницше – в сумасшедшем доме… Сад в тюрьме, замаскировавшейся под сумасшедший дом.

Эта книга не предназначается для обывателя. Она предназначается для редких и странных детей, которые порой рождаются у обывателей. Для того чтобы их поощрить: смотрите, какие были les monstres sacres, священные монстры, вот какими можно быть. Большинство населения планеты, увы, живет овощной жизнью.

Книга написана в тюрьме, в первые дни пребывания в следственном изоляторе «Лефортово», я, помню, ходил по камере часами и повторял себе, дабы укрепить свой дух, имена Великих узников: Достоевский, Сад, Жан Жене, Сервантес, Достоевский, Сад… Звучали эти мои заклинания молитвой, так я повторял ежедневно, а по прошествии нескольких дней стал писать эту книгу. Мне хотелось думать о Великих и укрепляться их именами и судьбами.

Одновременно это и ревизионистская книга. Ну, на Пушкина наезжали не раз. Но обозвать его поэтом для календарей еще никто не отважился. Я думаю, что помещичий поэт Пушкин настолько устарел, что уже наше ничто. Надо было об этом сказать. Так же как и о банальности Льва Толстого, и о том, что Достоевский для создания драматизма использовал простой трюк увеличения скорости, успешно выдавал своих протагонистов, невротиков и психопатов за русских. Я полагаю, что ревизионизм – это хорошо. Он заставляет думать, и, таким образом, человечество не спит, движется успешно, строит свой дом у подножья вулкана. Мне всегда хотелось быть тем базлающим мальчиком из сказки Андерсена, который завопил: «А король-то голый!» И мальчику неважно, что будет потом, что все бросятся бить его – ведь боль побоев ничто в сравнении с неизъяснимым удовольствием возопить правду.

И еще: это бедные записки. От них пахнет парашей и тюремным ватником, который я подкладываю себе под задницу, приходя писать в камеру № 25. (Часть записок написана в камере № 24.) Бедные, потому что справочной литературы или хотя бы энциклопедического словаря, чтобы уточнить даты, у меня нет. Синий обшарпанный дубок-столик размером 30?60, два блокнота на нем, три ручки – вот вся бухгалтерия и библиотека.

Пушкин: поэт для календарей

Вульгарное двухсотлетие – юбилей Пушкина – совсем потопило его. А с парохода современности он упал давно и сам. Он тут даже не виноват, просто между ментальностью дворянина начала XIX века и ментальностью конца XX века мало общего. Ну, конечно, «мороз и солнце, день чудесный» или «октябрь, уж роща отряхает» – это строчки российского календаря, и как посконно-исконно календарные, их не забудешь и не заменишь. Это ясно, это гарантировано. Хотя со временем, может, и забудется, кто автор календарных стихов. Но вот, кроме календаря и общих мест (а общие места это: «Мой дядя самых честных правил…»), Пушкин нам ни для чего не нужен. Ни для того, чтоб мыслить о любви (тут ни «Я помню чудное мгновенье…», ни «Гавриилиада» не помогут). Сейчас мыслят иначе, другими категориями. Во времена Пушкина даже не то что не родился Фрейд, так еще и 40–50 лет спустя после него Тургенев слабовольно обходил вопросы пола. Его Базаров боится Одинцовой. У Пушкина с Татьяной никто не спит, и такую прелестную литературу выносить трудно. «Евгений Онегин» вообще пустая болтовня, и если это поэма о любви, то это насмешка, светское приличное изложение истории.

Сам Пушкин не отказывал (по примеру своего литературного кумира Байрона, тот и вовсе был бисексуалом, любителем оргий и группового секса) себе в плотских развлечениях, но в литературу это не попало. В литературе соблюдались постные приличия, а то, что Пушкина считают автором порнографической поэмы «Гавриилиада» – то это гротескная оборотная сторона той же литературной приличности. На самом деле «Евгений Онегин» уступает и «Чайлд Гарольду», и другим поэмам Байрона, это ниже, – как новоиспеченные русские детективы Марининой ниже добротного Чейза. Байрон жил в Европе и соревновался с соотечественниками, с Кольриджем и поэтами «озерной школы». Пушкин жил в стране, где существовала лишь поверхностная европейская дворянская культура, малоразвитая. Потому его Онегин – щеголь-западник, как денди лондонский одет, но вышедший из родных грязей и потому нестерпимо провинциальный. Читать банальные строки «Евгения Онегина» сейчас невозможно – они не представляют даже и архивного интереса. Это не энциклопедия русской жизни, как утверждал пристрастный к Пушкину критик – это попытка представить модного дворянского героя нашего времени. Но и герой скучен – фланер и бездельник, и русская жизнь скучна до зевоты. В конце концов самому Пушкину стало скучно от своей энциклопедии, и он забросил поэму. Попытка во 2-й части расшевелить героя – сделать его интересным, прогнать его галопом по Европам – никак не вдохновила Пушкина, он бросил свою затею.

Всю славу Пушкина на самом деле составляют именно календарные стихи. Он впервые воспел времена года в легких и удобных запоминающихся стихах, ставших народным достоянием. А в «Евгении Онегине» джентльменский набор сдержанных светских ухаживаний с «зардевшимися ланитами», и только. И не зардевшимся никаким другим местом – это все не держит конструкции. Это беда не только Пушкина, это тотальное отсутствие жизни пола, страсти в литературе, но тот же Байрон умел повышать напряженку, трагизм в своих стихах мрачными сильными описаниями природы, описаниями нравов экзотических народов, яростной полемикой с литературными и светскими врагами. У Пушкина это получалось куда слабее.

В переводе на современность герой Пушкина Онегин – это некий асидо-кислотный юноша, поклонник рэйва с серьгой в носу, с выжженным перекисью водорода клоком. Сын новорусского папы.

Сам Пушкин удивляет неподвижностью. Ну съездил в Молдавию, к Раевскому на Кавказ, в Арзрум, и все. За 37 лет. В его время были бродяги и авантюристы в России. Один Толстой Американец чего стоит, и никакой царь им не мешал колесить по свету. Александр Сергеевич же послушно таскался по гостиным, и, по всей видимости, ему это так и не надоедало – проводить вечера в компании толстых светских девушек, дедушек и бабушек помещиков. И блистать среди них. Его долгая, на всю жизнь связь с соучениками по лицею тоже не говорит в его пользу – говорит о его низкой социальной мобильности. Ибо сверхчеловек обычно начисто порывает со средой, в которой родился, как можно быстрее и позднее не раз меняет среду и свое окружение.

Не нравится мне Пушкин? Я же говорю: от него нужны только календарные стихи, а в остальном он выпал с парохода современности давным-давно. Его проза, все эти «Метель», «Выстрел», «Станционный смотритель» – обыкновенная дворянская продукция с гусарами и прочей традиционщиной. Эти повести мог написать любой, какой угодно писатель своего времени.

Если такой писатель, как маркиз де Сад, явился миру вперед своего времени, если его время пришло потом, позже, главным образом после его смерти, и творчество его пережевывается, переваривается и сегодня и будет перевариваться человечеством, то Пушкин устарел уже когда только появился. Он умер позже маркиза де Сада, но какой контраст не в пользу «нашего» поэта!

Приговор мой будет звучать резко: ленивый, не очень любопытный, модный Пушкин никак не тянет на национального гения. Его двухсотлетие, отмеченное с приторной помпой федеральными и московскими чиновниками, еще лишнее доказательство этого. Пушкин так банален, что даже не опасен чиновникам. Он был банален и в свое время.

Его нелепая смерь на дуэли, проистекшая из непристойного поведения его жены, достойна двух бронзовых дутых фигурок, стоящих на Арбате у телеграфа. Здесь пошлость заказа московского правительства конкурирует с пошлостью этой истории: жена шепталась, хохотала и обжималась с французом, а муж, защищая честь этой жены, получил пулю в живот и умер от этого на диване.

Пушкину всего лишь хорошо повезло после смерти. В 1880-м его поддержал большой литератор Достоевский, выпихнув в первый ряд. Позднее еще несколько высоких арбитров поддержали Достоевского. Так был сделан Пушкин. Гением его объявили специалисты. Как и Эйнштейна. Объявили потому, что надо иметь национального гения. К 1887 году было ясно, что России насущно необходим национальный гений. У всех есть, а у нас нет, – так, по-видимому, рассуждал короновавший его Достоевский. Выбрали Пушкина.

По нынешним понятиям, Пушкин выглядел бы кем-то вроде плагиатора. Его «Дубровский» несомненно заимствован из «Разбойников» Шиллера, «Бахчисарайский фонтан» развивает восточный экзотизм, привитый в Европе Байроном, «Евгений Онегин» – плохо переписанный «Чайльд Гарольд» того же Байрона, только убогенький его вариант, ибо писать Пушкину было не о чем, он знал только убогую помещичью русскую жизнь. Только у неразвитого в культурном отношении, неизбалованного народа могли прослыть шедеврами небрежные поделки вроде «Пиковой дамы». Перекраивая европейские шедевры на русский лад, Пушкин свободно использовал и заимствовал. Судьба Моцарта, Дон-Жуан, Командор (использованы несколько раз – в «Медном всаднике» и в «Дон Жуане», некоторые мотивы в «Пиковой даме»), какие-то мотивы из Проспера Мериме (кстати, очень повлиявшего и на раннего Гоголя) – вот что питало Пушкина. Самостоятельность в выборе тем и сюжетов стала проявляться у него лишь в последние годы жизни. В «Капитанской дочке». Возможно, если бы Пушкин прожил дольше, он стал бы более оригинальным писателем.

В первые годы третьего тысячелетия Пушкина можно читать с интересом такого же характера, что и интерес, заставляющий нас рассматривать картины XVIII и XIX веков или рассматривать архивные документы того же времени. Психологически современный человек очень далек от Пушкина, и вся эта ретроатрибутика в виде гусаров, чепчиков, старых дам, игры в карты, гусарского досуга должна была быть дико далека уже от советского рабочего или колхозника. Знания о человеке были в России в эпоху Пушкина примитивны, потому вселенная Пушкина несложна, да еще из нее эвакуирована полностью плоть. И это во времена, когда уже были опубликованы работы Жан-Жака Руссо, уже умерли Вольтер и Сад!

Короче говоря, Пушкин сильно преувеличен. Причем он не только испарился со временем, как некогда крепкий йод или спирт, но он и был в свое время некрепок. Для нас он едва ли на 10 % интересен. Многое съело время, а многого и не было. Так пусть он украшает стихотворными открытками листки календаря. Там его место.

Достоевский: 16 кадров в секунду

В кружке Петрашевского они всего лишь обсуждали новомодные западные идеи: культурные, политические, экономические. Но в хваленой царской России этого было достаточно, чтобы быть арестованными, осужденными к смертной казни, ее на самом эшафоте заменили гражданской, сломали над головой клинок и сослали в Сибирь. Полпути до самого севера Татарии ссыльные шли с тяжелыми ножными кандалами, волоча их по грязи. Потом им оставили только ручные. И так до самого Семипалатинска в Северном Казахстане. Все за обсуждение идей. Кстати, первая ссылка Ленина тоже была наказанием за сущий пустяк. Студенты Казанского университета созвали собрание, где говорили об университетском самоуправлении. Россия была и осталась страной «кромешников» – ни свобода слова, ни свобода убеждений здесь недоступны разуму власть имущих. Я пишу эту книгу в тюрьме, куда уж лучшее доказательство. Так что Достоевский настрадался по полной программе. Только тащить эти гребаные кандалы по грязи стоило ран, рубцов и незаживающих язв.

Самый монументальный и фундаментальный русский писатель. Вдохновил Ницше. Автор таких циклопических литературных построек, как «Бесы», «Братья Карамазовы», «Идиот», «Преступление и наказание». Ему платили за лист, как Бальзаку, так что писал много, длинно. Порой – слишком длинно. В его квадратных метрах рассуждений много въедливой русской абстрактной дотошности. «Что лучше: миру провалиться или мне чаю не пить?» Есть в нем дьявольщина, по слухам – изнасиловал несовершеннолетнюю сироту. Мир Федор Михайлович воспринимал серьезно, еще до стояния с мешком на голове на эшафоте у него уже были причины для трагизма: пьяные крестьяне зверски убили его папочку-помещика, поляка по национальности.

В монументальных произведениях Достоевского море слез, тысячи истерик, колоссальное количество бесед за чаем, водкой и без ничего, бесед о душе, о Боге, о мире. Герои его упиваются беседами, само-истязаются словами и истязают других. Только и делают, что высасывают из пальца, из мухи производят слона. На Западе считают, что Достоевский лучше всех сообщил в словах о русской душе и изобразил русских. Это неверно. Истеричные, плачущие, кричащие, болтающие без умолку часами, сморкающиеся и богохульствующие – население его книг – Достоевские. Особый народ: достоевцы. С русскими у них мало общего. Разве только то, что они живут в русских городах – Санкт-Петербургах и прочих, на русских улицах, ходят по Невскому, и только.

Русский человек – это прежде всего северный хмурый житель. Он невесел и неразговорчив, как скандинав. Потому ему и требуется какое-то количество водки, чтоб разогреться, развязать язык и стать доступным. Оттого он идет к водке и цыганам, потому что в нормальном состоянии русскому не хватает тепла. Не таковы достоевцы. Они всегда под неким градусом истерики, готовы болтать, плакать, рассуждать и днем и ночью. Их жизненная активность, как в фильмах, пущенных со скоростью 16 кадров в секунду, – убыстренная. Мелькают руки, ноги, сопли, слезы, речи о Боге, о дьяволе, все это на слюнявой спешной скороговорке. Может быть, этот сдвиг по скорости человеческой активности проистекает оттого, что Федор Михайлович – творец этих гиньолей – был эпилептиком? Эпилептик-то дергается, рычит, пускает пену, вытягивается всем телом на нечеловеческой скорости.

Нерусские достоевцы, живущие на скорости 16 метров в секунду, – такова загадка Достоевского. Мне лично нравятся первые сто страниц «Преступления и наказания». Очень сильно! Но дальше, к сожалению, идут сопли и слюни, и их очень изобильно. Долго и нудно выясняются отношения с Богом. Это тесные, вонючие, плотские, интимные, чуть ли не сексуальные шуры-муры с Господом. Какие-то даже неприличные по своей близости, по своей липкости и жаркому дыханию. Тут опять-таки (я пишу эти слова в тюремной камере, и мне видней) есть нечто от тесной тюремной клетки, где параша и стол – рядом и нужды заключенных тесно переплелись: ты ли раскорячился на дольнике или твой сосед – малопонятно. Короче, многое тесное, жаркое, неприятно близкое в массе достоевцев от тюремного общежития происходит. От тюремного общежития, в котором обретался Федор Михайлович.

Запад любит Достоевского и его якобы русских. Все постановки русских пьес (и пьес по Достоевскому в особенности) на Западе сделаны на гротескной излишней скорости, на истерике, крике, на психическом нажиме. В западных постановках пьес Достоевского актеры ведут себя как умалишенные. Ибо умалишенными видят они достоевцев, принимая их за русских. Эта ошибка, может быть, многого стоит России, но мы не знаем. А вдруг в своих стратегических вычислениях и планах Запад (и в особенности Америка) исходит из посылки, что достоевцы – это русские?

Свыше ста страниц «Преступления и наказания» читать невозможно. Родион Раскольников, так правдиво, так захватывающе прорубивший ударами топора не окно в Европу, но перегородку, отделяющую его от Великих, убедившийся, что он не тварь дрожащая, этот же Родион становится пошлым слезливым придурком. Как раз тварью дрожащей. Великолепное лето в Петербурге и великолепное высокое преступление тонет в пошлости и покаянии. Оттого, что покаяния так много, оно неискренне.

Достоевский умел находить высоких и оригинальных типов в толпе и в жизни: Раскольникова, Мышкина, Верховенского, Настасью Филипповну, наконец. Но он никогда не умел занять этих героев героическим делом. Они у него по большей части болтают и рисуются, а их покаяние невыносимо. Их связи с Богом невыносимы. Болтовня у Достоевского растягивается на сотни страниц. На самом деле, как это часто бывает с классиками, Достоевского лучше читать в изложении, чередующемся с хрестоматийными отрывками.

Нерелигиозному человеку вообще скучно с Достоевским. Сегодня побледнели и уменьшились такие места в Достоевском, как «Легенда о Великом инквизиторе». Карикатура на революционеров – «Бесы» – также не впечатляет и даже кажется заказом. Лучшие персонажи Достоевского – беспредельщик студент с топором Родя Раскольников и не от мира сего бедный князь Мышкин – очень хороши. Тут можно позавидовать Достоевскому. Правда, он не сумел их употребить на 100 %. Но он их нашел!

Бодлер: новый эстетизм

В Париже я часто совершал паломничество на набережную Анжу. Там в отеле «Пимодан» – еще раньше он назывался «Отель де Лозен», в честь его хозяина, шевалье де Лозена, – жил Шарль Бодлер. Именно в период создания «Цветов зла», в относительно благополучный период своей жизни. Здесь же, на другом этаже, квартировал Теофиль Готье, автор «Эмали и Камеи», сюда приходила к Бодлеру и подолгу жила с ним его черная Венера, негритянка с острова Мартиника. Здесь же, в отеле «Пимодан», эстеты, золотая молодежь того времени, Бодлер и Готье среди них, курили гашиш, здесь помещался клуб «гашишинов». Тогда подобное занятие не наказывалось законом, и предавались ему едва ли не десятки выдающихся индивидуумов на всей территории Франции. В XX веке опошляющая и вульгаризирующая все Америка привьет вкус к наркотикам массам, а тогда это было высшее удовольствие эстетов.

В десятке метров от отеля «Пимодан» несет свои гнилые воды Сена. Множество деталей в стихах Бодлера появилось в них по причине близости этой реки. Разная, в зависимости от цвета туч и времени года, вода Сены разрушала и разрушает остров Сен-Луи, на котором стоит отель «Пимодан». Пятна гнили на камнях набережной и на старых домах, сыреющая быстро и отваливающаяся штукатурка, сырой прогорклый воздух – все это неумолимая работа реки. В отеле «Пимодан» нет музея, хотя туда можно, говорят, попасть, если записаться заранее в таинственном учреждении в мэрии Парижа. Дом Бодлера и Готье служит этаким элитным отелем. В настоящее время там останавливаются гости парижского муниципалитета. Так, по крайней мере, повествовал в середине 80-х годов справочник Paris noir, который мне привелось купить и изучить. Я ходил к дому Бодлера очень часто, по меньшей мере раз в неделю. Иногда в окне Бодлера горела лампа. Водосточные трубы на доме были позолочены или покрыты золоченой краской. Дом по соседству занимал профсоюз булочников.

К сожалению, в военной тюрьме «Лефортово» нет томика Бодлера. Если бы был, я бы построчно доказал, что «Цветы зла» строились в этом тесном уголке старого Парижа. «В дебрях старых столиц, на панелях бульваров, где во всем, даже в мерзком есть некий магнит», и старая вонючая циничная Сена с утра влияла на настроение мсье Шарля: летом она воняет теплым сырым маревом, зимой – неумолимо холодна. А пятна, лишаи, подтеки, размывы и колдобины производит она в неисчислимом количестве. Перед тем как отбыть в Москву в сентябре 93 года, перед октябрьскими событиями, я увидел в Сене, увидел с моста, белое лицо утопленника в костюме и при галстуке, утопленник тихо колыхался. Это был чистый Бодлер, цветы зла.

По сути дела Бодлер одной книгой сформулировал новую современную городскую эстетику. Остальным оставалось лишь идти за ним. Его знаменитая «Падаль» уже даже одна могла служить манифестом новой школы. До Бодлера был выродившийся пустой классицизм, галантные вирши на случай. Бодлер пришел и увидел красоту в отталкивающем, новом повседневном городском быте. Красоту в безобразном. Это вам не Пушкин, хотя время почти то же. «Голой девочке бес надевает чулки» – сдвинуло мир к новому эротизму, в котором мы живем и сегодня. Я лично часто вспоминаю «Что гонит нас вперед? Тех – ненависть к отчизне… еще иных – в тени Цирцеиных ресниц оставивших полжизни, надежда отстоять оставшиеся дни…». Или строчки:

Для отрока, в ночи глядящего эстампы,
За каждой далью – даль, за каждым валом – вал.
Как этот мир велик в лучах рабочей лампы
И в памяти очей как безнадежно мал.

Рано облысевший, преждевременно старый Шарль Бодлер написал помимо «Цветов зла» очень немного. Эссе Paradises artificielles – где он воспевает гашиш и алкоголь, переводы Эдгара По, некоторые стихи помимо «Цветов зла». И все. Однако этого достаточно. Больше не нужно. Глядя из окна на воды Великой реки, на утопленников с белыми лицами, на баржи с углем и дровами, на речных чаек, на отчаянную городскую нищету и грязь, Бодлер сформулировал, произвел на свет и записал свой новый эстетизм. Даже сегодня мы им пользуемся. Другого нет.

«Цветы зла» пронзительно красивы. Черт его знает, где и как его озарило, этого бледного вырождающегося генеральского приемного сына, бездельника, книгочея, которого семья упрекала в расточительстве. Над ним в конце концов установили опекунство. Настолько он транжирил деньги. Ему пришлось покинуть отель «Пимодан». Высшие силы, вонючий Париж и Сена внушили ему новый взгляд на мир, ведь новая эстетика есть не что иное, как новый взгляд на мир. Я понимаю в этом толк, я написал в 1977 году мои собственные «Цветы зла» – а именно «Дневник неудачника», и с тех пор послушно выполняю программу этой книги, нашептанной мне свыше.
1 2 >>
На страницу:
1 из 2