Оценить:
 Рейтинг: 0

Империя в поисках общего блага. Собственность в дореволюционной России

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Эти вопросы особенно важны для историографии имперской России. Как ни странно, история собственности в имперской России никогда не рассматривалась как часть глобальной, европейской или компаративистской истории этого института и оставалась невосприимчива к релятивистскому (и порой даже открыто враждебному частной собственности) духу недавних работ. Начиная с влиятельной книги Ричарда Пайпса[10 - Pipes R. Property and Freedom. New York: Alfred A. Knopf, 1999 (см. рус. пер.: Пайпс Р. Собственность и свобода. М.: Московская школа политических исследований, 2008).], в которой частная собственность напрямую связана с политической свободой, а российское самодержавие критикуется за то, что оно препятствовало развитию того и другого, большинство историков, даже когда они спорили с Пайпсом, все равно оставались в рамках парадигмы «частной собственности», которая была противоположна идеям, доминирующим в европейской и американской историографии последних десятилетий. Господство такого представления в российской историографии понятно, если учитывать, что в Советском Союзе отсутствовали и свобода, и частная собственность. Кроме того, исследование частной собственности помогает многим историкам доказать «нормальность» развития России и преодолеть парадигму «особого пути».

О собственности в имперской России написано большое количество важных и интересных работ. Мартина Винклер[11 - Winkler M. Eigentum, Heiliges Recht! Seele der Gesellscha! Adel, Eigentum, und Autocratie in Russland um 18. und fr?hen 19. Jahrhundert // Jenseits der Zarenmacht: Dimensionen des Politischen im Russischen Reich 1800–1917 / Ed. by W. Sperling. Frankfurt; New York: Campus Verlag, 2008. P. 71–97.] и Дмитрий Тимофеев[12 - Тимофеев Д. Понятие «собственность» в России первой четверти XIX века: опыт реконструкции смыслов // Российская история. 2009. Вып. 1. С. 165–180.] показали приверженность российских интеллектуалов и политиков идее частной собственности в конце XVIII – начале XIX века. Ричард Уортман предложил тонкий анализ причин, по которым к концу XIX столетия российские мыслители потеряли интерес к идее частной собственности и не могли связать ее с гражданскими правами[13 - Wortman R. Property, Populism, and Political Culture // Civil Rights in Imperial Russia / Ed. by O. Crisp and L. Edmondson. Oxford: Clarendon Press; New York: Oxford University Press, 1989. P. 13–32.]. Мишель Маррезе, Ли Фэрроу и Уильям Вагнер проследили развитие права семейной собственности со времен Петра Великого до начала ХХ века[14 - Marrese M. L. A Woman’s Kingdom: Noblewomen and the Control of Property in Russia, 1700–1861. Ithaca, NY: Cornell University Press, 2002 (см. рус. пер.: Маррезе М. Л. Бабье царство: Дворянки и владение имуществом в России (1700–1861). М.: Новое литературное обозрение, 2009); Farrow L. A. Between Clan and Crown: The Struggle to Define Noble Property Rights in Imperial Russia. Newark: University of Delaware Press, 2004; Wagner W. G. Marriage, Property, and Law in Late Imperial Russia. Oxford: Clarendon Press; New York: Oxford University Press, 1994.]. В многочисленных исследованиях об аграрных реформах проанализированы общественные дискуссии о достоинствах и недостатках общинного и частного землевладения и правительственные попытки регламентировать крестьянское землепользование. Эрик Лор исследовал воздействие Первой мировой войны и национализма на права собственности в своей книге о кампании против «немецкого засилья» в России[15 - Lohr E. Nationalizing the Russian Empire: The Campaign against Enemy Aliens during World War I. Cambridge, MA; London: Harvard University Press, 2003 (см. рус. пер.: Лор Э. Русский национализм и Российская империя: Кампания против «вражеских подданных» в годы Первой мировой войны. М.: Новое литературное обозрение, 2012).]. Эти и другие работы создают контекст моего исследования. Однако моя книга переносит внимание с вопроса о том, существовала ли частная собственность в России, на более продуктивную дискуссию о том, как и почему появилась частная собственность на определенные ресурсы, вещи и капитал (материальный и нематериальный) и почему частная собственность может в разных контекстах выступать как подходящая или не подходящая форма владения. Другими словами, ключевые вопросы, на которых я фокусируюсь, это – границы частной собственности и различные пути, ведущие к установлению или не установлению ее как социального института; условия эффективного функционирования этого института; направления, по которым формы собственности, в том числе частная, изменялись с течением времени. Чтобы ответить на эти вопросы, мое исследование охватывает ряд проблем, связанных с историей российского либерализма и правовой мысли, культуры и практики владения, государственного реформаторства и борьбы за установление власти над ресурсами и людьми.

Насколько уместно вообще ставить такие вопросы по отношению к России и нет ли в этом опасности перенесения на российскую историю выводов, которые были получены в результате исследования европейской политики XIX века? Европейские либералы, может кто-то сказать, были избалованы своей относительной свободой и в высшей степени индивидуалистической культурой, и поэтому они могли настаивать на большем внимании к общественным интересам. Но в России не было свободы, и индивидуализм здесь был менее развит. Зачем нам нужно искать в России условия, характерные для Европы?[16 - См. критику экстраполирования европейских проблем на российскую почву во влиятельном эссе Лоры Энгельштейн: Engelstein L. Combined Underdevelopment: Discipline and the Law in Imperial and Soviet Russia // Engelstein L. Slavophile Empire: Imperial Russia’s Illiberal Path. Ithaca, NY: Cornell University Press, 2009. P. 13–32 (см. рус. пер.: Энгельштейн Л. «Комбинированная» неразвитость: дисциплина и право в царской и советской России // Новое литературное обозрение. 2001. № 49. Электронный ресурс: http://magazines.russ.ru/nlo/2001/49/engel.html).]

Сравнение российского правового и интеллектуального развития с различными европейскими тенденциями будет выглядеть менее проблематичным, если мы откажемся от предпосылки о последовательности реформ (сначала конституционализм, частная собственность и свободы, а потом общественные интересы и социальная политика). Задачи преобразования российской политической системы были схожи с теми, которые стояли перед европейскими странами десятилетиями и даже столетиями ранее, но они накладывались в России на современные проблемы, над разрешением которых другие страны бились в то же самое время[17 - Лора Энгельштейн, говоря о «режимах власти» Мишеля Фуко в модерном мире и о российской «комбинированной» неразвитости, которая плохо вписывается в модель Фуко, указывает, что «пример с Россией представляет наложение трех моделей власти, которые в схеме Фуко разделены хронологически (хотя и не полностью): так называемой „юридической монархии“, Polizeistaat и режима дисциплины» (Engelstein L. Combined Underdevelopment. P. 19 (см. рус. пер.: Энгельштейн Л. «Комбинированная» неразвитость. Электронный ресурс: http://magazines.russ.ru/nlo/2001/49/engel.html)). Схожим образом мы можем сказать, что реформистская повестка дня российских либералов охватывала накладывавшиеся друг на друга задачи борьбы с остатками абсолютизма, с тиранией Polizeistaat и в то же время – распространения своих либеральных (и дисциплинирующих) взглядов на общество.]. Если мы отбросим линейное представление о развитии, то российский либерализм не будет выглядеть таким большим отступлением от европейской традиции, как может показаться на первый взгляд. Европейский либерализм был довольно многоликим, так что на самом деле нет никакой нормы, относительно которой можно было бы регистрировать отклонения. Кроме того, несмотря на старания российского правительства остановить приток в страну радикальных политических идей, образованная элита имела свободный доступ к европейской культуре и охотно потребляла европейский интеллектуальный импорт. В результате российская общественная мысль переживала те же кризисы, что и европейская, и сталкивалась со схожими проблемами.

В то же время важно признавать и российские особенности. Историки российской политической мысли зачастую затрудняются точно определить своеобразное политическое мировоззрение российских мыслителей[18 - Попытки определить суть российского либерализма см., например: Raeff M. Some Reflections on Russian Liberalism // Russian Review. 1959. July. Vol. 18. № 3. P. 218–230; Timberlake Ch. E. Introduction: the Concept of Liberalism in Russia // Essays on Russian Liberalism / Ed. by Ch. Timberlake. Columbia: University of Missouri Press, 1972. P. 1–17; Walicki A. Legal Philosophies of Russian Liberalism. New York: Oxford University Press, 1987 (см. рус. пер.: Валицкий А. Философия права русского либерализма. М.: Мысль, 2012).], которые всерьез стремились объединить такие концепты, как личная свобода и коммунитаризм, производя идеи, казавшиеся европейским либералам оксюмороном. Британско-французское классическое либеральное мировоззрение в России конкурировало с камералистскими теориями, пришедшими из Германии, и, как результат, российская общественная мысль так и не смогла вполне освоить идею правового индивидуализма и всегда была подвержена популистским влияниям. Одно из основных различий между российским либерализмом до начала ХХ века и либерализмом во Франции и Британии заключается в том, что российская версия менее отчуждена от государства, о чем свидетельствует и существование «либеральных бюрократов» в правительстве, которые были главными агентами «либеральных реформ» в середине XIX века. Германский умеренный либерализм, с его стремлением примирить общество и государство, вызывал намного большую симпатию у многих российских либеральных интеллектуалов. Приверженные идее трансформировать государство без потрясения основных принципов самодержавия, они сконцентрировали свои усилия на неполитических реформах, которые, как они надеялись, повысят эффективность управления и восстановят социальный мир. Государственническо-либеральный дух «законного управления» глубоко проник в царскую бюрократию, продолжая жить даже после эры Великих реформ[19 - Whelan H. W. Alexander III and the State Council: Bureaucracy and Counter-reform in Late Imperial Russia. New Brunswick: Rutgers University Press, 1982.]. В то же время профессионализация государственного управления вела к укреплению позиций технократов, взгляды которых, как показал Питер Холквист, трудно определить как либеральные или консервативные[20 - О «технократическом» этосе в среде российской бюрократии в канун революции и о взглядах технократов на собственность см.: Holquist P. «In accord with State Interests and the People’s Wishes»: The Technocratic Ideology of Imperial Russia’s Resettlement Administration // Slavic Review. 2010. Spring. Vol. 69. № 1. P. 151–179.]. Они руководствовались идеологией государственной эффективности, которую разделяли с различными либеральными экспертами в среде так называемых свободных профессий.

Мой анализ реформ в области прав собственности (планировавшихся и проведенных), таким образом, объединяет два историографических нарратива, которые редко пересекаются – нарратив истории российского государства, с одной стороны, и нарратив либерализма и профессиональной экспертизы, с другой. Как я доказываю, развитие государства в России должно быть представлено в едином контексте с трансформацией либеральной идеологии и профессионального знания, которые играли такую заметную роль в политической истории Европы в XIX веке. Государство представляло собой, вероятно, самый неоднозначный элемент в реформистской повестке дня: либералы и эксперты хотели, чтобы государство было сильным, но в то же время с ограниченной способностью вмешательства; чтобы оно было большим, но эффективным. Реальность, однако, оказалась далека от идеала. В реальности российское самодержавие ограничивало государственное вмешательство в новые сферы деятельности и мешало бюрократии взять на себя модерные задачи и функции. Несмотря на интервенционизм и фиксацию на идее тотальной опеки, особенно в деревне, российское государство оставалось нерадивым попечителем для своих граждан. К концу XIX века государство несколько изменило курс и начало разрабатывать множество проектов социальных реформ. После 1905 года оно даже пошло настолько далеко, что в целях политического выживания сделало ставку на мобилизацию крестьян[21 - Yaney G. The Urge to Mobilize: Agrarian Reform in Russia, 1861–1930. Urbana: University of Illinois Press, 1982.], стремясь освободить их от опеки общины и местного дворянства и предоставить им всемерную государственную поддержку. И все же ко времени своего падения в 1917 году самодержавие, похоже, провалилось по всем пунктам. Многим современникам государство одновременно представлялось назойливо всепроникающим и безнадежно бессильным.

Создание института публичной собственности было нацелено на эту проблему: трансформируя государство и делая его одновременно и больше и эффективнее и в то же время изменяя его роль, сторонники реформы прав собственности стремились создать материальное основание для сильного и независимого общества. По мнению российских либеральных реформаторов, государство должно было функционировать скорее как менеджер, нежели собственник страны и ее ресурсов – оно должно было быть в большей степени поставщиком услуг для общества, чем воплощением власти. Центральным требованием этой повестки было создание «общественного достояния». Учитывая самодержавный контекст, с которым имели дело сторонники этого института, эта идея имела громадное политическое значение. Вместо того чтобы свергать или игнорировать самодержавие, они могли использовать идею общественного достояния, чтобы изменить государство изнутри. Неудивительно, что та часть их повестки, которая касалась государства, не сработала. Провал мобилизации ресурсов страны во время Первой мировой войны показал всю политическую и управленческую слабость самодержавного порядка.

Был еще один момент, в котором сходились российский и европейский либерализм рубежа веков: постепенная профессионализация. В конце XIX века задача проведения реформ привлекала многих представителей элитных профессий – инженеров, юристов и ученых – чьи взгляды на то, каким должно быть общество, стали играть существенную роль в формировании либеральной программы реформ[22 - О роли «профессиональных мыслителей» в формировании «нового либерализма» в Британии см.: Freeden M. The New Liberalism: An Ideology of Social Reform. P. 3; о профессиональных сообществах французских «социальных либералов» см.: Horne J. R. A Social Laboratory for Modern France: The Musеe Social and the Rise of the Welfare State. P. 126–140.]. Поскольку политическая деятельность была ограничена, профессионалы пытались провести прогрессивную программу в сфере своей экспертной компетенции – это объясняет, почему среди российских либералов преобладали эксперты[23 - Илья Герасимов охарактеризовал этот социальный реформизм российских либералов как «аполитичную политику», явление того же времени и типа, что трансатлантический прогрессивизм, проанализированный в «Атлантических перекрестках» Дэниэла Роджерса (Gerasimov I. Modernism and Public Reform in Late Imperial Russia, Rural Professionals and Self-Organization, 1905–1930. Basingstoke, UK; New York: Palgrave Macmillan, 2009. P. 18; Rogers D. Atlantic Crossings: Social Politics in a Progressive Era. Cambridge, MA; London: Belknap Press of Harvard University Press, 1998). О «либеральной академической мысли» в России см. также: Wartenweiler D. Civil Society and Academic Debate in Russia, 1905–1914. Oxford: Clarendon Press, 1999.]. Под воздействием новых социальных теорий российские либералы этого времени поворачивались от либерального индивидуализма к социальному, так же как и их собратья в Европе, хотя в России этот поворот ощущался как менее резкий. Действительно, социальный либерализм в России просто добавил еще один пласт задач в программу либеральных политиков рубежа веков, побуждая стремиться не только к конституционной реформе и гражданским свободам по европейскому образцу, но также и к государственной модернизации и социальной трансформации.

В данной книге утверждается, что поворот от индивидуалистического видения социального порядка к моделям, более чутким к социальным проблемам и более благожелательным по отношению к государству, произошел благодаря этим реформаторски настроенным экспертам. Как показал Дэниэл Биэр в своем исследовании социальных наук в России рубежа веков, либералы разделяли мнение, что обществу, как глине или рукотворному объекту, можно придать любую форму[24 - Beer D. Renovating Russia: The Human Sciences and the Fate of Liberal Modernity, 1880–1930. Ithaca, NY; London: Cornell University Press, 2008. P. 5.]. Такое представление об обществе предполагало подчинение индивидуальных прав «правам абстрактного… сообщества»[25 - Ibid. P. 7.]. Мое исследование выявило, что у различного рода экспертов – инженеров, специалистов лесного хозяйства, историков искусства и литературных критиков – представления об идеальном общественном порядке были очень схожи, результатом чего стала новая программа либеральных реформ, сместившая акцент с индивидуальной свободы личности на свободу и права общества. Субъектом прав, включая и право собственности, наряду с индивидом стало общество, или «публика».

СОБСТВЕННОСТЬ И СОЦИАЛЬНЫЙ ПОРЯДОК

Идея создания общественного достояния дает замечательный пример представлений о том, что реформа прав собственности может трансформировать весь социальный порядок, включая такие основополагающие понятия, как личная свобода, общественные интересы, государственная власть и отношения общества и государства. Однако Россия не была уникальной в этом смысле: двойственная природа собственности как важного атрибута личности и одновременно как института социального порядка давно подпитывала дискуссии среди экономистов, философов и политических теоретиков. Противоречия были очевидны с самого начала. С самого ее зарождения модерная идея собственности была тесно связана с представлением о личной свободе; в то же время никакая другая свобода не была так жестко ограничена правилами и социальными обязательствами по отношению к обществу и государству. Дилемма собственности и нищеты, этическая неоднозначность владения и несовместимость свободы частных собственников и общественных интересов – все эти базовые характеристики собственности казались непримиримыми. Как следствие, большая часть энергии, шедшей на осмысление собственности, была направлена на попытки уравновесить абсолютное право собственности и требования социальной справедливости и общественных интересов. Все это вело к различным как утопическим, так и прагматическим программам реформирования социального порядка.

Результат дискуссий о собственности в Европе хорошо известен: золотой век классического либерализма еще не закончился, когда появились первые проекты отмены частной собственности. На самом деле доктрина об абсолютном благе частной собственности была атакована со всех сторон: социалисты хотели справедливости, традиционалисты выступали за сохранение коммунальных институций[26 - См., например: Grossi P. An Alternative to Private Property: Collective Property in the Juridical Consciousness of the Nineteenth Century. Chicago; London: University of Chicago Press, 1977; Les propriеtеs collectives face aux attaques libеrales (1750–1914). Europe occidentale et Amеrique latine / Ed. by M.?D. Demеlas and N. Vivier. Rennes: Press Universitaire de Rennes, 2003.], а правительственные чиновники и ученые, экспериментировавшие с введением частной собственности в колониальных владениях, высказывали сомнения в универсальной применимости этого института. Кончина классического либерализма, который столкнулся с новой реальностью массовой политики, демократии и национализма, продвинула на новую стадию развития теорию, право и практику собственности. Новый либерализм конца XIX века, таким образом, предлагал такое представление о собственности, которое было совместимо с идеей общего блага. Право собственности никогда не было абсолютным, даже когда большинство склонно было так думать, но масштабы наложенных на него ограничений лишь росли по мере того, как расширялось общественное достояние за счет частных владельцев.

Трансформация государства и профессиональной экспертизы также сыграли свою роль в развитии собственности[27 - Гарольд Перкин указал на то, что развитие профессиональных услуг в конечном счете привело к изменению представлений о собственности: Perkin H. Professionalism, Property and English Society since 1880. Reading, UK: University of Reading, 1981.], и этот процесс не был ни прямым, ни последовательным. Усиливая охрану частной собственности, государство одновременно вводило множество механизмов, позволявших ее контролировать. Частная собственность должна была быть инвентаризирована, зарегистрирована и обложена налогом, и эти функции государство способно было осуществлять со все большей точностью. Эта увеличившаяся «прозрачность»[28 - См.: Kotsonis Y. «No Place to Go»: Taxation and State Transformation in Late Imperial and Early Soviet Russia // Journal of Modern History. 2004. Summer. Vol. 76. P. 531–577.] собственности была двойственной: она позволяла частному собственнику обратиться за помощью к государству, когда другой индивид оспаривал его/ее права, но также сделала частную собственность менее приватной. Крупнейшие частные и общественные предприятия требовали ее экспроприации, и хотя тщательно детализированные законы об экспроприации предоставляли намного большую защиту для частных владельцев, чем старая практика конфискаций, масштабы государственного вмешательства неумолимо росли. В XIX столетии эксперты-профессионалы открыли новые методы управления и сохранения «общественно значимых» и исчерпаемых природных ресурсов. Поскольку преуспеть в выполнении этих задач можно было только с помощью государства или общественных организаций, они продолжили расширять сферу общественного достояния. Институт частной собственности по-прежнему функционировал, но более не рассматривался в качестве наиболее эффективной формы обладания.

Развитие частной собственности в России проходило в чрезвычайно сжатые сроки: и взлет ее, и падение были стремительными и интенсивными. В России XVIII века государство было главным проводником реформ, поэтому характерно, что Екатерина II была первой, кто ввел и популяризировал понятие собственности. Именно императрица сделала больше всего, чтобы подчеркнуть связь между свободой и собственностью, хотя, как мы увидим, она не всегда была последовательна. Как я покажу в следующих главах, понятие собственности было первоначально истолковано в России с сильным акцентом на индивидуализм и социальное значение собственности было выражено слабо. В то же время, хотя императрица, несомненно, была первооткрывателем этого ключевого «либерального» института, ее представления о собственности были довольно ограниченными и консервативными. Так, при всем их духе «индивидуализма», екатерининские реформы собственности подчеркнули, что право собственности является даром монарха дворянам, и, следовательно, привели к усилению подчиненности знатных землевладельцев по отношению к трону. В этом и заключался искусный замысел императрицы, талантливого социального инженера и политика.

Вызовы екатерининскому индивидуалистическому понятию частной собственности появились сразу с нескольких сторон. Первые признаки разрушения этого понятия были заметны уже через несколько десятилетий после ее реформ. В конце 1820?х и в 1830?е годы европейские идеи рационализации использования природных ресурсов добрались до России, подстегнув дебаты об обязанностях владельцев лесов по отношению к обществу – воображаемому коллективу людей, населяющих страну, в число которых входят как ныне живущие, так и будущие поколения. В то же время подталкиваемое мольбами русских писателей и художников правительство разработало законы о литературной собственности и столкнулось с проблемой посредничества между частными (экономическими) и общественными (культурными) интересами при использовании литературных трудов. Первый закон об авторском праве (1828) определял писателя и «публику» (аудиторию) как две стороны культурного обмена, и каждая сторона могла претендовать на долю конечного продукта – литературного произведения, которое рассматривалось как выражение и индивидуального творчества, и национального культурного развития. С середины XIX века процесс пересмотра старых отношений собственности и поиск нового соотношения между частными и общественными интересами вели нередко к столкновениям интересов частных владельцев и общества по вопросам защиты окружающей среды (лесов и водных ресурсов), экономического использования природных ресурсов (рек и минералов), охраны исторических объектов и собственности на произведения искусства. В результате многое из того, что оставалось в области частного владения в конце XVIII века, стало рассматриваться в качестве общественного достояния. Значение частной собственности, таким образом, изменилось: по сравнению с ее изначальным пониманием как «абсолютного» владения и эксклюзивного права (хотя на практике она никогда не была ни абсолютной, ни эксклюзивной) она стала намного более ограниченной, ослабленной множеством обязательств и скованной интересами общества.

Сопоставление, с одной стороны, приверженности Екатерины идее частной собственности и, с другой – стремление либералов рубежа веков найти альтернативу этой идее свидетельствует о том, что индивидуализм не является эксклюзивной характеристикой либеральной идеологии. Более того, поскольку и Екатерина, и позднейшие интеллектуалы осмысляли частную собственность под влиянием Запада, двойственное восприятие индивидуализма не является особенной чертой России. На самом деле существовало множество различных «индивидуализмов» (консервативно-романтический и либеральный), и, следовательно, были также и разные версии частной собственности, которые наполнялись разнообразными социальными и культурными значениями. Таким образом, было бы ошибкой предполагать, что все либералы видят частную собственность как абсолютное благо, так же и слишком большим упрощением было бы утверждать, что противники либералов считают частную собственность абсолютным злом. Представления о собственности исторически были разнообразны и изменчивы, и основная цель этой книги – проследить причины, обстоятельства и движущие силы, стоявшие за этими переменами в России.

В этой книге меня более всего интересует не сама история о постепенном ограничении индивидуальной свободы на владение вещами, а появление «общества» как носителя прав и свобод – и в практическом аспекте, и в риторике и представлениях. Установление общественного достояния требовало одновременно и ограничения индивидуальных прав собственности, и реформирования государства; оно продемонстрировало, что модель абсолютной частной собственности, поддержанная монархическим государством на основании неписаного договора о лояльности и не оставлявшая места для общества, была по сути антилиберальной. Российские либералы, выступавшие с этими идеями, были не одиноки: Эмиль Дюркгейм указывал в 1899 году, что «индивидуализм развивался в истории такими же темпами, как и этатизм»[29 - Цит. по: Rosanvallon P. L’Еtat en France, de 1789 ? nos jours. Paris: Editions du Seuil, 1990. Р. 97.]. Леон Дюги развил эту идею, утверждая, что государство должно рассматриваться не как квинтэссенция общественной власти, но как инстанция, предоставляющая общественные услуги, как «непосредственное осуществление общественного интереса»[30 - Ibid. Р. 87. Показательно, что идея замены централизованного управления на систему государственных агентств для управления общественными услугами казалась Дюги совершенно неполитической и поэтому не входящей в круг парламентских реформ.]. Не удивительно, что работы Дюркгейма и Дюги и концепция возвращения «общества» в качестве субъекта права и политики стали невероятно популярны в России.

Российские либералы, однако, пошли еще дальше в своей критике индивидуализма и государства, утверждая, что государство в своей тогдашней форме являлось препятствием для формирования нации и разрушало общественную солидарность. Вместо двухмерной модели (индивид/государство) они развили концепцию трехмерной формы управления (индивид/общество/государство) и обличали беспредельный индивидуализм как отклонение от подлинного (локковского) либерализма, равно как критиковали чрезмерное государственное вмешательство. Павел Николаевич Милюков, лидер главной российской либеральной партии – Конституционно-демократической, выразил эту идею четко в статье о свободе слова (1905)[31 - Милюков П. Н. Субъективное и социологическое обоснование свободы печати // В защиту слова. Сб. ст. СПб.: Тип. Н. Н. Клобукова, 1905.]. Он видел свободу намного более ограниченной и согласованной с общественными интересами, чем то было в либеральных построениях начала XIX века. Согласно Милюкову, как неумеренный индивидуализм, так и чрезмерный государственный контроль (или цензура в случае печати) разрывали ткань общества, разрушая социальные и культурные связи как между индивидами, так и между сменяющими друг друга поколениями.

В то же время стоит отметить, что защитники этого нового представления о собственности не думали, что они подрывают или умаляют ценность самой индивидуальной свободы. Богдан Александрович Кистяковский в эссе «В защиту права» (1909) высказал знаменитую мысль, что свобода и порядок – две стороны права, и сетовал на отсутствие «идеала правовой личности» в российской традиции, несмотря на одержимость российской интеллигенции личностным началом[32 - Что проявлялось в этическом, религиозном и политическом смыслах и в различных философских интерпретациях – ницшеанстве, штирнерианстве и анархизме: Кистяковский Б. А. В защиту права // Вехи. Интеллигенция в России. Сб. ст. 1909–1910. М.: Молодая гвардия, 1991. С. 115. Немного иная интерпретация взглядов Кистяковского: Engelstein L. Combined Underdevelopment. P. 19.]. Кистяковский и другие мыслители, по всей видимости, предлагали альтернативную концепцию личности как комбинации внутренней духовной свободы, гражданской зрелости и самодисциплины[33 - Рафаэла Фаджионато описывает по сути такую же концепцию свободы без индивидуализма, «открытую» русскими розенкрейцерами в конце XVIII века – концепцию, которая «сильно отличалась от индивидуалистической версии западной секулярной культуры». Интересно, что Фаджионато видит схожесть между этой идеей XVIII века и определением свободы Н. А. Бердяева: «Свобода не есть индивидуализм… Свобода не есть самозамыкание и изоляция, свобода есть размыкание и творчество, путь к раскрытию во мне универсума» (Бердяев Н. А. Самопознание. М., 1990. С. 57–58; цит. по: Faggionato R. A Rosicrucian Utopia in Eighteenth-century Russia: The Masonic Circle of N. I. Novikov. Dordrecht, The Netherlands: Springer, 2005. P. 156, 179).]. Приветствуя возрождение идеалистического взгляда на личность, российские либералы осуждали индивидуализм как его крайнее и извращенное воплощение[34 - Достаточно упомянуть, что появление этого антииндивидуализма совпало с возрождением в русской философии идеализма, примером чего служит известный сборник статей «Проблемы идеализма» (1902): Проблемы идеализма. Сб. ст. / Ред. П. И. Новгородцев. М., 1902.]. Иначе говоря, как пишет Майкл Фриден о философии права британских либералов конца XIX века, «индивидуальность… заменила индивидуализм»[35 - Freeden M. The New Liberalism. P. 23. Схожую интерпретацию российского либерализма см.: Beer D. Renovating Russia. P. 18.].

Конечно, и до Кистяковского и Милюкова многие российские философы осуждали частную собственность и индивидуализм, среди них наиболее известными были славянофилы и народники. Однако те либералы, чьи идеи я здесь анализирую, предлагали иной взгляд: они старались не устранить, а преобразовать частную собственность, удалив из этого понятия индивидуалистические черты. Каким образом? Как они представляли себе частную собственность без индивидуализма и каковы были политические и культурные последствия такого видения? С точки зрения классической либеральной доктрины гипотеза о том, что можно отделить идею частной собственности от индивидуализма, кажется невозможной, поскольку собственность считалась главным качеством индивида и основным символом гражданственности[36 - Эта идея наиболее выраженно была представлена: Macpherson C. B. The Political Theory of Possessive Individualism: Hobbes to Locke. Oxford: Clarendon Press, 1962.]. C XVII века понятие собственности стало главной основой гражданской добродетели, что давало мощное обоснование для этого института и было полезным средством для примирения моральных требований с материальными интересами[37 - Pocock J. G. A. The Machiavellian Moment: Florentine Political Thought and the Atlantic Republican Tradition. Princeton, NJ; Oxford: Princeton University Press, 2003; Hirschman A. O. The Passions and the Interests: Political Arguments for Capitalism before Its Triumph. Princeton, NJ: Princeton University Press, 1997.].

К концу XIX века, однако, кажущиеся простыми отношения между добродетелью и собственностью были поставлены под вопрос, и для некоторых критиков тот факт, что кто-то владел собственностью, был недостаточным для суждения о том, хороший ли он/она гражданин[38 - Майкл Фриден указал на озабоченность «новых либералов» этическими вопросами и на их попытки заново установить связь между моралью и политикой (Freeden M. The New Liberalism. P. 15).]. Для этих критиков собственность не была тем, что в раннемодерной философии «квалифицировало индивида для гражданства»[39 - Pocock J. G. A. The Machiavellian Moment. P. 376.]. Наоборот, чтобы быть владельцем, нужны особые характеристики: обладание знаниями (иногда требуются специальные знания в определенной области или способность нанять профессионала для управления собственностью), чувство гражданской ответственности, признание того, что существует более важный, общественный интерес и готовность при необходимости уступить этому интересу.

Противоположный взгляд – что собственность сама по себе может создать хорошего гражданина – продолжал присутствовать в правительственной программе реформ. Это было заметно в утопической идее П. А. Столыпина создать новый социальный и политический порядок посредством индивидуализации крестьянского землевладения[40 - Pallot J. Land Reform in Russia, 1906–1917: Peasant Responses to Stolypin’s Project of Rural Transformation. Ch. 2.]. Тем не менее, как показал Янни Коцонис, российские реформаторы позднеимперской эры, многие из которых были технократами на службе государства, сомневались, что крестьяне были достаточно развиты, чтобы выступить в качестве землевладельцев, и в конце концов понизили статус собственности крестьян с «частной собственности» до эвфемистической «индивидуальной собственности»[41 - Kotsonis Y. The Problem of the Individual in the Stolypin Reforms // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2011. Vol. 12. № 1. P. 25–52. По наблюдениям Янни Коцониса, бюрократы в столыпинском правительстве намерены были создать новую модель «частной собственности без индивидуальной автономии или права свободно распоряжаться» (р. 29).]. Как показывает мое исследование, сторонники реформирования собственности оспаривали мнение о пользе, присущей частному владению, и предлагали ввести обширный контроль со стороны экспертов над проявлениями власти собственников всех категорий (в случаях, касающихся владения общественно важными вещами). Позднее большевики, отринув присущие либералам рубежа веков сомнения относительно всемогущества института частной собственности, пошли еще дальше и, таким образом, по иронии, унаследовали веру ранних, классических либералов в преобразующую силу собственности. По их представлениям, эффект отречения от частной собственности должен был быть настолько мощным, чтобы изменить не только политический порядок, но и самих людей.

«Реформа собственности» в дореволюционной России понималась широко: не просто как набор новых законов, но также как изменение практик определения ценностей – как в общественной, так и в частной жизни. Другими словами, сторонники введения института публичной собственности стремились изменить отношение к определенным категориям вещей со стороны собственников, законодателей и широкой публики. Неудивительно поэтому, что собственность сама по себе оказалась в центре обсуждения того, что формирует социальность, публику. Речь шла не о владении собственностью вообще, а скорее о владении вещами, которым придается общественное значение, как, например, природные ресурсы, исторические памятники и идеи.

Согласно антропологическим исследованиям отношений собственности, операции с материальными и нематериальными объектами владения происходят на двух уровнях: на первом доминируют краткосрочные операции в рамках рыночного обмена, на втором – долгосрочный порядок производства общественных ценностей[42 - Parry J., Bloch M. Introduction: Money and the Morality of Exchange // Money and the Morality of Exchange / Ed. by J. Parry and M. Bloch. Cambridge: Cambridge University Press, 1989. P. 26–27. Благодарю Сергея Ушакина за указание на эту работу. Об этом направлении в экономической антропологии см. также: Hann C. M. Introduction: The Embeddedness of Property // Property Relations: Renewing the Anthropological Tradition / Ed. by C. M. Hann. Cambridge: Cambridge University Press, 1998. P. 32–34.]. В операциях с собственностью на низовом уровне лес служил источником материального богатства, измеряемого в кубометрах древесины; поместья аристократов XVIII века в качестве недвижимости измерялись в десятинах и оценивались в рублях, а литературные произведения рассматривались как объекты торговли между издателями и писателями. В то же время, выступая в роли символа нравственных ценностей, леса ассоциировались с уникальной российской природой, а семейные поместья или литературные произведения становились сокровищами национальной культуры, носителями культурной памяти и средствами нациестроительства. Общество, или «публика», как субъект прав собственности рассматривалось в качестве главного участника обмена на уровне культурных ценностей.

Как показано в этой книге, появление нового представления об отношениях собственности было первоначально вызвано концептуализацией абстрактных сущностей, таких как «природа», «исторические памятники», «искусство» и «литература». Прикрепление одного из этих ярлыков к объекту собственности означало возвышение его с уровня приземленных экономических операций до общественной сферы, к которой неприменимы обычные экономические законы. Преходящий статус частной собственности казался второстепенным, даже незначительным по сравнению с «вечной» общественной собственностью нескольких поколений, чьи права на обладание общими вещами соединяли прошлое и будущее.

Рассмотрение с этой точки зрения политики имперской России в вопросе о собственности позволяет включить в повествование о реформах новых действующих лиц – экспертов лесного хозяйства, инженеров, экономистов, литературных критиков, искусствоведов, архитекторов. Все они утверждали свой авторитет творцов «общественного мнения», определяющих ценность вещей и тем самым создающих само общественное достояние[43 - Эмиль Дюркгейм так описывал приобретение различными вещами статуса объектов собственности: «Именно общественное мнение в каждом обществе определяет, какие объекты подлежат присвоению, а какие нет: не их физическая природа, как это могут определять естественные науки, но формы, которые принимают их образы в общественном сознании. Определенная вещь, которая вчера не могла быть присвоена, сегодня уже может быть присвоена и наоборот» (Durkheim E. The Nature and Origins of the Right of Property // Durkheim and the Law / Ed. by S. Lukes and A. T. Scull. New York: St. Martin’s Press, 1983. P. 159).]. Выбор экспертами необходимых критериев для определения – что является историческим памятником, например – приводил к серьезным последствиям, поскольку именно экспертиза решала, подлежал ли тот или иной объект общественному владению или годился для частного присвоения. Когда российские историки искусства в начале 1890?х решили, что многие древние иконы – предметы искусства, они столкнулись с ожесточенным сопротивлением со стороны их номинального владельца, Православной церкви, которая не соглашалась с требованиями искусствоведов перенести иконы из церквей в публичные музеи. Литературные критики, пытаясь составить план реформы законодательства об авторском праве, обсуждали, как определять литературное произведение. По их мнению, если письмо умершего писателя считается предметом литературы, то публика должна иметь право прочитать его, невзирая на соображения о собственности и нравственные интересы семьи писателя. Схожим образом, специалисты по лесам и водным ресурсам и многие другие эксперты обсуждали, какого рода природные ресурсы (и какие виды животных) должны быть взяты под охрану общества и, следовательно, подняты до статуса «общественных вещей»[44 - Теодор Стейнберг описал, как переименование вещей (он писал о природных объектах – реках, озерах) влияет на их статус как собственности. См.: Steinberg T. Identity Crisis in Bayou Country // Steinberg T. Slide Mountain, or The Folly of Owning Nature. Berkeley: University of California Press, 1995. P. 52–81.].

Дилемма «частный интерес/общественная собственность» не оставалась только в сфере политических дебатов и юридических соображений. Очень многие люди столкнулись с этим выбором на своем личном опыте. Истории Павла Михайловича Третьякова, основателя знаменитой коллекции картин в Москве, его соратника Ильи Семеновича Остроухова и Прасковьи Сергеевны Уваровой, возглавлявшей Московское археологическое общество, – людей, нашедших разные способы уравновесить свои личные интересы в области коллекционирования и интересы защиты национального искусства, принадлежащего «обществу», – представляют примеры того, как идеология общественного достояния влияла на жизнь людей.

Споры о том, как лучше охранять исторические памятники, даже приводили к судебным разбирательствам – таким, как дела страстного коллекционера-любителя древнерусского искусства княгини Марии Клавдиевны Тенишевой или реставратора икон Евгения Ивановича Брягина, попавшего в итоге в тюрьму. В литературной области конфликт коренился в противоречии между по существу частной, интимной природой творчества и тем фактом, что продукт этого глубоко личного опыта приобретал ценность только после публикации. Попытки Александра Сергеевича Пушкина защитить свои произведения от плагиата и незаконного воспроизведения отражает его желание не только обеспечить свой доход, но и огородить свою частную литературную жизнь от публики. Несколькими десятилетиями позже Лев Николаевич Толстой осудил приватизацию литературных произведений, однако его попытка сделать публику своим законным наследником и владельцем его литературной собственности не увенчалась успехом. Эта неудача углубила сомнения в том, что общество может стать законным субъектом собственности в самодержавном государстве. Похожий вопрос – о том, кто становится владельцем природных ресурсов после их национализации – встал, когда группы предпринимателей инициировали (почти одновременно) кампанию против частных владельцев рек и природных ископаемых. Опыт инженеров, боровшихся с сопротивлением земельных аристократов (среди них знаменитые Воронцовы-Дашковы), и истории о крестьянах, которые оказались владельцами угольных залежей в Донецком бассейне, также отражают человеческое измерение моей темы.

Идея создания общественного достояния затрагивалась в различных проектах политических, социальных и культурных преобразований. Для большинства экспертов работа над этими вопросами представляла собой путь к власти, поскольку предполагаемое общественное достояние должно было управляться элитой профессионалов – то есть такими, как они. Знание как власть в модерном государстве, предмет многих исследований, занимает заметное место и в моем рассказе, хотя оно предстает здесь немного в другом ракурсе. Некоторые сторонники общественного достояния считали необходимым проведение программы культурных преобразований, веря, что обобществление вещей в конечном счете создаст массу образованных людей, восприимчивых к либеральным политическим идеям. Можно интерпретировать эту идею как попытку построения чаемого «гражданского общества» посредством обеспечения его общим материальным фундаментом, предметом общей заботы и совместного пользования. В то же время защитники общественной собственности имели более прозаические интересы, стремясь укрепить свой статус. Хотя идея общественной собственности оставалась политически неприемлемой и чужеродной для самодержавия, ее все же пытались использовать некоторые технократы в правительстве. Например, идея о водах как res publica служила главным обоснованием для установления государственного контроля над водными ресурсами на Кавказе и в Центральной Азии. Однако авторы этих первых российских законов об использовании водных ресурсов «творчески переработали» либеральную концепцию общественной собственности для нужд колониального управления, заменив понятие «общественная» на «государственная».

Контуры нового порядка в области собственности оставались размытыми: некоторые, как, например, эксперты по лесному хозяйству, выражали свою безусловную веру в (реформированное) государство как в наилучшего управляющего общественных ресурсов; другие сохраняли крайне скептическое отношение и настаивали на полном устранении государственных институций из управления общественным достоянием. Общим для этих проектов государственных реформ было стремление преобразовать огромную и плохо управляемую сферу государственной собственности – сферу безраздельного контроля царской бюрократии – в современное общественное достояние, управляемое или общественными институциями, или государственными службами от имени общества. Другими словами, эти реформаторы стремились к деиндивидуализации государства, к тому, чтобы оно было лишено статуса частного владельца.

Разнообразие мнений о том, как институциализировать общественное достояние, происходило из внутреннего противоречия, присущего замыслу: самодержавный режим отказывался признать общество как политическую или юридическую сущность, имеющую представительство. В таком случае, кто выступал бы от лица этой неинституционализированной публики? Кто управлял бы общественными ресурсами от имени народа? В отсутствие институтов, представляющих общество и наделенных его доверием, эти вопросы приобретали особую политическую значимость. Конституционная реформа 1906 года не изменила ситуацию: правительство продолжало отрицать существование общества как носителя суверенитета вне государства, тогда как сторонники общественной собственности, в свою очередь, отказались признать Думу политическим воплощением общества.

В Европе идея общественного достояния редко приобретала такое отчетливо политическое значение. Как показала Кэрол Роуз, наличие «настоящей общественной собственности», отличной как от чисто частной собственности, так и от общественной собственности, подконтрольной правительству, присутствовало в британском общем праве со Средних веков. Установление либерального экономического порядка в Англии и Соединенных Штатах не принесло изменений в сферу общих вещей, «находившихся в коллективном „владении“ и „управлявшихся“ всем обществом»: дороги, улицы, реки и места общего отдыха сохранили свой статус, освященный традицией. Суды стали признавать право собственности «неорганизованного общества», несмотря на первоначальные трудности с разработкой защиты интересов невидимого владельца[45 - Rose C. The Comedy of Commons: Custom, Commerce, and Inherently Public Property.]. Более важно, что конституционный образ правления сделал различие между «обществом» и «государством» если не полностью бессмысленным, то по крайней мере не имеющим политического значения. В континентальной Европе процесс формирования общественного достояния, отдельного как от частного, так и от государственного владения, был ускорен Французской революцией, провозгласившей народный суверенитет, который подкреплялся властью народа распоряжаться общественными вещами. На римскую res publica ссылались как на источник этой юридической модели, придавая ей таким образом более законный и универсальный вид. К концу столетия почти все европейские своды законов признавали существование публичной собственности, которая продолжала развиваться и охватывать многие объекты, считавшиеся ранее частными.

В России же многие из этих условий развития общественного достояния отсутствовали: предметы общественного интереса оставались в составе частных землевладений, а распространившиеся в континентальной Европе революционные изменения в гражданских законах не оказали большого влияния на практику российского самодержавия. Однако влияние идеи публичной собственности тем не менее сказывалось. Как надеялись сторонники этой идеи, образование общественного достояния заменит отсутствующий элемент – народный суверенитет, таким образом создавая материальное основание для появления гражданского общества и помогая усилить соединительные связи в обществе, разделенном на множество сословных и культурных сегментов. Кэрол Роуз напоминает современным юристам и политикам, что «главный урок, выведенный из доктрин девятнадцатого века» заключается в том, что общие вещи важны для формирования общественности; без публичной собственности общество превращается в бесформенную толпу[46 - Ibid. P. 781.]. Российские интеллектуалы, боровшиеся за право общества владеть общими вещами, придерживались сходной и даже более амбициозной программы. Они исходили из того, что можно создать нацию, дав ей материальное основание в виде общих вещей. В результате эта программа предлагала альтернативу радикальным политическим доктринам, которые в конечном итоге стали главенствующими в Российской революции. Идея общественного достояния была нацелена на исправление социальной несправедливости, выросшей на почве частной собственности, но без полного уничтожения этой собственности. Напротив, частная собственность была необходима для создания новой системы, предполагающей разнообразие форм собственности.

Структура этой книги отражает сложность рассматриваемой проблемы. Я начинаю с вводной главы, которая содержит общую картину развития идеи собственности в России от Петра Великого до Великих реформ. В этой главе я фокусируюсь на проблемах согласования частных интересов с нуждами государства и общества и прослеживаю, как в 1820–1840?х годах идея общественности проникла в дискурс о собственности. Эта глава также дает в качестве примера описание первого столкновения между либеральной теорией собственности и идеей защиты природы.

Основной текст книги разделен на три части: первая посвящена природным ресурсам, вторая – историческим и художественным памятникам, а третья – авторскому праву. Каждая часть состоит из глав, в которых рассматриваются или различные объекты, вызывавшие споры (леса, воды, полезные ископаемые, иконы, археологические находки), или особые проблемы, такие как создание публичных пространств как мест охраны национального наследия, право наследников писателей контролировать судьбу своего наследства и проблема защиты авторских прав иностранцев. Эта структура, ориентированная на объекты и проблемы, представляет читателю различных участников дебатов и показывает, как одна и та же идея появилась независимо (и одновременно) в различных сферах. Предупреждая возражения против сравнения таких, казалось бы, далеких друг от друга сфер, как горное дело, лесоводство, охрана памятников и издательское дело, я подчеркну, что идея общественного достояния пронизывала все эти области. Читатель увидит поразительную схожесть в вопросах, поднятых в дискуссиях о сохранении лесов и икон, в обсуждении «горной свободы» и «свободы перевода». Мы, конечно, редко найдем между этими отдаленными сферами личные связи, подобные тем, что описаны в книге Карла Шорске «Вена на рубеже веков», образцовом историческом анализе перемен, синхронно происходивших в разных областях культуры и политики. В конце концов, специалисты по лесному хозяйству вряд ли могли встретиться в кафе с литературными критиками. Они принадлежали к разным группам раздробленной российской элиты. Однако созвучие их идей или, как пишет Шорске, «всеобщая и достаточно неожиданная трансформация идей и ценностей»[47 - Schorske C. E. Fin-de-si?cle Vienna: Politics and Culture. New York: Vintage Books, 1981. P. xxvi (см. рус. пер.: Шорске К. Э. Вена на рубеже веков. СПб.: Изд-во им. Н. И. Новикова, 2001. С. 19).], синхронность перемен во взглядах на собственность в различных областях предполагает существование общего направления и единого интереса в формировании общественного достояния.

Книга завершается коротким эпилогом, в котором я заглядываю в историю права собственности и судьбу идеи общественной собственности в советский период. Характерно, что идея общественного достояния была отвергнута в 1917 году и затем пережила короткое возрождение в 1920?х. В конечном итоге она оказалась несовместимой с социалистическим строем. Однако дореволюционные проекты создания общественного достояния в значительной степени предвосхитили реформы, проведенные большевистским государством позднее, включая экспроприацию общественно важных ресурсов. Идея коллективной свободы общества оказалась противоречивой и амбивалентной, способной вызывать противоположные интерпретации: одну – либеральную, а другую – тоталитарную.

Часть 1. Кому принадлежит природа?

Забота об окружающей среде, индустриализация и политика в отношении собственности

Глава 1

Что такое собственность

В начале 1802 года, через несколько месяцев после вступления на престол Александра I, Негласный комитет – неформальное правительство, состоявшее из либеральных друзей юного императора, – собрался для обсуждения отчуждения земель в устье реки Эмбы в Астраханской губернии и судьбы рыбной монополии в этом районе Каспийского моря. В самой Эмбе было нечто таинственное: спускаясь с Мугоджарских гор Уральского хребта, эта река была знаменита своим извилистым течением, которое часто менялось и только весной во время половодья достигало Каспийского моря, в остальное время теряясь в болотах. Во время половодья, однако, Эмба была богата осетром, что превращало рыбную монополию в этом районе в доходное предприятие. Кроме того, река иногда считалась (ошибочно) границей между Европой и Азией. Вполне символично, что в 1799 году Павел I пожаловал земли и рыбную монополию в устье Эмбы графу Ивану Павловичу Кутайсову, турецкому пленному (в 1770 году десятилетним мальчиком он был захвачен российской армией во время штурма Бендер и послан как трофейный подарок Екатерине Великой), бывшему своему брадобрею и камердинеру, которого он сделал бароном и графом и назначил главой Егермейстерской конторы. Царский подарок Кутайсову был не просто актом своеволия, он был неправомерным: согласно имперским законам, морские прибрежные земли, в отличие от речных, не могли находиться в частном владении. После смерти Павла возмутительный захват общественных прав на рыбный промысел у реки Эмбы был представлен на рассмотрение Негласного комитета Александра I. После нескольких заседаний комитет выработал три варианта решения, ни один из которых не нашел существенной поддержки. Наконец, советник Александра англофил Николай Семенович Мордвинов написал по этому поводу записку, которая принесла ему репутацию бескомпромиссного либерала.

Император, писал Мордвинов, мог бы объявить пожалование своего отца незаконным: «…неограниченною волею одного государя воды сии отданы частному человеку; неограниченная воля другого государя… может их взять обратно». «Определить за них вознаграждение, большее или меньшее, или не определять никакого, зависит от его хотения. Тут не может быть вопроса ни о справедливости, ни о несправедливости», – продолжил Мордвинов, воображая таким образом, как деспотический правитель мог бы разрешить этот вопрос[48 - Мнение Мордвинова о Эмбенских рыбных ловлях // Архив графов Мордвиновых. СПб.: Тип. Скороходовых, 1902. Т. 3. С. 215. О Мордвинове см.: Dmytryshyn B. Admiral Nikolai S. Mordvinov: Russia’s Forgotten Liberal // Russian Review. 1971. Vol. 30. № 1. January. P. 54–63; McCaffray S. P. What Should Russia Be? Patriotism and Political Economy in the Thought of N. S. Mordvinov // Slavic Review. 2000. Vol. 59. № 3. Autumn. P. 572–596; Repczuk H. Nicholas Mordvinov (1754–1845): Russia’s Would-be Reformer (неопубликованная диссертация. Columbia University, New York, 1962).]. Однако Александр I выбрал для себя другую роль – защитника собственности и власти закона. Поэтому, писал Мордвинов далее, правительство должно признать права собственности, которые даны Кутайсову законом (то есть царской волей), каким бы произвольным и возмутительным ни было пожалование.

Закон собственности признается в России вообще непоколебимым, следовательно, и собственность графа Кутайсова должна быть неотъемлема. …на собственность частную в России правительство не больше имеет права, как и всякий частный человек. ‹…› А посему, сколько бы исключительное владение каким-либо имением ни казалось противным общему благу, не можно для сего взять его в общее употребление, ибо нет у нас закона, чтоб для общего блага лишать имений частных людей, да я и не знаю, чтоб где-нибудь был такой закон терпим и полезен: ибо никогда общее благо не зиждется на частном разорении.

Мордвинов здесь близко к тексту пересказал (без указания на источник) «Комментарии к английским законам» Уильяма Блэкстона[49 - Ср.: «Тщетно бы кто толковать хотел, что общественное благо должно предпочитать частному; сие правило показалось бы весьма опасным, и потому никогда не допустит закон наш, чтоб частный человек или какое судебное место могло судить о том, что сходно с общественным благом, и что оному противно. Впрочем, общество ни о чем столько не печется, как о сохранении прав каждого частного человека»: Блэкстон У. Истолкования аглинских законов г. Блакстона / Пер. С. Е. Десницкий при участии А. М. Брянцева: В 3 кн. М.: Тип. Н. Новикова, 1780–1782. Кн. 1. С. 360 (Blackstone W. The Rights of Persons // Blackstone W. Commentaries on the Laws of England: In 4 vols. Clark, NJ: Law Book Exchange, 2007. Vol. 1. P. 134–135).]. Мордвинов настаивал на том, что надо получить согласие Кутайсова на отчуждение морского побережья и заплатить ему достойную компенсацию. Если Кутайсов нарочно потребует чрезмерно высокую плату за отчуждаемое имущество, правительство должно удовлетворить его желание. Предвидя возражения против такой несправедливости, Мордвинов утверждал, что общественная польза от охраны прав собственности превысит финансовые потери государства[50 - Мнение Мордвинова о Эмбенских рыбных ловлях. C. 216–218.].

Правительство и царь поддержали мнение Мордвинова. Граф Кутайсов, к которому в высшем обществе относились с насмешкой и презрением, получил 150 тысяч рублей компенсации за рыбные промыслы и морское побережье, которые были объявлены открытыми для «общего употребления»; частная монополия на рыбную ловлю была осуждена как «вредная для края и всего государства»[51 - Вера Мордвинова в значение частной собственности заходила так далеко, что он даже выступил против деприватизации рыбной ловли на Каспийском море. Под влиянием идеи Адама Смита о том, что право собственности превращает пустыни в сады, Мордвинов защищал частную монополию и приватизацию поместий на побережье. По этому вопросу правительство выступило против рекомендаций Мордвинова и сохранило морские воды для общественного пользования. См.: Полное собрание законов Российской империи (далее: ПСЗ). Собрание 1. Т. XXVII. 27 августа 1802 г. № 20388.]. Мордвиновский меморандум о рыбной ловле на реке Эмбе – своеобразный манифест в защиту частной собственности – стал необычайно популярен: он распространялся в рукописных копиях и его читали еще десятилетия спустя. В 1859 году Александр Герцен опубликовал этот меморандум в неподцензурном издании в Лондоне среди других документов, которые он считал важнейшими для истории России, таких как проект Государственной уставной грамоты 1819 года и материалы о загадке происхождения Павла I[52 - [Герцен А. И.] Исторический сборник вольной русской типографии в Лондоне. Лондон: Trubner and Co., 1861. Т. 2. C. 159–167.]. Н. С. Мордвинов продолжил свою деятельность в качестве неофициального члена команды реформаторов Александра I[53 - До своего назначения в 1810 году главой Департамента дел гражданских и духовных Государственного совета.], являясь владельцем земель и крепостных крестьян. Отмечая безнравственность владения крепостными, он относился к крепостничеству как к публичному институту. Как это часто бывало, прогрессивные принципы управления во владениях Мордвинова и его несобственническая власть над крепостными привели их в более тяжелое положение, чем патернализм менее прогрессивных дворян[54 - Kingston-Mann E. In Search of the True West: Culture, Economics, and Problems of Russian Development. Princeton, NJ: Princeton University Press, 1999. P. 66–67.]. Такова была горькая ирония раннего российского либерализма, пытавшегося внедрить в крепостнической самодержавной России перенимавшиеся с Запада высокие идеи.

Дело об Эмбе можно интерпретировать в нескольких различных аспектах: как замечательный пример «дней Александровых прекрасного начала» и как проявление растущей популярности экономического либерализма, преданным приверженцем которого был Мордвинов. И конечно, это дело символизировало отход от традиции российского самодержавия начала XVIII века, когда каждый дворцовый переворот или просто политические перемены при дворе – когда в немилость впадали некогда влиятельные фавориты – сопровождались разделом их богатств между победителями в политических интригах. Российское самодержавие, по словам Мордвинова, решило связать себя с приверженностью принципу частной собственности и отречься от деспотических практик прошлого. Решение Негласного комитета, однако, было проявлением перемен, произошедших в идеологии российского самодержавия несколькими десятилетиями ранее, во время правления Екатерины Великой и по ее инициативе. Как российские властители пришли к идее, что уважение частной собственности является оплотом самодержавия? Что означало это уважение к собственности в контексте российского монархического строя?

ЕКАТЕРИНА II И ИЗОБРЕТЕНИЕ АБСОЛЮТНОЙ ЧАСТНОЙ СОБСТВЕННОСТИ

Хотя историки и расходятся относительно отдельных аспектов развития права собственности в допетровской и петровской России[55 - Weickhardt G. G. Pre-Petrine Law of Property // Slavic Review. 1993. Vol. 52. № 4. P. 663–679; Pipes R. Was There Private Property in Muscovite Russia? // Slavic Review. 1994. Vol. 53. № 2. P. 524–530; Weickhardt G. G. Was There Private Property in Muscovite Russia? (Response to Richard Pipes) // Slavic Review. 1994. Vol. 53. № 2. P. 531–538.], большинство все же соглашается с тем, что основы модерной системы собственности были заложены в царствование Екатерины II, которая подтвердила свободу дворян от бремени обязательной службы и установила неприкосновенность частной собственности дворян как их особую монополию и привилегию[56 - О «появлении» частной собственности в России см.: Pipes R. Private Property Comes to Russia: The Reign of Catherine II // Cultures and Nations of Central and Eastern Europe: Essays in Honor of Roman Szporluk / Ed. by Z. Gitelman et al. Cambridge, MA: Ukrainian Research Institute; Harvard University, 2000. P. 431–442.]. Как бы ни складывалась история собственности до ее правления, Екатерина претендовала на роль создательницы права собственности в России. В целом претензии Екатерины небезосновательны: идея собственности-как-свободы и само слово «собственность» в его новом значении появились в России именно во времена ее «просвещенного» правления[57 - Само слово «собственность» существовало в русском языке и до Екатерины. Например, мирный договор, заключенный по окончании Северной войны в 1721 году, предписывал, что король Швеции уступает завоеванные Россией земли в «совершенное непрекословное владение и собственность» русского царя. См.: Указы блаженныя и вечнодостойныя памяти Государя Императора Петра Великого самодержца всероссийского, состоявшиеся с 1714 по кончину Его Императорского Величества. СПб.: Императорская Академия наук, 1739. С. 333.].

Иначе и быть не могло: Россия середины XVIII века была открыта идейным влияниям Европы, а идея собственности именно в этот период владела умами европейских политиков и мыслителей. Философы и экономисты всех мастей и убеждений признавали ключевую роль собственности для политического, социального и экономического благоденствия государства. Неудивительно поэтому, что российские интеллектуалы, включая саму императрицу, с готовностью восприняли и усвоили эти идеи. Однако всем известно, насколько избирательна была Екатерина в выборе моделей для заимствования (и это вызывало сомнения в искренности ее приверженности идеям Просвещения). Из богатого арсенала западных политических и социальных концепций собственности она выбрала те, которые, по ее мнению, более всего подходили к российским условиям, и даже эти идеи были подвергнуты существенной переработке.

Наиболее ярко представления Екатерины о собственности выражены в ее известном «Наказе», адресованном законодательной комиссии, созванной в 1767 году для составления нового уложения. Этот документ, представляющий собой компиляцию идей, почерпнутых из трудов европейских мыслителей, дает возможность оценить, как именно Екатерина видела институт собственности в самодержавном государстве. В «Наказе» провозглашалась важность частной собственности, а «честь, имение, жизнь и вольность граждан» связывались с правильным устройством суда и утверждалось, что «там, где никто не имеет ничего собственного», не может процветать земледелие. В другом документе – «Генерал-прокурорском наказе при Комиссии о составлении проекта нового уложения» – почти дословно процитирован фрагмент «Духа законов» Шарля Монтескьё, в котором подчеркивается неприкосновенность собственности[58 - О влиянии Монтескьё см.: Трубецкой П. Об отчуждении собственности для блага общественного по французскому законодательству. СПб.: Тип. Департамента уделов, 1864. С. 6.]. Здесь же речь идет о том, что если «для пользы общей потребна земля, частному человеку принадлежащая», то государство должно, действуя в рамках частного, а не публичного права, компенсировать его убытки, так как права «каждого особого гражданина» равноценны правам «целого общества»[59 - ПСЗ I. Т. XVIII. № 12950. Ст. 11.].

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3