Остальное указывает на то, что майор и его штаб готовы потратить на меня сколько угодно часов, дней, месяцев, лет.
Однако я ни в коем случае не позволю господину в замшевых перчатках предписывать, что мне здесь, в казематах, делать со своим временем, каким мыслям предаваться:
«Если вам больше нечем заняться, обдумайте как следует дело Аннемари Шёнмунд». Мне есть чем заняться: сидя на ведре и едва не валясь на пол от усталости, я ожесточенно пытаюсь решить дифференциальное уравнение в частных производных второго порядка, хотя и знаю, что без карандаша и бумаги это вряд ли удастся. Но уже вскоре соскальзываю в цитату из «Волшебной горы», которую в разговоре со мной приводил майор. Как же там было? «Любовь – это разновидность болезни?» Или «болезнь – это разновидность любви?» Проходит несколько минут, часов или дней – и я ловлю себя на том, что все-таки думаю об Аннемари, как рекомендовало мне высокое начальство.
Считалось, что ослепла она от голода. Беспомощное семейство, после войны брошенное на произвол судьбы: безмолвная мать, гордая крестьянская дочь, которую непонятно каким ветром занесло в город, упрямый и своенравный сын Гервальд, с которым мать не могла справиться, и еще не оперившаяся дочь Аннемари, ощущавшая свою ответственность за все живые души от мухи до булыжника.
Франц Йозеф Шёнмунд, отец, исчез из семьи весьма странным образом. По роду занятий часовщик, он отвечал на румынской железной дороге за состояние вокзальных часов. Эти вокзальные часы он установил так точно, что машинисты вышли из себя, подкараулили его, попытались подкупить и, в конце концов, поколотили. Он отделался синяками. «В такой стране, где пунктуальность вознаграждается тумаками, немец может оставаться немцем, только подвергая свою жизнь опасности». Прибежище дало ему Движение за возрождение немецкой нации в Румынии. Соотечественнику Францу, «вернувшемуся в лоно родного народа», вменялось в обязанность следить за часами и хронометрами во время спортивных празднеств, соревнований и демонстраций. А в новом Движении он круглосуточно ручался за точность часов. Во время Олимпийских игр тысяча девятьсот тридцать шестого года в Берлине руководство Движением, базировавшееся в Кронштадте, направило его в столицу в помощь верховному смотрителю всех часов Третьего рейха, задействованных в спортивных мероприятиях. Там он и осел, и, хотя и принадлежал к числу расово сомнительных «восточных» немцев, женился на нордической дочке своего патрона. «Вернулся на родину», – сказали его оставшиеся в Трансильвании товарищи. «Изменил жене», – решили трансильванские кумушки.
Его часы остановились под Сталинградом. Он замерз в подземном убежище, которое вырыл себе, точно следуя схеме, собственноручно разработанной фюрером и сброшенной на листовках с самолета. С точностью до минуты он замечал, как остывает его тело, как пальцы делаются прохладными и влажными и стынет кровь в жилах. Четверых детей мертвец оставил в разрушенном Берлине и еще двоих – на прежней своей родине. Жены в расчет не принимались.
Не успела дочь чуть-чуть подрасти, как примерила на себя роль пламенной революционерки, мечтающей о радикальном переустройстве общества: наглядные политические уроки она получили от дяди, который, будучи военнопленным, повоевал в сибирском Красном легионе. Еще в начальной школе она возглавила тех немногих, кто на большей перемене жевали скромные бутерброды с салом, и повела их на борьбу против одноклассников, приносивших из дома булочки с ветчиной. Дело дошло до классовых боев, которые кончались тем, что упитанные детки отдирали со лба масляные куски хлеба, пока их одноклассники из бедных семей проглатывали ломтики ветчины. Мятежная девчонка, вспрыгнув на учительский стол, принималась размахивать сине-красным саксонским школьным флагом и кричать: «Пролетарии всех школ, объединяйтесь!»
В голодные послевоенные года Аннемари рылась в мусорных баках в поисках отбросов – по большей части картофельной шелухи и капустных листьев. Старший брат сочинял сонеты и был этим вполне доволен. Мать зарабатывала сущие крохи, сортируя семена и обмакивая в клей наконечники шнурков.
Однажды утром, когда Аннемари открыла глаза, ночная тьма не отступила. На целых два года она потеряла зрение и была прикована к постели, лежала, не шевелясь, в надежде, что поврежденная сетчатка восстановится. Устремив взгляд в себя, она путешествовала по фантастическим странам.
В это мрачное время она сделала несколько необычайных открытий, касающихся собственной личности, одновременно осознав, насколько порочна и слаба человеческая природа. Утешало только, что человека можно перевоспитать и усовершенствовать, а с грустным положением дел примиряло, что во всех живых существах и во всех вещах обитает мировая душа. Это и другое она записывала на листах оберточной бумаги шатким, почти неразборчивым почерком. Во дни нашей великой любви мне было позволено прочесть эти заметки. Судя по ним, о людях в целом она была невысокого мнения, включая своего одухотворенного брата и смиренную мать. Я в ее записи еще не попал.
Пока она ощупью пробиралась в потемках собственной души, в качестве сочувствующего друга по переписке ее неизменно сопровождал этот злосчастный Энцо Путер. Впрочем, как человека из плоти и крови его отделяли от Аннемари непреодолимые препятствия. Из другого мира, который невозможно было даже вообразить, он писал ей, советуя изучать психологию даже при нынешнем режиме. Он был уверен, что зрение к ней вернется. Письма никогда не виденному другу Аннемари диктовала румынской школьнице Клаудии Ману, которую учила немецкому. Только ей, а не поэтическому брату Гервальду и не безмолвной матери, разрешалось читать Аннемари письма «свыше».
Спустя два года зрение на одном глазу чудом вернулось, а другой не утратил своей красоты. Осталась только легкая косинка.
«И все это благодаря могуществу Мирового Духа Господня, воплощенного в трех ипостасях», – объявил целитель и ясновидящий Марко Зотериус, владевший также многими другими странными и загадочными искусствами. Никто более не ставил под сомнение его славу оккультиста, ведь он с точностью до минуты с помощью маятника предсказал смерть Розамунды, первой жены дяди Фрица, еще до того, как из Вены в Танненау пришла об этом телеграмма.
Марко Зотериус садился у Аннемари в головах постели. Золотой маятник безучастно покачивался над лицом зачарованной. И вдруг драгоценный предмет задрожал в пальцах целителя и стал описывать сложные кривые над ее челом. Одержимый сумел сделать то, что превосходило человеческие возможности, по лицу его градом стекали капли пота. Он прилагал все усилия, «дабы открыть потухшим очам слепой девицы источники света в окрасившемся тремя красками, трепещущем сердце божественного мирового духа».
– Вздор все это, – резюмировала впоследствии Анне-мари. Мы сидели в саду ее клаузенбургских квартирных хозяев, в тенистом уголке под сенью сирени, скрытые от посторонних глаз жасмином.
– Если бы Зотериус действительно был посланцем Божиим, то его маятник подсказал бы ему, что я в эту чушь не верю. А какое лечение без веры? Можешь себе представить, какую гримасу я скорчила во время этого сеанса?
– Да не очень, – уклончиво ответил я.
– И вообще, что такое Бог: измышление слабых, ничего не значащее слово, лишенное всякой логики. Если уж Бог существует, то во мне, во мне лишь одной, через меня саму.
– И во всех живых созданиях, во всех вещах, – напомнил я. – Ты так любишь поговорить о мировой душе…
– Это всего-навсего расширенное применение основной посылки. Но брось ты это все! Зрение я себе вернула самостоятельно, силой воли. Когда я лежала, предоставленная самой себе, то часами воображала каштан нашего соседа Тёпфнера. Майские жуки объели на нем первую нежную листву, но потом на ветках выросли новые ярко-зеленые листья. Почему бы тогда и моей истерзанной сетчатке не возродиться? Кстати, это называется умозаключением по аналогии. Все подчиняется логике.
– И педагогике, – напомнил я.
– Вот именно, – с жаром подхватила она. – Педагогика – это логика воспитания человека. Применительно к каждому человеку у нее есть формула, точно выражающая, что он собой представляет и каким он должен быть. Если я не родилась слепой, значит, и не обязана быть слепой. – Она называла это технической педагогикой и не брезговала никакими средствами, чтобы подогнать под свою схему всех подряд. – Вот тебе более замысловатый пример: моя мама, которая очень нравится самой себе в роли покинутой жены, в сущности всегда хотела избавиться от моего отца. Она в душе так и не смогла смириться с тем, что, хотя и происходила из почтенного бурценландского фермерского семейства, переехала в город вслед за мужем, ремесленником без гроша за душой. Если бы она осталась фермерской дочкой, к чему и предназначала ее судьба, или женой ремесленника, то я бы выросла с отцом, как и все остальные саксонские городские и сельские дети.
Напротив, теоретическая педагогика казалась ей сочетанием учения Павлова о рефлексах с марксистскими догматами. «Почти на каждого из близких, – заметил мой брат Курт-Феликс, – она наклеивает этикетку: этот – вот какой, а той надо бы так-то и так-то измениться. Никто перед ней не устоит. Нашу маму она считает мещанкой и истеричкой, ее собственный брат, как ей кажется, сублимирует свои чувственные влечения, сочиняя сонеты. Когда-нибудь она и тебя начнет анализировать». Я старался его не слушать. С другой стороны, он наверняка знал, о чем говорил, ведь он изучал антропологию и историю Трансильвании в венгерском университете имени Яноша Бойяи.
– А как же таинственная сущность человека, а как же человек, исполненный противоречий?
– Любую тайну можно представить рационально. Всякое противоречие стремится к своему разрешению. Нужно только уметь препарировать человеческое сознание, чтобы потом воссоздать его по точным правилам. Нужно иметь мужество называть все вещи своими именами.
Наша тетя Герта была другого мнения:
– Такие люди не умеют себя вести. Как можно без стеснения вторгаться в интимную сферу? В жизни человека есть вещи, которые даже воображать неприлично, не только обсуждать! – Она сказала это, только когда великая любовь ко мне Аннемари прошла без следа.
– Нужно иметь мужество, – повторила Аннемари под ночной сиренью, – вникать в суть всякого явления, всякой вещи.
Спинки у скамьи не было, поэтому мне пришлось обнять Аннемари за плечи.
– Я где-то читал, что каждый человек ценен ровно настолько, насколько в нем есть тайна.
– Тайна – это синоним лжи.
– А как же психология: бессознательное, сны, стыд, душа?
– Душа? Наш профессор Рошка утверждает, что психология – это беспредметная наука.
– А твоя душа?
– Моя душа? – грустно переспросила она. – Моя душа рассеется, как пепел.
– Надеюсь, несколько пылинок осядут на этой сирени, – смущенно сказал я и привлек ее к себе.
– Утешься: есть еще мировая душа.
За мировую душу она держалась с непреодолимым упорством. Это произошло в Клаузенбурге. Мы накупили всякой еды, лучшей из дешевого: парижской колбасы по девять леев за кило, помидоров, зеленого перца, всего на пятьдесят баней, к тому же я за спиной у продавщицы стянул красную луковицу. Черный хлеб по карточкам мы попросили выдать нам за два дня. Нам хотелось есть. Накануне ночью я заработал десять леев, вместе с однокурсниками разгружая вагон подсолнечных семечек. Мы с Аннемари как раз устроились поудобнее в парке отдыха имени И.В. Сталина и собирались попировать, и тут к нам, пошатываясь, подбежал бродячий пес, кожа да кости. У Аннемари на глазах выступили слезы. «Неужели мы сможем пировать перед лицом таких страданий?» Мне казалось, что проще всего прогнать его или пересесть на другую скамейку. «Да как ты можешь, у него тоже есть душа, как у тебя и у меня!» И она бросила ему колбасу и все куски хлеба. Голодный пес обнюхал хлеб, полизал колбасу. И засеменил прочь. А я покатил ему вслед помидоры. «Помидоры – собаке? Что за бессмыслица!» Птицы отвергли паприку, и мы скормили ее рыбам. Напоследок я с аппетитом съел луковицу.
В самом начале нашего романа, когда мы еще осмеливались произнести слово «счастье», я однажды привел Аннемари к тете Герте и бабушке. Мне хотелось, чтобы мои близкие полюбили Аннемари так же, как я.
– Что ж, хорошо. Мы будем рады. Приятно поболтаем вечерком, – сказала бабушка.
Тетя Герта тоже не имела ничего против:
– Только скажи нам, из каких слоев общества она происходит.
– Из никаких.
– Я только спросила, чтобы мы могли как-то подготовиться.
Из скромной трехкомнатной квартиры дамам оставили одну каморку, выходящую окнами на север. В нее они кое-как втиснули вещи, уцелевшие за последние сорок лет после исторических катастроф, сотрясавших мир на участке между Будапештом и Германштадтом, вещи нужные и ни на что не годные, в том числе немного серебра и слоновой кости. А в потайном ящичке шаткого секретера хранились фамильные драгоценности. Каждую из двух других комнат занимали семьи с детьми. Плиту, ванную комнату и кладовку приходилось делить.
Во время чая за любовно накрытым столом Аннемари делилась последними собственными открытиями в области педагогики, решительно называя вещи своим именами. По одним лишь анатомическим признакам якобы можно установить, лишилась ли девица невинности. «Если у достигшей половой зрелости девицы, стоящей со сжатыми коленями, между бедрами образуется отверстие такого размера, чтобы через него могла прошмыгнуть, например, крыса, – на практике для установления девственности можно просунуть пивную бутылку, – то девица еще virgo intacta».
Тетя Герта спросила, как чувствуют себя отец и мать Аннемари.
– Отец, пожалуй, чувствует себя хорошо, его нет в живых. Мама чувствует себя плохо. Она много лет страдает депрессией. – И продолжала: – Другой признак непорочной девственницы: она не носит бюстгальтера, а если носит, значит, уже переспала с мужчиной. Ничем не удерживаемые груди – примета девственницы.
Вмешалась моя бабушка:
– Благородное слово «девственница» сегодня услышишь нечасто.