Русская Мельпомена (Екатерина Семенова)
Елена Арсеньева
И звезды любить умеют
Они были великими актрисами, примами, звездами. Однако эти женщины играли свои роли не только на сцене, но и в жизни. В этом их сила – и их слабость, счастье и великая бела. И все же… Прожить несколько жизней – чудесный дар, которым наделены лишь единицы: Вера Холодная, Айседора Дункан, Анна Павлова… Все они любили и были любимы… Об актрисах, их счастливой и несчастной, великой и мимолетной любви читайте в исторических новеллах Елены Арсеньевой…
Елена Арсеньева
Русская Мельпомена
(Екатерина Семенова)
В один из зимних дней 1807 года, в кулисах петербургского Большого Каменного театра, который был возведен архитектором Тома де Томоном и считался самым прекрасным в Европе (говорили, что ничего подобного нет даже среди двадцати театров Парижа, которыми столица Франции скорее загромождена, чем украшена!), – одним зимним, стало быть, вечером в кулисах этого театра царили обычная неразбериха и суета, предшествующие началу всякого спектакля, а тем паче – премьере. Готовились давать трагедию модного драматурга Владислава Озерова «Фингал».
Пиеса сия, поставленная в декорациях Гонзаго, в костюмах Оленина и сопровождаемая музыкой Козловского, написана была по мотивам «Песен Оссиана» – также чрезвычайно модных. Русские барышни из самых достаточных семейств, коим посчастливилось начитаться Оссиана (барышням, а не семействам, ясное дело!), нарочно морили себя голодом, мечтая сделаться столь же субтильными и воздушными, как обитательницы царства Морвена…
Сегодня в зрительном зале яблоку, прямо скажем, негде было упасть: за билеты перекупщикам платили огромные деньги, за контрамарки давали взятки, превышающие даже стоимость билета у перекупщиков, на стоячих местах уже за час до начала представления народ напоминал селедок, напиханных в бочку вниз хвостами и вверх головами с наивысшей степенью плотности, галерка грозила обвалиться под тяжестью набившихся туда зрителей… Господа из репертуарного комитета (директор всех театров Нарышкин, затем «главный всех зрелищ режиссер» Дмитриевский, начальник репертуарной части и управляющий Петербургским театром князь Шаховской, известный пиит Крылов, ответственный за оформительскую часть Оленин, а также три высоких сановника – князья Гагарин, Мусин-Пушкин и Арсеньев) мотались меж зрительным залом и кулисами, зачем-то беспрестанно дергая себя за манжеты и манишки или за галстухи (ежели кто рабски следовал моде)… Словом, нервы у театрального Петербурга были взвинчены сверх всякой степени. Что же говорить об актерах!
В крохотных клетушках, расположенных по обе стороны узкого и длинного коридора (мужские уборные направо, женские – налево), в репетиционных залах, холодных, пыльных, пропахших «кислыми щами» и пуншиком, которыми торговали в актерском буфете, на лестничных площадках, в коридорчиках и закутках – во всех, словом, углах вне сцены и зрительного зала бродили люди, разряженные самым причудливым образом, и, бродя, что-то беспрестанно бормотали. Право, случайному наблюдателю могло показаться, что его занесло в пристанище умалишенных, ибо глаза у всех бродящих горели пламенем нездешним, речи были бессвязны, а жесты сумбурны. Однако случайных наблюдателей, не понимающих сути актерской зубрежки ролей и последних, судорожных отработок сцен, тут не было и быть не могло: бродили по театру только свои, либо занятые в спектакле, либо просто явившиеся изъявить поддержку товарищам по служению музам (а то и гадость напоследок сказать, что тоже по-человечески понятно и очень обыкновенно – особенно среди людей творческих).
Среди этих взвинченных премьерою актеров была и красивая, синеглазая молодая особа в светлых, струящихся одеяниях и в гриме. Однако она не бормотала слова роли – память у этой девушки была великолепная, она любую роль могла заучить за двое суток и потом, спустя много лет, вспомнить ее без ошибки. Она также не бродила туда-сюда, а стояла в правой кулисе, в самом темном и пыльном ее закутке, забившись между разобранными декорациями к «Эдипу в Афинах» того же Озерова и «Сыну любви» Коцебу, и внимательно слушала звучный мужской голос, пылко произносивший:
– Все думают, что я погряз в пороке из жадности к нему.
Люди судят обыкновенно по наружности, и чувства самые невинные пороком представляют.
Кто видит, как мучительны дни для меня?
Мой дом пустыней кажется, и я не знаю, чем мне утешить ту змею, что грудь мою злосчастную грызет!
Девушка чуть нахмурилась. Она знала этот голос – он принадлежал Алексею Яковлеву, герою-любовнику труппы, в которой состояла и она сама. Яковлев в нынешнем спектакле должен был играть заглавную роль. Обычно партнеры за долгие часы репетиций запоминают роли друг друга, вот и она, игравшая возлюбленную героя Моину, знала роль Фингала наизусть и могла бы поклясться чем угодно, что в трагедии Озерова ничего подобного нет: эти реплики не вложены ни в уста Фингала, ни в уста иного персонажа. Но с чего бы ради Алеша Яковлев за несколько минут до выхода на сцену вздумал зубрить роль из другой пьесы?
И тут она услышала еще один голос – женский: слабый, задыхающийся, переполненный слезами.
– Ну что ж я могу? Что я могу?.. – бессвязно твердила женщина, и слова эти тоже были из какой-то другой, незнакомой девушке, стоявшей в кулисе, пьесы, даром что голос ее был знаком и принадлежал актрисе Александре Дмитриевне Каратыгиной. А вслед за этими словами раздался мучительный, нетерпеливый стон, и всё стихло.
Та, что подслушивала, решилась высунуться из-за кулисы, своего надежного укрытия, и увидела…
Нет, это были не реплики из неизвестного спектакля. С девушкой, притаившейся в кулисах, плохую шутку сыграла ее вжившаяся привычка во всем слышать сценическую речь. А между тем налицо было обыкновенное, прозаическое объяснение в любви… Нет, не обыкновенное, а очень даже поэтическое: пылкое, страстное, мучительное объяснение. А самозабвенный поцелуй, который за сим объяснением последовал, наводил на мысль о том, что сцена сия не раз репетировалась и вошла у ее исполнителей в приятную привычку.
– Госпожа Семенова! Катерина! Моина, дочь моя! – послышался невдалеке грозный голос Якова Шушерина, директора драматической труппы и в то же время актера, которому предстояло сегодня сыграть царя Старна – отца красавицы Моины, влюбленной в Фингала.
Девушка в кулисах содрогнулась. Это ведь она была – Катерина, госпожа Семенова, Моина… Вот сейчас докучливый папаша Старн сунется в укромный закуток, который она для себя облюбовала, обнаружит и выдаст ее. И эти двое тоже увидят ее и догадаются, что она шпионила за ними, а главное – поймут почему!
Нет! Никто не должен об этом знать! Тем более теперь, когда стало ясно, что…
Господи, как быть? Старн идет прямо к ней… Вот не повезло!
Отнюдь, повезло-таки: Яковлев и в обыденной жизни старался быть подобным своим героям, благородным любовникам, а потому немедленно выпустил из объятий ту, которую только что самозабвенно целовал, и вышел навстречу Шушерину, дабы отвлечь его внимание.
– Чего ты тут кричишь, Яшка? – спросил он тем приветливым, добродушным голосом, который составлял один из секретов его успеха на сцене и делал его всеобщим любимцем за кулисами. – Нету здесь никого, кроме меня. И Моины твоей тоже нету.
– Да где ж она? – свирепо осведомился Шушерин, который, очевидно, вполне вошел в роль бессердечного Старна. – Увы, Семенова пропала без следа! А между тем уже звонить готовы!
– Ничто! Успеем мы собраться вместе, – беспечно ответствовал Яковлев, моментально подлаживаясь под его речь и начиная изъясняться в том же возвышенном штиле, к которому они привыкли в театре. – Еще ни разу, сколь я помню, Семенова на роль не опоздала. Не опоздает и сегодня, мню. Да вот она, гляди! Она, она, иль лгут мои мне очи?
– Не лгут, – буркнула Моина, успевшая на цыпочках обежать кулису с другой стороны и принять самый равнодушный вид. – Я здесь, отец мой. Что угодно вам?
Шушерин погрозил ей кулаком и, схватив за руку, потащил за собой.
Яковлев посмотрел им вслед, мгновение поколебался, а потом воротился за кулисы, справедливо рассудив, что Шушерин – известный торопыга: ранее чем через пять минут первый звонок не дадут, а спектаклюс, как всем известно, начинается лишь после третьего, так что он вполне успеет завершить начатое и доцеловаться с Сашенькой Каратыгиной, в которую Яковлев был давно, страстно и небезответно влюблен. Небезответно, однако совершенно безнадежно, потому что Сашенька состояла в законном браке с актером Андреем Каратыгиным, имела от него двоих детей и, при всей любви к Алексею Яковлеву, не находила в себе никаких сил решиться на публичный скандал и уйти от мужа. Что бы там ни говорили о распущенности и безнравственности актеров, но актриса Каратыгина была особа высоконравственная – по мере сил своих и возможностей, предоставляемых жизнью.
Между тем Моина была водворена Старном на свое место, потом промчался помощник режиссера, вызывая на выход актеров, занятых в первых сценах, потом прозвонил наконец колокольчик раз, другой и третий, грянула увертюра с грозной, нарастающей силой…
И занавес разошелся, открыв зрителям морской берег, множество народу в древнеирландских костюмах – и прекрасную Моину, стоящую на возвышении. А локлинский царь Старн отправился на сцену, чтобы сообщить зрителю, что Тоскар, сын его, был убит в бою царем Морвены Фингалом. Старн намерился коварно обольстить Фингала красотой своей дочери Моины, чтобы затем предательски убить его и отомстить за сына.
Первый акт шел своим чередом, и вот настала трогательная сцена объяснения Фингала и Моины. Моина в своих струящихся одеяниях казалась воплощением всего прекрасного, чего только может человек желать от женщины. Фингал – в крылатом шлеме, блистающий оружием – выглядел истинным героем. Всё – поступь, рука, сжимавшая кинжал, поворот головы – свидетельствовало: он привык повелевать людьми.
В это время в особой ложе для членов репертуарного комитета шел интересный разговор.
– Идол! – пробормотал князь Мусин-Пушкин, и мужчины, собравшиеся в ложе, враз сдержанно хихикнули при этом чудном каламбуре: Яковлев, идол, то есть кумир всех женщин, держался на сцене совершенно как вытесанный из дерева идол, то есть истукан.
– Что хотите со мной делайте – не люблю я Лешку! – продолжал Мусин-Пушкин. – Слышали, как он говорил накануне: не об чем тут хлопотать, нарядился-де в костюм, вышел на сцену, да и пошел себе возглашать, ни думая ни о чем. Ни хуже, ни лучше не будет, так же станут аплодировать, только не тебе, а стихам.
Оленин кивнул.
– Ладно вам! – отмахнулся Шаховской. – Зато каков клашавец!
Шаховской сильно картавил и шепелявил – впрочем, все к этому давно привыкли и сразу поняли, что «клашавец» – значит «красавец».
Да, что и говорить: Яковлев, при всей неискренности его голоса и заученности жестов, был не просто красив – красив картинно. И понятно было, почему такой дрожью пронизан был голос Моины, когда она объяснялась в любви Фингалу:
Как часто с берегов или с высоких гор
Я в море синее мой простирала взор!
Там каждый вал вдали мне пеною своею
Казался парусом, надеждою моею.
Но, тяжко опустясь к глубокому песку,
По сердцу разливал мне мрачную тоску…
– Звезда! – пробормотал чувствительный старик Дмитриевский. – Чудо! – И утер слезу умиления и гордости собой, ибо именно он был первооткрывателем и первым учителем этого чуда: Семенова училась в его театральной школе.
Князь Иван Алексеевич Гагарин, как и все прочие, безотрывно смотрел на сцену, и если бы кто-то наблюдал за ним в эти мгновения, он мог бы заметить, что его добродушное, красивое лицо мрачнело с каждой минутой. Нет, не в том дело, что он смотрел спектакль уже раз тридцать – на репетициях и прогонах – и ему осточертело слушать одни и те же слова, видеть одни и те же движения. И не в том дело, что его раздражала наплевательская игра красавца Яковлева. Или, к примеру, он не был согласен с Дмитриевским, что Семенова – звезда и чудо. Согласен! И еще как! Причем был согласен с той самой минуты, как увидел ее впервые! Любому мало-мальски понимающему человеку сразу становилось ясно, что она – истинная, прирожденная актриса, которая самой ходульной фразе драматурга способна придать истинное чувство и одухотворить ее, – таков был ее талант и сила ее игры. Однако… Однако в том-то и дело, что всем существом своим князь Гагарин ощущал: сейчас в словах Семеновой не было игры. Она не играла – она жила на сцене. В каждом слове ее была…
– Какая естественность! – продолжал причитать восторженный дедушка Дмитриевский. – Это истинная страсть!
Вот именно! Слово названо. Страсть…
«Да ведь она его любит! – с ужасом осознал Иван Алексеевич. – Она любит Яковлева!»
Как же он не видел прежде? Ведь это просто бьет по глазам! Между тем до сих пор князь был убежден, что Катерина относится к Яковлеву всего лишь как к товарищу, к партнеру, причем относится не слишком-то хорошо. И вдруг… она перестала таиться, она дала волю себе и своей страсти. Боже мой…