Оценить:
 Рейтинг: 4.6

На все четыре стороны

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
7 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На этот раз кружились под «A Media Luz», причем не просто в оркестровом исполнении, а со знаменитой в незапамятные времена Анитой де Сильва. И Алена невольно улыбнулась, слушая вызывающий голос, свысока и в то же время униженно признающийся в смертельной любви. Она никогда не могла сдержать эмоций при звуках хорошей музыки, особенно такой, как танго «A Media Luz», которое ну просто за сердце берет. А потом улыбка ее стала еще шире, потому что Руслана и Селин на прежнем месте не оказалось. Ура!

И вообще, среди зрителей произошли подвижки. Исчезли голубки-латиносы. Ушел араб, так и не раскрыв свой зонтик, ушел и черно-белый джентльмен. Черная нянька увозила коляску, ангелоподобный мальчишка плелся следом нога за ногу. Укатали сивку крутые горки!

«Вот и мы так же пойдем, – с мрачным юмором подумала Алена. – Если я вообще смогу сдвинуться с места!»

Целующая парочка и спящий под синим одеялом человек остались на месте. Те двое предавались прежнему занятию, но в позе лежащего появилось что-то новое. Что-то странное… Но на первый взгляд Алена не смогла понять, что именно. Поплыли мимо следующим кругом. Ага, одеяло почему-то скомкано у клошара на груди, и оно уже не синее, а какое-то темное…

– Blood! Blood! Кровь! – послышался истошный американский вопль.

Алена резко обернулась на повороте карусели. Американки вскочили и кинулись: одна прочь – другая – к телу. Поцелуйчики наконец-то разомкнули объятия. Еврейская семья улепетывала со всех ног, то же делала и элегантная девушка, мигом забывшая все свои выдуманные печали перед суровым лицом реальности. А карусель все кружилась, кружилась, и перед Аленой мелькали люди, которые со всех сторон спешили к скамейке, где неподвижно замер человек под синим, набухавшим кровью одеялом… Пробежали трое полицейских в черно-синей форме и смешных касках, всегда напоминавших Алене головной убор Меркурия с известной статуи. Один что-то взволнованно говорил в трубку радиотелефона… Сверху, с балюстрады, перегибались негры, торговавшие там поддельными сумками («Настоящая «Соня Ракель», настоящая «Шанель», но даром, мадам, даром!») и вплетавшие в длинные волосы хорошеньких туристок разноцветные нитяные косички.

Карусель наконец-то остановилась.

– Encore! Еще! – требовала неутомимая Лизонька, но Алена уже стащила ее с карусели и в сопровождении звуков «Adios, muchachos!» ринулась к воротам в ограде, снизу окружавшей знаменитую лестницу на Сакре-Кер. Однако на пути образовалось небольшое столпотворение: гражданская сознательность разноплеменных туристов была явно не на высоте, все спешили как можно скорее покинуть место происшествия. Алена оглянулась: не легче ли будет обойти толпу и пройти мимо фуникулера, и тут взгляд ее упал на… Руслана. Парень стоял около кассы карусели и – Алена просто глазам своим не поверила! – рылся в прозрачном зеленом пластиковом пакете, которыми заменили все монументальные урны Парижа несколько лет назад, с тех пор, как террористы начали подбрасывать в них взрывные устройства.

В это мгновение кто-то сильно толкнул Алену, и она чуть не упала, едва удержав на руках Лизочку. Пришлось отвернуться, и она так и не поняла, почудилось ей или Руслан в самом деле выдернул из груды мусора зеленовато-сиренево-белесую листовку, которую Алена туда бросила несколько карусельных кругов, несколько танго тому назад.

Тут уж нашу героиню охватил самый настоящий неконтролируемый ужас, и она кинулась со всех ног через боковые ворота, помчалась вниз, вниз, к бульварам, не обращая внимания ни на лотки с мороженым, ни на промелькнувший мимо скверик Анверс, в котором такие чудесные горки, и песочницы, и качели, и все, что детской душе угодно… На ее счастье, укачавшаяся-таки Лизонька мало обращала внимания на жестокий обман – лишь сонно глазела по сторонам, а потом склонила голову на плечо Алене и уснула, проснувшись лишь около самого дома.

Так что к обеду они не опоздали.

Лизонька так устала, что даже не заметила, как съела две котлеты и снова уснула – на сей раз в своей кровати. Прилегла и Марина. Алене до смерти хотелось последовать их примеру, однако на золоченых антикварных часах в гостиной пробило два, и она засуетилась: как бы не опоздать в библиотеку!

Из воспоминаний Зои Колчинской

Да, я уснула, к тому же так крепко, что даже не слышала, как в камере воцарилась обычная утренняя суета, – как все вставали, переговаривались, переругивались, справляли утренний туалет (у нас все очень деликатно относились к отправлению естественной надобности и отворачивались, мужчины и женщины, если кто-то подходил к параше). Проснулась лишь тогда, когда за дверью завозились охранники, которые дважды в день приносили бачок с едой.

Едой у нас была овощная баланда, которую оставляли нам в бачке. А спустя полчаса охранники приходили за бачком снова. В бачке был большой уполовник, которым седой историк наливал баланду по мискам. Почему-то именно он был назначен раздад– чиком пищи, наверное, за свой изрядно-таки отстраненный вид. Казалось, человек, имеющий такой потусторонний облик, чужого не возьмет, на лишнее не позарится… Собственно, так оно и было. В овощи добавляли перловку, так что еда, в общем-то, была сытная, хоть и скудная, унылая. Хлеба, кислого, сырого, тоже было мало. Никому с воли ничего не передавали, это было запрещено большевиками. Словом, завтрак, обед и ужин были у нас в камере временем святым, все относились к еде истово и исподтишка, а кто и откровенно, косились, не съел ли кто-то больше. Все вечно были голодны…

И вот, едва приоткрыв глаза, наблюдаю сцену: тюремщики ставят посреди камеры бачок с баландой, потом велят всем приготовить посуду. Все мигом полезли на нары и вытащили свои миски и ложки, которые не знали ни горячей воды, ни мыла, но всегда блестели чистотой, потому что были вылизаны до блеска. Моя соседка-воровка достала свой прибор и мой, поскольку я лежала на полу, а не на нарах. В результате все показали свою посуду – кроме Малгожаты, которая тоже, как и я, едва проснулась и еще не вполне осознала, где находится.

– А ты что ж? – спросил тюремщик, глядя на нее исподлобья. – Ты посуду покажи.

– Нема, – пробормотала она по-польски, но тотчас перешла на русский язык: – У меня нет.

– Как же это тебя в камеру определили, а посуды не дали? – не поверил тюремщик, который на дежурство заступил только с утра, значит, принимал эту незнакомку на тюремный постой другой человек, его сменщик. – Может, тебя и на довольствие не определили? Ну, коли так, будешь голодом сидеть, пока начальник не придет и не прикажет тебя кормить.

– А когда он придет? – робко спросила Малгожата.

– Ну, когда… – почесал в затылке, сдвинув на лоб форменную фуражку, тюремщик. – Они нам не докладывают. Может, сегодня, а может, и завтра. Тогда и скажут ему, так, мол, и так…

– Как же мне быть? – ахнула Малгожата. – Что же мне, голодной оставаться, пока начальник не придет?

– Видать, так, – развел руками тюремщик.

Малгожата скользнула глазами, полными слез, по нам всем, стоящим с мисками и ложками в руках, и с умоляющим выражением обратилась к нашему неподкупному раздатчику. И вдруг его сухое, насмешливое, желчное, востроглазое лицо словно бы растаяло, как если бы оно было не лицом, а какой-то сосулькой, и эта сосулька на наших глазах обратилась в лужицу воды. И мы все смекнули, что он сделает: нальет нам не по полному уполовнику, а чуть недочерпнет, а оставшееся на дне отдаст женщине.

К несчастью, понял это и надзиратель.

– А ну-ка! – сердито выкрикнул он. – Ну-ка! Не баловать! Начинай раздавать пищу, и ежели хоть что останется на дне, я тя живо определю в карцер, на сухую голодовку на пятеро суток! А то и под расстрел пойдешь за попытку к бегству!

Историк вздрогнул, бросил острый взгляд на тюремщика и, кивнув, взялся за раздачу. У него было какое-то необыкновенное чувство меры, все всегда получали строго поровну. Взмах черпака – отойди! Взмах черпака – отойди!

Тюремщик следил за ним особенно пристально, дождался, пока бачок опустел, подхватил его и, бросив злорадный взгляд на новую узницу, сделал знак товарищу открыть дверь. Они ушли, дверь захлопнулась, лязгнул засов, удалились тяжелые шаги по коридору, и тут – господи боже, никогда такого не видела! – все, как один, мужчины, обитатели нашей камеры, протянули свои миски новой узнице!

Да, знаете, забросать красавицу охапками цветов – это очень галантно, возвышенно, и все такое. Но отдать скудную еду, жалкую порцию, которой мы ждали, как манны небесной, которая одна только поддерживала наше существование и составляла смысл тюремного бытия так же, как мечта о свободе, – в этом было нечто большее, чем галантность, что-то настолько щемящее, что у меня на глаза навернулись слезы. Я кое-как сморгнула их и устремила взгляд на виновницу великого события.

Первый раз я рассмотрела Малгожату… Она оказалась довольно высокого роста и необычайно тонка в кости. Изящество ее фигуры было совершенно необыкновенное, и это при том, что она обладала высокой грудью и довольно широкими бедрами. Пеньюар ее был пронизан светом (ставни на наших окнах уже открыли, и в них вливалось солнце), и каждая линия ее прекрасного тела была видна отчетливо. Казалось, будь Малгожата обнажена, она не могла бы вызвать большего ошеломления, восторга, негодования. Кудрявые каштановые волосы, великолепные брови, огромные синие глаза, рот, напоминающий цветок… Она была неправдоподобно красива!

Ну, конечно, когда первая минута потрясения прошла, женщины уставились на нее с ненавистью. Может быть, одна только я по-прежнему смотрела с ошеломленным восхищением. Что и говорить, я с первой же минуты признала ее первенство передо мной. Так младшая сестра-дурнушка всю жизнь с восхищением смотрит на старшую сестру-красавицу, даже если та уводит у нее поклонников…

Нет, все-таки зависть была в моем взгляде и в моем сердце – зависть к совершенству красоты, которой я никогда не буду обладать. Я тогда еще не понимала, что завидовать следовало вовсе не красоте. Завидовать следовало умению этой женщины брать в руки мужское сердце, мять его, словно глину, и лепить из него то, что ей хотелось. Она была Цирцея, сирена, ей почти невозможно было противиться. Рано или поздно она получала того, кого хотела… Немало я видела мужчин, порабощенных ею, среди всех моих знакомых только один остался полностью равнодушен к ее чарам. И я благодарю за это Бога, потому что то был единственный человек на свете, которого я любила. Не могу сейчас не воздать должное светлой, вечной памяти о нем, любви к нему, которая живет в моем сердце и будет жить, доколе жива я, а может быть, и после смерти, потому что, крепко надеюсь, мы встретимся с ним на небесах.

Но я возвращаюсь к описанию событий 1918 года, возвращаюсь в Свийскую городскую тюрьму, в общую камеру, стены которой впервые наблюдали зрелище такого самопожертвования мужчин ради одной женщины.

– Дзенкуе бардзо, – прошептала она между тем, краснея и прижимая руки к горящим щекам. Потом, окинув ласкающим взглядом мужчин – она как-то так умудрилась посмотреть на них, что каждый решил, будто ее взгляд адресован именно ему, – Малгожата сделала выбор и с застенчивой улыбкой протянула руку к миске, которую ей протягивал тот самый офицер, который казался мне чем-то знакомым.

Это был поручик лет двадцати пяти, черноволосый и черноглазый, с мелкими, невыразительными чертами бледного лица и чуточку скошенным подбородком. Впрочем, у него были довольно красивые миндалевидные глаза и поистине соболиные, сомкнутые на переносице брови. Почему-то именно в ту минуту я наконец узнала его: ну да, конечно, он был одним из тех, кто проходил через нашу подпольную организацию спасения белых офицеров, застрявших в городе после спешного, панического, неорганизованного бегства остатков армии. В основном это были больные и раненые, которые ушли из лазарета на своих ногах (эвакуировать их организованно не было ни персонала, ни транспорта). Остальных отступающие оставили на попечение города, однако красные первым делом ворвались в лазарет и подожгли его… Все тяжелораненые заживо сгорели. Я сама видела обгорелые трупы, повисшие на черных, обугленных рамах…

Когда я офицера вспомнила, мне страшно стало. Если он попался, значит, попались те, кто вел его после меня по цепочке! Неужели они тоже арестованы, а то и казнены? А что, если он меня вспомнит и невзначай выдаст? А если нас посадили в одну камеру, чтобы мы стали разговаривать о тех делах, а кто-нибудь (в каждой камере есть подсадные утки, это всем известно!) подслушает и нас выдаст?

И я ничем не показала, что вспомнила его. А ему было совершенно не до меня.

Малгожата приняла ложку из рук офицера – он засиял так, как будто сам государь-император вручил ему орден! – опустилась на нары и сделала ему знак сесть рядом. Он опустился, держа в руках миску, и она зачерпнула баланды ложкой, проглотила, а зачерпнув вторую, протянула ему. Молодой человек открыл рот… Она кормила его, как ребенка, ела сама…

В этой картине было что-то забавное, трогательное, будоражащее нервы, внушающее тоску, заставляющее волноваться. Люди отворачивались, начинали есть свою баланду, лица были у кого угрюмые, у кого тоскливые. Я случайно взглянула на нашего историка. Давно не видела я такой смертельной печали на лице мужчины! Этот сорокалетний седой человек казался мне, двадцатилетней, глубоким стариком, но я вдруг поняла, насколько ранено его сердце почти интимной сценой, как жаждет он оказаться на месте черноглазого поручика! Да, впрочем, все мужчины жаждали этого, они с трудом скрывали ревность!

Женщины были мрачны, ели с ожесточением. Я забралась на свои нары – там до сих пор лежала безрукавка Малгожаты, камизэлька, как она ее назвала, – и, принявшись без всякого аппетита за еду, подумала, что участь новой заключенной в нашей камере будет печальна, печальна… Да и участь поручика, пожалуй.

И я словно накликала беду! Один из воров вдруг отставил свою миску и бросился на прижавшуюся друг к дружке пару: Малгожату и поручика. Он с силой отшвырнул офицера на пол и сел на нары на его место. Поручик возился в углу, пытаясь подняться, а вор дотянулся до своей миски, схватил ее и протянул Малгожате с видом одновременно покорным и угрожающим.

Она посмотрела на него и вызывающе засмеялась, а потом приняла из его рук ложку… и принялась кормить его так же заботливо, как до того кормила поручика, не забывая есть и сама.

Некоторое время длилась немая сцена, а потом раздался истошный женский визг и проклятия. Это не выдержала одна из воровок – признанная подруга того, кто пал жертвой чар новой заключенной.

Воровка кинулась вперед, желая вцепиться в роскошные кудри соперницы. С другой стороны на вора налетел очнувшийся поручик, и на нарах образовалась ужасная, безобразная куча-мала. В пылу борьбы воровка выплеснула на красавицу баланду из попавшейся под руку миски. В драку ввязался хозяин миски – тот самый студент, убийца своего профессора.

Малгожата каким-то образом вывернулась из свалки – лицо и пеньюар ее были залиты гнусной овощной бурдой. Но воровка схватила ее за подол, с силой рванула его – открылось нагое тело! – и при виде этого, словно зверь в битву за самку, в драку кинулся «буржуй», тот самый, который пытался поменять часы на муку.

Шум, крик, ругань! Во все стороны летели клочья одежды, раскиданные вещи, оборванные пуговицы. Малгожата снова выскользнула из кучи-малы и, схватив пустую миску, валявшуюся на полу, заколотила в дверь с истошным криком:

– Убивают! Спасите!

Тотчас заскрежетал засов. Видимо, охрана уже подошла к двери, привлеченная необыкновенным шумом.

Ворвались часовые, мигом растащили дерущихся, но не ограничились этим, а выволокли вон всех четырех мужчин и двух женщин: воровку и красавицу. Перед тем как переступить за порог камеры, Малгожата обернулась. Нашла меня взглядом и крикнула что-то невнятное, из чего до меня долетели только два слова:

– Бардзо проше, взенць камизэлька!

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
7 из 10