Человек отложил мел и достал из кармана белое махровое полотенце. Раскатав ткань поверх рисунка, уселся на него. Из сумки появилась банка с чем-то желтым, некая плашка и свеча, которую он аккуратно установил в центре плошки.
– Альмет колд кольто, мет кольт совенид…
Свеча горела ровно, но неярко. А человек, скукожившись, что-то торопливо писал на клочке желтой бумаги. Затем обмакнул бумажку в емкость с маслом.
– Репете мед репет, поум мидаид…
Бумага вспыхнула, опалив пальцы просящего о чем-то неведомом, и голос его дрогнул:
– Свами лой свами сан сомвени…
Он перевернул банку, позволяя ее содержимому – по виду весьма напоминавшему мед – стечь в плошку.
– Хмеани вен апед коул адема.
Он терпеливо ждал, когда свеча догорит, и, зачерпнув из плошки, втер густую мазь в дверной косяк.
Минут через десять послышались торопливые шаги. Тот, кто тайно пришел к двери квартиры Саломеи, убегал – совершенно постыдным образом. А вот свет зажечь он не удосужился.
Рисунок на полу был смутно знаком Далматову. Обувшись, он не без удовольствия стер подошвой эти линии, и мед – все-таки это оказался мед, смешанный со свечным воском, – он тоже попытался содрать с косяка, но тот словно прикипел к двери.
Этот обряд, знакомый ему, и весьма хорошо, совершенно не увязывался с греческой мифологией, да и в нынешнем своем исполнении изрядно попахивал любительским театром. Но Далматов не поленился сходить за солью. Он выводил эти, сто лет позабытые, казалось бы, символы очень аккуратно. А меда-то и не было у него, но и кровь тоже подойдет… Несколько капель – вполне достаточная жертва для разгневанного лоа.
Далматов точно знал, куда он отправится завтра.
Психиатрическая лечебница была заведением государственным, хотя имеющим и частное, платное, крыло. Здесь сделали ремонт, оштукатурили старые стены, подлатали потолок и сменили прежние окна на новенькие стеклопакеты. Но линолеум под ковровой дорожкой был точно такой же, как во всем здании – желтый, с паркетным рисунком, местами заметно поистершимся. И кругляши ламп, забранные решетками. И высокие потолки, из-за которых непропорционально узкие коридоры казались еще у?же.
И запах – стойкий, медикаментозный.
За годы существования лечебницы он пропитал здесь все, включая новенькую мебель, недорогую, но солидную на вид, и новенький же халат медсестры, и ее саму. Илья знал, что запах прицепится и к его одежде – в бесплодной попытке побега.
Это было неприятно.
– К ней вообще-то нельзя, – сказала медсестра – довольно молодая, но уже с волчьим, голодным взглядом. – Но если Виталий Павлович вам разрешил…
– Разрешил.
Разрешение обошлось ему в весьма приличную сумму, и Далматов надеялся, что потрачены деньги не зря.
– Тогда ладно.
Медсестра не спешила открывать ему дверь, смотрела жадно, выжидающе. Поняв намек, Илья заплатил и ей. Деньги мигом исчезли в кармане ее халатика, и заветная дверь открылась.
– Она все равно ничего вам не скажет, – медсестра произнесла это без злости в голосе, скорее предупреждая грядущее возмущение клиента. – Она совсем уже того… но не агрессивна.
Медсестра осталась за дверью, и вряд ли – от нежелания становиться свидетелем чужой беседы, скорее уж, от лени и душевного равнодушия, что было Далматову весьма понятно.
Он вошел в палату и осмотрелся.
Комната в шесть квадратных метров от силы. Узкие окна забраны решетками. На стеклах слой грязи, сквозь который с трудом пробивается солнечный свет. Здесь он – какого-то неестественного, белого оттенка свежевыстиранных простынь. Стены – серые. Пол тоже серый. Узкая железная койка прикручена к полу, застлана клетчатым пледом. Кроме нее, в палате имеются старый стол и кресло, придвинутое вплотную к окну. В кресле сидит женщина, точнее, Далматов знает, что это существо – женского пола.
Она ничуть не похожа на себя, прежнюю.
Исхудала. Ввалились щеки, отчего ее нос и подбородок словно бы стали больше, массивнее. На узкой шейке кольцом лежит хомут шарфа. На коротко остриженных волосах – цветастый платок.
– Добрый день, Эмма, – сказал Илья.
Женщина не отреагировала.
– Меня зовут Илья. Я пришел поговорить с вами о вашем муже.
– Аолоон? – Она дернула головой. – Аолоон… следит. Смотрит. Там.
Тощая рука (непомерно огромная ладонь) протянулась к окну. Пальцы уперлись в стекло, оставив пятна-проталины на слое грязи.
– Еды дай, – Эмма повернулась к Далматову. – Еды!
– Зефир будешь? – Илья поставил на стол пакет. – Сказали мне, что ты зефир любишь. И конфеты. Чипсов хочешь?
Он выкладывал принесенное на стол, Эмма немигающим взглядом следила за его руками, будто ждала некой подлости от незваного гостя.
– Дай, – потребовала она, указав на коробку с печеньем. – И молочка… пожалуйста!
Молочка у него не было, но имелся апельсиновый сок в пластиковом пакете. И пара стаканчиков.
– Желтый, – Эмма сказала это с явным неодобрением. – Его цвет.
– Чей?
Илья налил соку и себе. Совместная трапеза сближает, это «прописано» в людской крови, а даже сумасшедшие слышат голос крови. Пожалуй, даже острее слышат, чем кто бы то ни было другой.
– Его. Аполлона. Солнце, солнце… всегда солнце! От него – плохо. Не спрятаться.
В палате и правда не было ни штор, ни жалюзи, ничего, что закрыло бы окно от яркого света.
– Следит. Смотрит. Я себя хорошо веду!
– Конечно, – согласился Илья. – Он вас любит.
– Кто?
– Муж.
Она рассмеялась хриплым каркающим смехом:
– У пифии нет мужа. – Повернувшись к окну, она процитировала:
Феб! Воспевает и лебедь тебя под плескание крыльев,