Весело беседуя между собой о различных предметах, молодые люди бродили по улицам. Они находились в квартале, наполненном самыми нарядными открытыми лавками, изукрашенными внутри фресками ярких, но гармонических оттенков и бесконечно разнообразных форм и рисунков. На каждом углу сверкающие фонтаны вскидывали вверх свои освежающие струи в жаркий воздух. Толпы прохожих, или, вернее, гуляющих, большей частью в одеждах тирского пурпура, веселые группы у каждой заманчивой лавки, рабы, снующие взад и вперед с бронзовыми кувшинами изящной формы на головах, деревенские девушки, стоявшие там и сям с корзинами румяных плодов или цветов, более любимых древними итальянцами, чем их потомками (последние точно воображают, что в каждой розе, в каждой фиалке скрывается какая-то зараза). Многочисленные места отдохновения, служившие для этого ленивого народа вместо нынешних кофеен и клубов. Лавки, где на мраморных полках стояли ряды ваз с вином и маслом и перед которыми сиденья, защищенные от солнца пурпуровыми навесами, манили усталых и ленивых прохожих отдохнуть, – все это составляло пеструю, оживленную картину, еще более располагавшую Главка наслаждаться радостями жизни.
– Не говори мне больше о Риме, – сказал он Клавдию. – Там удовольствия слишком чопорны и церемонны. Даже при дворе, даже в золотом доме Нерона и среди пышности дворца Тита есть что-то скучное в этом великолепии, – глазам больно, на душе тоскливо. Да и кроме того, Клавдий, мы всегда недовольны, сравнивая величавую роскошь и богатство других с посредственностью нашего собственного состояния. Зато здесь нам как-то привольно живется среди удовольствий. Мы пользуемся блеском роскоши, не подвергаясь ее скучным, утомительным церемониям.
– Так вот почему ты избрал себе летним местопребыванием Помпею?
– Именно. Я предпочитаю ее Байям. Согласен, что и Байи имеют свою прелесть, но не нравятся мне педанты, собирающиеся там: они как будто отвешивают себе удовольствия по драхмам.
– Однако ты тоже любишь ученых, а что касается поэзии, то дом твой – приют Эсхила, Гомера, эпического и драматического творчества.
– Да, но эти римляне, подражающие моим предкам, афинянам, делают это так тяжеловесно, неуклюже. Даже на охоту они заставляют рабов таскать за собой Платона, и, когда вепрь ускользнет, они принимаются за свои книги и папирусы, чтобы не терять времени. Когда танцовщицы носятся перед ними во всей неге персидской грации, какой-нибудь негодяй-отпущенник читает им вслух главу из «De officis» Цицерона. Неискусные фармацевты! Удовольствия и науки не такие элементы, чтобы смешивать их в одно, – ими надо наслаждаться в отдельности. А для римлян пропадает и то и другое, благодаря их скучной аффектации. Этим они только доказывают, что не имеют настоящего чувства ни к тому, ни к другому. О Клавдий, как мало твои соотечественники имеют понятия об истинном красноречии Перикла, об истинном очаровании Аспазии! На днях я посетил Плиния в его летней резиденции: он сидел и писал, между тем как несчастный раб играл на свирели. Его племянник (побить бы стоило таких хлыщей-философов) читал из Вукидада описание чумы и по временам кивал своей заносчивой головенкой в такт музыке, между тем как губы его бормотали омерзительные подробности ужасного очерка. Молокосос не находил ничего нелепого в том, чтобы слушать одновременно любовную песенку и читать описание чумы.
– Да ведь и то и другое почти одно и то же, – заметил Клавдий.
– Я так и сказал ему, но юноша задорно уставился на меня, не поняв шутки, и отвечал, что музыка тешит только внешний слух, между тем как книга (это описание чумы-то) возвышает сердце. «А! – проговорил его толстый дядюшка сиплым голосом. – Мой мальчик истый афинянин: те всегда соединяют полезное с приятным». О Минерва! Как же я посмеялся над ними исподтишка! Пока я был там, пришли доложить юному философу, что его любимый отпущенник умер от лихорадки. «Неумолимая смерть! – воскликнул он. – Подайте сюда моего Горация. Как прекраснодивный поэт утешает нас в подобных скорбях!» Способны ли такие люди любить, Клавдий? Как редко встретишь римлянина с сердцем! Он не более как гениальная машина во плоти!
Хотя Клавдия втайне немного уязвляли эти замечания о его соотечественниках, но он делал вид, как будто сочувствует своему приятелю, отчасти потому, что он по природе был паразит, отчасти же потому, что в то время среди кутящей римской молодежи было в моде отзываться с презрением о своем происхождении, которое в сущности и делало их такими заносчивыми. Считалось шиком подражать грекам и вместе с тем подтрунивать над своей несколько бестолковой подражательностью.
Разговаривая таким образом, они принуждены были остановиться, – им загородила путь толпа, собравшаяся на перекрестке трех улиц. Под тенью портика легкого, изящного храма стояла молодая девушка с корзиной цветов в правой руке и маленьким трехструнным инструментом – в левой. Она извлекала из него тихие, ласкающие звуки, аккомпанируя странной, полуварварской мелодии. В промежутках между пением она грациозно протягивала свою корзину гуляющим, приглашая их купить цветов. И много сестерций падало в ее корзину, как плата за музыку, или как дань сострадания к певице, так как она была слепа.
– Это моя бедная вессалийка, – сказал Главк, останавливаясь. – Я еще не видал ее после своего возвращения в Помпею. Тсс! не правда ли, как приятен ее голос? Послушаем… Я беру этот букет фиалок, прелестная Нидия, – продолжал Главк, пробираясь сквозь толпу и бросая в корзину пригоршню мелких монет, – твой голос еще очаровательнее прежнего.
Слепая девушка, услышав голос афинянина, вздрогнула и бросилась вперед. Но вдруг остановилась, и горячая краска залила ее шею, щеки и даже виски.
– Ты вернулся! – промолвила она тихим голосом и еще тише повторила про себя: «Главк вернулся!»
– Да, дитя мое, я приехал в Помпею всего несколько дней тому назад. Мой сад по-прежнему нуждается в твоем уходе. Надеюсь, ты навестишь его завтра же. И помни, что ни одна гирлянда в моем доме не будет сплетена иначе, как руками хорошенькой Нидии.
Нидия радостно улыбнулась, но не отвечала ни слова. Главк, приколов к груди выбранный им букет фиалок, беспечно и весело выбрался из толпы.
– Так эта девочка – одна из твоих клиенток? – спросил Клавдий.
– Да, не правда ли, она мило поет? Я принимаю участие в бедной рабыне! К тому же она из Вессалии, гора богов – Олимп бросала тень на ее колыбель…
– Она из страны волшебниц?
– Это правда. Но я нахожу, что каждая женщина – волшебница. А в Помпее, клянусь Венерой, самый воздух кажется мне любовным зельем, до того каждое безбородое лицо красиво, на мой взгляд.
– А кстати вот одно из красивейших лиц во всей Помпее – дочь старого Диомеда, богатая Юлия, – сказал Клавдий.
Действительно, к ним приближалась, идя в бани, молодая женщина с лицом, закутанным покрывалом, в сопровождении двух рабынь.
– Привет тебе, прекрасная Юлия!
Юлия приподняла вуаль настолько, чтобы показать смелый римский профиль, большие блестящие темные глаза и щеки оливкового оттенка, на которые искусство навело нежный розовый румянец.
– Главк вернулся тоже! – молвила она, многозначительно взглянув на афинянина. Затем прибавила полушепотом: – Уж не забыл ли он своих прошлогодних друзей?
– Прекрасная Юлия! Сама Лета если и исчезает в одном месте земли, тем не менее появляется в другом. Юпитер дозволяет лишь минутное забвение. Но Венера, еще более беспощадная, не допускает даже и минуты забывчивости.
– Главк всегда находчив в речах.
– Поневоле будешь находчивым, когда имеешь перед глазами предмет столь прекрасный!
– Надеюсь, мы скоро увидим вас обоих в вилле моего отца? – продолжала Юлия, обращаясь к Клавдию.
– Мы отметим белым камнем день нашего посещения, – отвечал игрок.
Юлия опустила покрывало, но медленно, так что последний взгляд ее опять остановился на афинянине с притворной застенчивостью. В этом взгляде выразились и нежность, и упрек.
Приятели пошли своей дорогой.
– Юлия, бесспорно, очень красива, – сказал Главк.
– В прошлом году ты сказал бы это с гораздо большей горячностью.
– Это правда, я был ослеплен с первого взгляда и принял за самородный камень то, что, в сущности, было лишь искусной подделкой.
– Ну, все женщины, в сущности, на один покрой, – возразил Клавдий. – Счастлив тот, кому достанется красивое личико и хорошее приданое. Чего же больше желать?
Главк вздохнул.
Они очутились теперь в менее людной улице. В конце ее виднелось безбрежное, великолепное море, которое у этих чудных берегов, казалось, утратило свою привилегию наводить ужас, – до такой степени мягок и приятен был ветерок, веющий над его поверхностью, так ярки и разнообразны оттенки, которые оно заимствовало от облаков, так дивны ароматы, несущиеся с берега над его глубиною. Не трудно поверить, что из такого моря восстала Афродита, чтобы властвовать над миром.
– Еще рано идти в бани, – сказал грек, чуткий ко всему поэтическому и прекрасному, – уйдем из шумного города и полюбуемся морем, пока еще солнце играет в его волнах.
– С наслаждением, – отвечал Клавдий, – в сущности, бухта всегда самая оживленная часть города.
Помпея представляла собою в миниатюре цивилизацию этого века. В темном пространстве, заключенном в ее стенах, были собраны образчики всех даров, какие только может предложить роскошь сильным мира сего. В ее миниатюрных, но блестящих лавках, в изящных дворцах, банях, форуме, театре, цирке – в самой испорченности, в самой утонченности порока можно было видеть образцы того, что творится во всей империи. Это была игрушка, прихоть, панорама, в которой богам, казалось, нравилось видеть отражение всего того, что делалось в больших размерах в величайшие монархии на земле и которую они впоследствии сохранили от времени на диво потомству, – как бы в оправдание пословицы, что ничто не ново под луною.
В бухте, гладкой как зеркало, толпились торговые корабли и раззолоченные галеры для потехи богатых граждан. Рыбацкие лодки быстро сновали взад и вперед. Вдали виднелись стройные мачты флота под командой Плиния. На берегу сицилиец, с оживленными жестами и выразительной мимикой, рассказывал группе рыбаков и поселян диковинные истории о кораблекрушениях и спасительных дельфинах, – точь-в-точь такие же, какие и в наше время можно услышать на неаполитанском моле.
Увлекая товарища вдаль от толпы, грек направил шаги свои в уединенное место побережья, и приятели, поместившись на скале среди гладких валунов, с наслаждением вдыхали полный неги, прохладный ветерок, носившийся над зыбью в такт ее движению. В окружающем зрелище было нечто, располагавшее к молчанию и мечтательности. Клавдий, защитив рукою глаза от палящего солнца, рассчитывал про себя свой выигрыш на прошлой неделе, а грек, опершись на руку и не закрываясь от солнца, – покровительственного божества своей нации, живительные лучи которого, полные поэзии, радости и любви, словно переливались в его собственных жилах, – молча любовался расстилавшейся перед ним ширью, а может быть, и завидовал ветерку, который несся к берегам Греции.
– Скажи мне, Клавдий, – проговорил наконец грек, – был ли ты когда-нибудь влюблен?
– Да, очень часто.
– Кто любил часто, тот никогда не любил, – отвечал Главк. – Эрот только один, хотя подделок есть много.
– Но и эти подделки, право, недурные божки, – заметил Клавдий.
– Согласен с тобой, я поклоняюсь даже тени любви, но ее самое боготворю еще больше.
– Так, значит, ты влюблен серьезно, не на шутку? Испытываешь то чувство, что описывают поэты, чувство, заставляющее человека забывать об ужине, бежать от театра и сочинять элегии? Вот уж никогда бы не подумал! Ты, однако, умеешь притворяться!
– До этого дело еще не дошло! – возразил Главк, улыбаясь. – В сущности, я еще не влюблен, но мог бы влюбиться, если б имел случай видеть предмет моих мечтаний. Эрот охотно зажег бы факел, но жрецы не дали ему масла.
– Ну, предмет-то не трудно угадать! Ведь это дочь Диомеда? Она обожает тебя и не старается этого скрывать, клянусь Геркулесом! Опять-таки скажу – красива и богата! Она позолотит все колонны в доме своего мужа.