Троянда вспомнила, как однажды робко намекнула: мол, нельзя ли попросить великого Тициана написать ее портрет? Она думала, Аретино высмеет ее за самонадеянность, но тот, наоборот, рассердился:
– Вот еще! А вдруг этот donnaiolo[22 - Бабник (итал.).] тебя сманит? Нет, еще не время. Может быть, когда-нибудь потом…
Эти слова надолго озадачили Троянду. Как это, интересно знать, ее может сманить Тициан – пусть он и великий художник? Ведь она безраздельно принадлежит Аретино, она любит только его и будет любить вечно. Ради него она оставила монастырь, нарушила все обеты, в его объятиях она испытала ни с чем не сравнимое счастье… да как же возможно лишиться этого? Как это оставить? Как нарушить связующие их узы? Неужто Пьетро считает ее способной на такое преступление? Да ведь это куда большее святотатство, чем бегство из монастыря! Ведь сам он на такое никогда не решится, отчего же подозревает Троянду в нечистых помыслах?
Вот если бы он проводил с нею побольше времени, она уж заставила бы его позабыть о глупых, ревнивых подозрениях. Но он был занят. Он должен был писать, потому что только гонорары давали ему средства жить так, как он хотел. Дария привыкла к монастырской умеренности, которая была во многом сродни бедности, ну а Троянда вспоминала об этом с ужасом.
Как? Есть только черствый хлеб, и несвежий сыр, и самые мелкие померанцы, и дурной виноград, когда можно есть жареную птицу, и роскошную ветчину, и мягкий, словно пуховая подушка, хлеб, и чудесных креветок и крабов с белой, душисто-солоноватой мякотью, и лучшую, нежнейшую рыбу! Персики, виноград и померанцы, подаваемые ей, всегда сочились спелостью и соком. И она больше не хотела знать грубого полотна и колючей шерсти: ее тело требовало шелка и кружева, этого «сквозного покрова», на цену одного локтя которого можно одеть бедную семью. Но Троянде было безразлично это. Ведь Пьетро воскликнул восхищенно: «Нет большей прелести, как бело-розовое тело красавицы, блистающее под тонкими сетями шелковых уборов!» – значит, она должна носить только то, что ему по нраву. И он должен делать лишь то, что ему нравится, жить в роскоши. Бедность он ненавидел не только из-за лишений, которые она приносит с собою, но еще из-за стеснений, которые она налагает на душу, из-за необходимости размерять каждый свой поступок, каждую мысль, делать из мелочной арифметики закон и руководство жизни. Не отдавая себе в том отчета, Троянда чувствовала: широкая и свободолюбивая натура Аретино могла вполне показать меру своих талантов только среди довольства и изобилия. Деньги были нужны ему, чтобы быть щедрым и расточительным, добрым и отзывчивым, как велела ему его природа. Аретино любил жизнь, любил жить и хотел, чтобы в его жизни было как можно больше красок, как можно больше цветов. А такой человек, понимала Троянда, не может быть ни злым, ни жестоким, ни скупым. Он по необходимости добродушен, не памятен на зло, щедр и кошельком, и сердцем.
– Да если бы я имел в тысячу раз больше, я все же нуждался бы! – восклицал он простодушно. – Все прибегают ко мне, точно я управляющий королевской казной. Если какая-нибудь бедная девушка родит, издержки падают на мой дом. Если кого-нибудь заключат в тюрьму, я должен заботиться обо всем. Солдаты без амуниции, путешественники, попавшие в несчастье, странствующие кавалеры являются ко мне поправить свои дела. Меньше двух месяцев назад один молодой человек, раненный по соседству, велел отнести себя в одну из моих комнат. Мои слуги меня обкрадывают! У меня в доме двадцать две женщины с малютками у груди!..
Эти несчастные женщины, которых с детьми приютил великодушный Пьетро, особенно растрогали Троянду. Несчастные! Кто же они такие? Служанки? Ей очень захотелось с ними познакомиться, повозиться с детьми, но Аретино не позволил. Однако теперь Троянда утешала себя во время долгого одиночества: «Пьетро нужны деньги, чтобы помогать бедным людям!» – и не то чтобы меньше тосковала по нему, но переносила тоску более стойко. Она-то ведь по-прежнему была предоставлена лишь самой себе… и Молле.
* * *
Между прочим, Молла все более приковывала к себе ее интерес. Она уже не была для Троянды неким бездушным предметом, вызывающим лишь брезгливость. Грубые черты черного лица, сверкающие белки глаз и вывернутые губы перестали ее пугать. Она пригляделась к ним и порою думала, что там, в Африке, Молла вполне могла считаться красавицей. Вот если бы она только не была такой огромной!
Строго говоря, Молла лишь на полпальца превосходила ростом Троянду, но казалась рядом с ней, тонкой и стройной, настоящей великаншей из-за своей толщины. Она всегда носила какие-то свободные, очень яркие балахоны, но в последнее время так растолстела, что даже эти развевающиеся тряпки плотно обтягивали ее раздавшиеся бедра и живот. Это было тем более странно, что ела негритянка очень мало – доедала с тарелок Троянды, и то не дочиста. Похоже, толщина ее была весьма болезненной, потому что лицо Моллы теперь почти всегда имело унылое, озабоченное выражение, а иногда она так вскрикивала, хватаясь за живот, словно ее пронзала страшная внутренняя боль. Троянда жалела служанку и не давала ей никакой тяжелой работы. Она бы даже посочувствовала Молле, но они прожили три месяца рядом и не сказали друг другу почти ни слова, кроме коротких приказаний от госпожи и робкого: «Да, синьора. Как прикажете», – от служанки, так что Троянде было неловко вдруг пускаться в беседы. Если надо, Молла ведь и сама пожаловаться может… Но она не жаловалась, терпела свою болезнь молча и только старалась держаться подальше, когда появлялся господин. Впрочем, ее услуги почти не требовались, ибо Пьетро предпочитал сам раздевать возлюбленную, если хватало на то терпения, конечно, – ну а одевалась она уже днем, после его довольно раннего ухода. Только тогда появлялась Молла.
Но однажды Аретино ушел, и Троянда проснулась, и уже полдень близился, а служанка все не шла.
Сперва Троянда ждала терпеливо, потом начала потихоньку злиться. Нет Моллы – значит, нет завтрака, нет ванны, нет притираний и одеваний. Другой прислуги у Троянды не было, она только предполагала, что в доме множество слуг. Разумеется, одеться она и сама могла, да и причесаться – дело нехитрое. А как быть с едой и водой? В самом деле, не высунешься же голая и грязная в коридор, не закричишь в никуда и никому:
– Я хочу помыться и поесть!
Троянда ждала, злилась… Потом вдруг ее осенило: да ведь помыться можно в фонтане! Там чистая и довольно теплая, прогретая солнцем вода. А потом она оденется, причешется и потихоньку отыщет Пьетро, или, на худой конец, Луиджи, или просто буфетную и кухню.
От этой замечательной мысли Троянда даже подпрыгнула! Пьетро, конечно, не велел ей никуда ходить, и она не решалась его ослушаться, но ведь сейчас у нее вполне приличный предлог. Не с голоду же умирать, в самом-то деле. Молла виновата куда больше, чем она, это ведь ее отсутствие вынудит Троянду ослушаться Пьетро!
Она сорвалась с постели и ринулась в сад, прихватив с собою простынку – вытереться после купания – и кружевную сорочку. Впрочем, она вполне могла ходить совершенно голая: все равно в ее покои не заглядывает никто, а Пьетро придет лишь к ночи.
В щебечущем, благоухающем, шелестящем и сверкающем садике она сорвала с себя рубашку и прыгнула в чашу бассейна, не сдержав восторженного крика.
О, вода… какая вода! Живая, не холодная, не горячая – теплая, вся пронизанная солнцем. И пахнет солнцем и дождем. Все, никаких больше ванн: Троянда с этого дня будет купаться только в фонтане! Она плескалась, смеялась, что-то выкрикивала… Прервать это райское наслаждение вынудил голод. Почему-то после купания есть захотелось еще сильнее, и Троянда выскочила из фонтана так же проворно, как и забралась сюда. Вытерлась, нежась под лучами солнца, наспех подобрала намокшие волосы, которые стали мягкими, легкими и пахли свежестью, как и все тело, натянула сорочку и начала обуваться. По утрам она носила шелковые мавританские туфли без задников, и теперь одна такая туфля куда-то задевалась. Похоже, вскочив на парапет и в восторге тряся ногами, Троянда зашвырнула свой башмачок невесть куда. Не идти же босиком по колючему песку!
Она спрыгнула с парапета на полосу зеленой травы и с наслаждением пошла по ней босиком, озираясь в поисках туфли. Босым подошвам было так приятно! Трава ласкала их, как шелк. И Троянда с удивлением осознала: это уже было… было с ней! Она вспоминала зеленую траву, по которой бежала босиком… только этой травы было много, много, целое море, простирающееся до самого горизонта, а из зелени выглядывали маленькие цветочки: желтые, белые, ярко-розовые, необычайно синие… Где это было? Было ли? Или приснилось во сне?
Захваченная живым, острым, душистым воспоминанием, Троянда замерла, прижав руки к груди и растерянно озираясь… как вдруг увидела нечто, от чего дыхание ее на миг пресеклось.
В тени магнолии, усыпанной огромными белыми, словно бы восковыми цветами, лежала какая-то темная груда. Она была едва прикрыта чем-то алым, скомканным, и Троянда не поверила своим глазам, когда разглядела, что это лежит Молла, едва прикрытая своим задранным на грудь ярким балахоном.
Так вот куда она пропала! Госпожа ждет, а эта негодная негритянка спит в кустах, даже не замечая, как безобразно задрано ее платье.
Троянда гневно ринулась вперед – и замерла.
В позе Моллы, лежащей так неподвижно, с безвольно раскинутыми ногами, было что-то особенное… что-то жуткое! Дрожь прошла по плечам Троянды, она замерла, не решаясь даже позвать и нарушить эту тишину, которая только что была солнечной, трепещущей, звенящей, но вдруг сделалась мертвенной, давящей. Она могла только затаить дыхание и смотреть…
Она могла только смотреть, и глаза ее, постепенно привыкая к сумраку тенистого уголка, начинали все отчетливее видеть запрокинутую голову Моллы, ее широко разбросанные руки, в которых были зажаты пучки с корнем выдранной травы, огромные груди, окаменело воздетые к небесам, опустившийся, вдруг сделавшийся плоским живот, мучительно раздвинутые ноги… и лужу крови, в которой она лежала, которая уже не лилась, а почти вся впиталась в землю.
Троянда пронзительно вскрикнула, а потом горло ее перехватил ужас, ибо она увидела темную, окровавленную головку и скрюченные ручки младенца, торчащие из чрева Моллы. Горло его было опутано пуповиной, и он был такой же неподвижный и мертвый, как его мать, которой не хватило сил разродиться.
Троянда испустила еще один крик – да такой, что ей почудилось, будто вся душа ее с болью исторглась из тела, – а потом рухнула наземь, и сознание покинуло ее.
Глава V
Старый знакомый
Кто знает, может быть, Троянда так бы и пролежала до вечера, а то и до глубокой ночи в садике, но, по счастью, слуги услышали ее истошный вопль и не поленились забраться на стену и поглядеть, что стряслось. Хозяин отсутствовал, но дома оказался Луиджи Веньер, который всем и распорядился.
Троянду уложили в постель; мертвую, прикрыв, унесли; Луиджи оказался до того расторопен и заботлив, что велел отмыть дочиста траву, на которой лежала Молла. Траву-то отмыли, однако кровь уже успела так глубоко впитаться в землю, что невозможно было искоренить зловещее бурое пятно, так и сквозившее из-под зелени. Однако Троянда об этом не знала. Проведя день в глубоком беспамятстве, она очнулась лишь за полночь и впала в такое отчаяние, разразилась такими рыданиями, что Аретино не знал, как ее успокоить. Всюду чудился ей призрак Моллы; отовсюду слышалось медленное шлепанье ее босых ног, из-за каждой портьеры сверкали мученически выкаченные, слишком яркие белки.
Аретино едва сдерживал ярость. Всякое случалось в его доме, этом многоликом мире: драки, поножовщина, неописуемые оргии, даже покушение, когда кондотьер Пьетро Строцци за одну сатирическую песенку возненавидел Аретино и послал bravi заколоть его в постели, – но такая гнусность впервые осквернила этот дворец.
Ему, разумеется, не было жаль Моллу: сама виновата! – но состояние Троянды пугало и раздражало его. Он еще не насытился этой покорной, всепоглощающей любовью, его еще возбуждали постоянное смиренное ожидание любовницы, ее готовность жить им одним, ему нравилась женщина, не обремененная лишними знаниями, ревнивыми подозрениями, не задающая никаких вопросов, не осмеливающаяся ворчать на то, что ей не нравится присутствие других аретинок, или хорошеньких мальчиков с томными, сильно подведенными глазами, или попойки, или случайные люди, все время что-то жующие в буфете, где слишком много мучного и мясного… «Меньше знаешь – лучше спишь, – философски размышлял он, – а то, чего не знаешь, вообще не существует». Но теперь все изменилось. Теперь Троянда плачет, и кричит, и уверяет, что призраки одолевают ее, и называет три свои великолепные комнаты окровавленной камерой пыток… Она не в себе, это понятно, поэтому Аретино не обижался. Он по сути своей не был человеком злым, тем более не мог он быть злым к столь прекрасной женщине, а потому решил, что Троянду необходимо излечить, сменив обстановку ее жизни.
В правом крыле дворца, на втором этаже, есть три неплохие комнаты. И тоже сад, но попросторнее, весь заросший розами. Чудесное местечко. Троянде там будет хорошо. Правда, комнаты стоят пустые и неубранные после того, как оттуда сбежал этот юный дурачок Винченцо. Неужели ему было мало тех денег, что платил Аретино? Ну, пусть поищет другого такого щедрого и снисходительного покровителя. Надо велеть Луиджи все переделать, убрать в тех покоях, повесить картины, портьеры, поставить мебель. И все, все должно быть совершенно другое, новое, ни одна вещь не будет напоминать Троянде о той жизни, в которой присутствовала Молла. И Аретино оденет ее во все новое с головы до пят, осыплет новыми драгоценностями. Все, что она пожелает, только бы успокоилась, только бы снова стала той же веселой птичкой, которая беззаботно чирикала в золотой клетке в ожидании своего хозяина.
Все новое! И – вот замечательная, поистине великолепная мысль! – эти новые вещи Троянда сможет выбрать себе сама. Целый день они вдвоем проведут на Мерчерие[23 - Главная торговая улица Венеции.], и он будет покупать Троянде все, что ей ни пожелается, пусть даже это будет солнце в небе. А потом, к вечеру, они вернутся во дворец, пройдут в новые, свежеубранные покои, куда будут уже доставлены все покупки, устроят великолепный ужин, отмечая новоселье… а потом будет ночь, такая ночь, что золотая роза Аретино забудет обо всем на свете, не то что об этой дикарке Молле, которая всем была хороша, да вот беда, оказалась так глупа, так непроходимо глупа, что заслуживает теперь лишь скорейшего забвения.
И, изгнав мертвую африканку из своей бездонной памяти, Аретино вытянулся на постели рядом с беспокойно дремлющей Трояндой, намереваясь хоть немного поспать перед оргией покупок, которая начнется завтра с самого утра.
* * *
О, эта улица Мерчерие! Блестящие патриции и патрицианки, разряженные в пух и прах; албанские воины, находящиеся на службе у республики; греки; матросы всевозможных судов; залитые в золото и багрянец должностные лица Венеции; гондольеры в бархате – все мешалось, сталкивалось и разливалось по узкой улице, между двумя рядами блестящих лавок. Витрина каждой была убрана с таким вкусом и роскошью, что представляла собою бесценную картину. Сукна, разные невиданные материи, шелка, атласы, бархат, дивные, тончайшие в мире кружева, изящные бахромы, полотна, разноцветные ленты, парча, золото, серебро, жемчуг, брильянты – все это представляло зрелище неописуемое.
У Троянды разбежались глаза, она не знала, куда смотреть: то ли в витрины, то ли на платья проходивших мимо дам (некоторые повергали ее в завистливый столбняк!), то ли, задрав голову, разглядывать балдахины с золотыми кистями, украшавшими каждую лавку. Все стены в честь завтрашнего праздника Успенья Богоматери были закрыты волнами белого шелка и атласа, от дома к дому через улицу висели цепи, на которых красовались фонари из граненого хрусталя. Наверное, вечером, когда зажгут эту иллюминацию, горящая бесчисленными огнями и убранная во все белое Мерчерие будет представлять собою воистину волшебное зрелище! Впрочем, подумала Троянда, если они с Пьетро и дальше будут продвигаться с такой же черепашьей скоростью, останавливаясь перед всякой витриною, заходя во всякую лавку и покупая все подряд, они недалеко уйдут, и вечер застанет их на Мерчерие, и они увидят все великолепие иллюминации.
Сердце Троянды дрожало от восторга. Какой Пьетро добрый, как любит ее, если привел ее сюда и всячески старается развлечь! Конечно, он и сам любил роскошь, прекрасные вещи, блеск, золото и сверканье ожерелий, колец, серег; он и сам получал удовольствие, перешучиваясь с торговцами, толкаясь среди покупателей… особенно когда его бриллиантовые пуговицы, нарочно пришитые кое-как, вдруг отрывались, катились по мостовой, их кто-то поднимал, с трепетом возвращал – и тогда Аретино снисходительно дарил пуговицу поднявшему, забавляясь, как дитя, его восторгом… Конечно, ему самому здесь нравилось, но все-таки он потратил целый день своего драгоценного времени, и кучу денег, и готов потратить еще больше, только чтобы утешить ее, изгладить из ее памяти смерть Моллы.
Страшный образ мертвой негритянки и впрямь отодвинулся куда-то в глубины сознания, однако порою всплывал на поверхность, и тогда словно бы черная тьма застилала взор Троянды, стирала улыбку с ее уст, холодила ладони. Но она не давала Пьетро заметить свою печаль и с удвоенным интересом перебирала неисчислимые богатства Мерчерие, заглядывалась на прохожих, смеялась, пила ледяной лимонад, ела конфеты…
Крики продавцов воды и сладостей покрывали даже гул, неумолчно стоящий на Мерчерие с полудня, когда открывались лавки, до глубокой ночи, когда они закрывались. Казалось, торговцы caramelli орали для собственного удовольствия! Зажмурится, пошире расставив ноги и прижимая к себе лоток с товаром, – и начнет выводить ноты, одну пронзительнее другой, а тут давно уже стоят дети и взрослые с сольди в руках, ожидая, когда артист достаточно накричится и можно будет взять у него обваренную сахаром фигу, или весь в леденцовой коре апельсин, или нанизанные на палочку и посыпанные сахарной пудрой орехи, изюм, виноград…
Троянда засмеялась от счастья. Боже, Иисусе Сладчайший! Ей чудилось, будто она заново родилась. Сколько уж лет – десять, а то и больше? – толком не бывала она на улицах Венеции?
Конечно, в День Святого Марка все монахини из всех монастырей, в черных вуалях и черных платьях, наводняли церковь на главной площади, где был похоронен евангелист.
Троянда почему-то недолюбливала Святого Марка (хотя казалось бы, чем перед нею провинился смиренный апостол веры?!), особенно не нравилось ей это имя, почему-то часто являвшееся в снах и напоминавшее короткий окровавленный обрубок, – все-таки его день был для всех истинным праздником, которого с нетерпением ждали до будущего года, бесконечно вспоминая, как становились на колени на плитах, касаясь ног бронзового Христа и безостановочно творя крестное знамение; как бросали монеты в ящик, которым обносили церковь, собирая подаяние «для бедных умерших…».
Почему-то Троянда всегда норовила стать рядом с застывшими в дружеских объятиях четырьмя статуями из красного порфира. Венецианцы называли их quattro mori – четыре мавра. Говорили, что статуи были поставлены здесь в память о неудавшейся попытке ограбления сокровищницы Сан-Марко, предпринятой четырьмя сарацинами. Под скульптурами выбита была старинная венецианская поговорка: «Замышляй и поступай как знаешь, но помни о последствиях».
Слова эти казались Троянде чарующим, но бессмысленным звуком: сама-то она ничего не могла «замышлять и поступать» по своей воле! Потом процессия прелатов выступала вереницей, и вдоль столбов двигались белые и золотые митры, узорные и мерцающие ризы. Начиналось песнопение – странное и прекрасное, состоящее из чередования очень высоких и низких голосов, – нечто вроде монотонного речитатива, оставшегося, может быть, еще со времен византийского владычества. Музыкантов и певцов видно не было, неизвестно, откуда выходил этот речитатив; он реял и возносился вверх в багровом и пасмурном освещении, как голос бесплотного существа в сияющей пещере какого-нибудь духа…
Потом монахинь торопливо гнали в монастыри самыми безлюдными улочками, некоторые из которых были так узки, что даже солнечный луч не мог протиснуться между домами и порадовать своим светом обитателей нижних этажей, а девицы были настолько подавлены впечатлениями, что не в силах были смотреть по сторонам, на живую жизнь людскую. Да и грехом это считалось – жизнь живая… И сейчас Троянда впервые без ощущения греха смотрела на великолепный город, раскинувшийся на морском берегу.
Они уже дошли до конца одного ряда лавок и, стоя на Пьяцетте, собирались повернуть обратно, причем купец из ближней лавки, высокий, статный, чернобородый, вовсю уже зазывал их, вываливая на прилавок рулоны тканей, сверкающих невиданными иноземными переливами цветов.
Но Троянда взглянула на него мельком – никак не могла оторваться от созерцания города.