Театр по-выходному пуст, репетируют только те, кто заняты в премьере.
Тихо темнеют большие фикусы в кадках, тянутся ковровые дорожки, дремлют кулеры с водой.
Иди, Катя, домой, доспи, позавтракай, делай свои дела, попиши, порисуй, поиграй на рояле…
Но бацилла театра уже попала в меня и распускается.
Ем в буфете, странно пустом.
Иду на третий этаж, где гримеры.
Ида и Валя валяют дурака, представляя, как будет выглядеть тенор Ступкин и баритон Шведов в париках, которые только что пришли из мастерских.
– Кать, может, постричь тебя? – спрашивает Ида, недовольно оглядывая непричесанную меня.
– Да! Конечно! Постриги!
Под блаженные сплетни обо всех на свете из моей головы делают чудо, которого никогда не видывали наши парикмахерские.
Ида стрижет, а Валя заваривает кофе, которого никогда не дадут в кофейнях.
Комическая сценка при передаче денег. Я хочу дать тыщу, Ида брезгливо морщится, в результате берет половину.
Валя за моей спиной делает ей знаки: чего валяешь дурака? Бери, коль дают.
Ида не берет.
Обе замечают, что у меня не все в порядке с правым башмаком. Ремешок отрывается.
Вдохновение на лицах.
Звонок по внутреннему в реквизиторский цех:
– Ваня, ты на месте? Сейчас к тебе Поспелова придет, подклей ей ботинок! А потом к нам дуй!
У них свои планы на Ваню, и я, кажется, помогла в чем-то. Без меня не было бы повода Ване позвонить.
По пустому театру спускаюсь к Ване.
Он старший реквизитор, работает тут еще с тех пор, как наш театр отпочковался от другого, и реквизитор Ваня перешел на новое место, невзирая на понижение зарплаты и прочие неудобства.
У него в подземелье – свои порядки. На стене висит плакат, вязью тщательно самим Ваней написанный и гласящий: «НЕ УЧАСТВУЙТЕ В ДЕЛАХ ТЬМЫ» (ЕФ. 5:11).
Пока Ваня приклеивает мне оторвавшийся ремешок на башмаке, к нему приходят из соседних нор монтировщики: один, Игорь, спросить, когда именно надо уносить скамейку в чистой перемене между первой и второй картиной Риголетто. Я пытаюсь объяснить, но меня монтировщик не слушает, а только Ваню.
Он авторитет, а у меня, вообще-то, выходной, чего лезть-то?
Другой, Илья, состоит у Вани в учениках. Потому что Ваня – меломан. Все полки реквизиторской заставлены грампластинками, по большей части – Гилельса. Ваня принадлежит к партии, которая считает, что истинный пианизм и вдохновенность – это только Гилельс, а Рихтер – это дутая фигура.
Я считаю, что оба они замечательные музыканты, но молчу, потому что Ваня, клея мой башмак, заводит двадцать седьмой концерт Моцарта в исполнении Гилельса (он изумительно играет!), а монтировщик Илья сидит в дверях каморки Вани на корточках и вдохновенно слушает.
Скажи я ему, что Рихтер – тоже музыкант хоть куда, он не поверит, и это пошатнет его универсум, созданный Ваней.
Подклеив мой ботинок, Ваня спрашивает:
– Ну, поняла наконец, что такое настоящий пианизм? – и ревниво следит, как я завязываю шнурки.
Я благодарю, и как свежеподкованная лошадка взбегаю наверх.
В режуправлении уже отошли от гнева за несданный ключ, но свято место пусто не бывает, и распускаются, как вешний куст, еще несколько упреков мне: не доложила, что постоянно опаздывает сопрано Воскобойникова, не подала заявку на ввод артистов в роли Марулло и Борсо, не расписалась восьмого марта за подарок дочери…
На мое счастье звонит телефон – хозяин моей квартиры хочет денег. Я должна была с ним встретиться в два, но, поскольку меня вызвали в театр, обо всем забыла, а он ждет меня на остановке около театра.
А денег-то нет! Они дома!
Все столпившиеся в режуправлении принимают мою проблему как свою.
Не проходит и пяти минут, как я набираю восемь тысяч – с миру по нитке. Все записываю – завтра отдавать.
Убегаю из режуправления, напутствуемая криками:
– Не потеряй, Поспелова, мы тебя знаем, выронишь!
– Что за идиот берет за квартиру на Арбате восемь тысяч?
– Чтоб завтра не опаздывала!
Выйдя на улицу, я не узнаю мира.
Внешний мир и мир внутритеатральный совсем никак не соотносятся.
Пока я стриглась, чинила башмак, слушала Гилельса и собирала деньги, в мироздании произошло примерно то, что сегодня – весну отменили, подул пронизывающий ветер, перехватывающий дыхание, полетел снег, и я, без шапки, перехватывая дыхание, едва добралась до остановки, где меня ждал хозяин моей квартиры – странный субъект, знающий десять европейских языков, но чудик: в шляпе, в тренировочных штанах и со спичками в обоих ушах.
– А, здравствуйте, здравствуйте, – залопотал он, пока я вынимала конверт с собранными деньгами.
– Пересчитайте, пожалуйста, – сказала я, он взял конверт и стал перебирать разномастные купюры, которые мне только что дали певцы, реквизиторы, работники режуправления и еще кто-то.
Внезапно налетел порыв ветра и вырвал у него из рук все это трепетное богатство. Несколько купюр прилипли к нашим пальто, парочка улетела под ларьки, окружавшие площадь, еще несколько закружились над спинами машин, стоявших в пробке на перекрестке.
Ужас.
Мы с чудиком – хозяином квартиры бегали и ловили. Ветер дул, машины гудели, пятисотки разлетались.
Кто-то вылез из машины, отлепил тысячную от лобового стекла и подал мне…
Последние сто рублей нашли под палаткой с газетами… И вот представьте – потеряли всего только тысячу!
Хозяин, безнадежно слушая мои увещевания, что я, мол, завтра же все восполню, запихнул все в пластиковый мешочек, попрощался и ушел в муть пурги.