– Почти... – медленно улыбнулся Вольной. – Аль не ждала?
– Нет! – Елизавета передернула плечами и подошла к зеркалу, заправляя в косу легкие, выбившиеся кудри.
– Вре-ешь... – тихонько засмеялся Вольной. – Ждала. И я ждал!
Ах вот как! Значит, он ждал?!
Она сделала вид, что не верит ни единому слову, но сердце сладко заныло. Сразу захотелось сдаться на милость победителя. Обида же еще точила душу, как червь, и Елизавета не сдержалась, укорила:
– Зачем же ты перед девкою на моей кровати валяешься? Говорил же, никто не должен об тебе знать. Сам убеждал: я должна не только о своем имени, но и о дочери помнить, а сам разболтался тут, мечешь бисер перед свиньями!
Это все была ерунда, не стоящая внимания, но не скажешь ведь ему, что она способна ревновать его даже к Ульке!
– Да полно, – отмахнулся он. – Девка дура! Что она поймет?
– Дура! – с жаром поддержала Елизавета. – Круглая дура! Глупая, косорукая, неуклюжая!
Он молча слушал, поигрывая прищуренными зелеными глазами. Потом вдруг резко вскочил, и Елизавета оказалась в его объятиях. Он успел сказать только одно слово:
– Истомился... – и тут же затрещали крючки, начали рваться тесемки, и Вольной впился в ее голую грудь губами и зубами так, что Елизавета зашлась протяжным горловым стоном, закинув голову и почти теряя сознание. Вольной припал к ее рту; руки их путались, сталкиваясь, мешая, срывая друг с друга одежду. Однако это было слишком долго, и Вольной, едва освободив Елизавету от юбок, слюбился с нею стоя, подхватив под колени. Она вцепилась в его плечи, желая сейчас только одного – как можно скорее, как можно теснее слиться с ним!..
И только потом, много, много позднее, когда Вольной вдруг уснул, будто умер в ее объятиях, лежа среди изорванной, измятой одежды, на скомканных, влажных простынях, Елизавета вновь печально подумала, что бессмысленно его спрашивать, где был-побывал, где жил-поживал; и так же бессмысленно ему рассказывать о своих слезах, страхах, тоске, тревогах. Они случались каждый день. Но эти дни уже минули, они были прожиты врозь, их уже не вернуть; а если с каждым днем уходила и частичка любви, то разве стоит в этом признаваться сейчас, когда он наконец-то рядом и ее щека покоится на его горячей ладони, его рука – на ее бедре, когда телу так сладко, когда постель благоухает их любовью...
Сердце плачет? Ну, так что ж, ему не привыкать.
* * *
Так и лето прошло. Дымным выдалось оно, огненным! По городу то тут, то там вспыхивали пожары. Но горели не дома обывателей, а православные церкви. Уследить причину было почти невозможно. Случалось это обыкновенно среди ночи. И пока прибегали с ведрами, пока приезжали с бочками, огонь многое успевал. Кое-где прихожане устанавливали ночной караул, и тогда огонь вспыхивал внезапно. Впрочем, тут его удавалось быстро погасить. А вообще в этих пожарах было нечто сверхъестественное. Чудилось: от одной церкви к другой перелетает некая невидимая птица, роняя с крыл своих горячие искры-перья! Всякое, конечно, болтали. В одной церкви, мол, перед пожаром ворона каркала. В другой – кошка мяукала. В третьей – ребенок плакал.
Понятно, ни вороны, ни кошки, ни дитяти никто не видел. Так что дело здесь было явно нечистое. Кое-что заметить удалось только сторожу из церкви Трех Святителей...
Обойдя ночью церковь обходом и не приметив неладного, он отправился было спать, как вдруг услышал, что на колокольне кто-то переводит [6 - Звонит во все колокола.].
Дело было в глухую полночь. Мужик думает: что за диво? Начал осматривать колокольню – двери везде замкнуты, не пройти.
Пошел он было домой, слышит – опять переводит на колоколах. Подходит сторож к церкви – звон умолк. Начинает опять все тщательно осматривать – нигде никого! Думает, не веревку ли, проведенную с колокольни, дергает ветер? Привязав эту веревку, хотел было уйти, но не сделал и нескольких шагов, как та же самая штука повторилась.
Мужик начал читать молитвы и, крестясь, полез осматривать колокольню. Только отомкнул дверь, как сверху спустилась по воздуху женщина вся в белом...
Оторопевший мужик схватился и давай бог ноги, но за ним, не отставая ни на сажень, кружась в воздухе и ухая, что сова, летела женщина в белом.
Сторож догадался перекреститься – видение исчезло, но тут враз полыхнуло и на колокольне, и во всех трех куполах. Пожар сделался страшнейший! Сторож самоотверженно гасил огонь и так обгорел, что через день и умер, сокрушаясь лишь об одном: почему никто вовремя не прибежал на неурочный полуночный звон?! Он так и не успел узнать, что никто, кроме него, никакого звона не слышал...
Елизавета, пораженная этой историей, тоже пошла поглядеть на пожарище, куда отовсюду стекался народ. И вот, бродя вокруг обгорелого остова церкви, она вдруг увидела рисунок, начертанный мелом на черной закопченной стене. В ярких солнечных лучах он блестел, будто серебряный. Рисунок был явно сделан уже после пожара и представлял собою изображение то ли короны, то ли венца.
Елизавета поглядела на него, недоумевая, кому понадобилось баловать на пожарище, да и пошла себе домой, а ночью вдруг приснилась ей Августа, спящая на широкой кровати, которая медленно опускалась в разверзнувшийся пол остерии «Corona d'Argento».
Corona d'Argento. Серебряный венец...
Она лежала, глядя на игру узорчатых, серебристых в лунном свете листьев за окном, и, холодея, вспоминала надтреснутый голос, вещавший из тьмы:
«Не скрою, ваше высочество, сперва я возлагал на вас очень малые надежды. Более того, я полагал вас помехою, которую необходимо устранить. Этой моей ошибкою вызваны многие неприятности, которые сопровождали вас последнее время. Напомню только приключения в остерии „Corona d'Argento“ (это название имеет особый смысл для нашего Ордена)...»
– Да это просто чепуха! – громко сказала Елизавета, дивясь причудам памяти, которая порою так некстати умеет извлечь из своих сундуков залежи прошлого, что не продохнешь от едкой пыли. Но даже звук собственного голоса оказался бессилен рассеять внезапный страх.
Заснуть Елизавете удалось только под утро, да и то ненадолго: вскочила чуть свет и велела заложить коляску, везти себя по всем тем церквям, которых коснулось огненное крыло.
Воротилась усталая, перепачканная сажею и испуганная еще больше. На стенах всех обгорелых церквей увидела она изображенную мелом корону. Или венец...
Ах, как Елизавета мечтала, чтобы этой ночью пришел Вольной! Она сейчас готова была все ему рассказать. Только бы успокоил, только бы защитил от страха!
Но он не пришел. И эту ночь сомнений, размышлений и тревог Елизавета провела одна. Ей до смерти не хотелось верить в правильность своей догадки, так что к рассвету она почти убедила себя, что это не может быть знаком Ордена. Ведь о названии его мессир так и не сказал. Это лишь ее предположения! Это не более чем чьи-то шалости – рисунок венца! Может, это и не венец вовсе.
Однако стоило внушить себе эти разумные мысли, как на память вновь пришел мессир с его высказыванием о том, что убиение православного умножает святость Ордена. И вообще нет злодейства против православия, коего Орден бы не разрешил... Сожжены церкви. Дьячок, три кладбищенских сторожа – и еще, может быть, какие-то мученики, о коих она не знает, – рассудительно и осторожно замучены до смерти. Обескровлены – зачем? Не нужна ли кровь их для каких-то таинственных чар Ордена?
Было так жутко и отвратительно думать о безумных злодействах каких-то фанатиков, что Елизавета сорвалась с постели, упала на колени перед образами и забормотала, пытаясь рассеять смутное впечатление отвращения и ужаса, которое ее совсем истерзало:
– Боже святый, боже крепкий, боже бессмертный, помилуй нас!
Она била земные поклоны, пока не почувствовала, что отлегло от сердца, и, нахмурясь, гоня от себя все страхи, воротилась в постель. А совсем забыть об Ордене помогло еще одно неожиданное воспоминание, вызвавшее слезы на ее глазах и надолго лишившее сна: наступало 29 августа – четвертая годовщина ее тайного венчания с Алексеем Измайловым... а стало быть, и смерти Неонилы Федоровны.
* * *
Почему-то в этот день она шла на кладбище с надеждою увидеть на елагинской могилке кого-то близкого. Не Лисоньку, так хоть посланца ее... Но нет, никого там не оказалось. Даже Федора не было видно. А ведь с ним Елизавете особенно хотелось встретиться. Дом его был наглухо заперт. Хорошо хоть, что ни Фимка, ни ее сестра не попались на глаза. Потоптавшись у крылечка, Елизавета воротилась к знакомой могиле и стала там, задумчиво глядя на читаную-перечитаную надпись.
«Елагина Неонила. Умерла 29 августа 1759 года...»
Ей было тридцать шесть лет, когда она преставилась. В ту пору девятнадцатилетней Лизоньке этот возраст казался весьма почтенным. Теперь ей скоро сравняется двадцать три, а чувствовала она себя куда старше, так что тридцать шесть воспринимала если не как молодость, то уже и не старость. Наверное, Неонила Федоровна производила впечатление чуть ли не старухи потому, что была угрюма и озлобленна. Да как и не быть? Лисонька и Лизонька ровесницы. Значит, Неонила Федоровна родила свою дочь в семнадцать лет. Только в семнадцать! Но к этому времени у нее был позади бурный роман с князем Измайловым, жестокие муки ревности, потом внезапно вспыхнувшая любовь к Василию Стрешневу, его гибель, замужество за безответным Елагиным... А через несколько месяцев после родов – похищение дочери князя и бегство! То есть в два года, прожитые Неонилою в Измайлове, вместились все основные события ее жизни, а в оставшиеся семнадцать – страх разоблачения, губительные воспоминания, планы мести и, наконец, ее осуществление. И каким же мраком Неонила Федоровна затемнила свою молодость и зрелость! Право, ее можно было только пожалеть. И именно этим чувством было переполнено сердце Елизаветы, стоявшей над могилою и снова и снова читавшей: «Елагина Неонила Федоровна... Умерла... Покойтесь с миром!»
И перед внутренним взором вставало не постаревшее, искаженное последним, предсмертным уже гневом лицо, а нежные, тонкие черты молодой женщины, в одной рубашке сидящей у зеркала и медленно расплетающей две тяжелых косы, выпуская на волю прекрасные темно-русые душистые волны, а потом перевивая их голубыми атласными лентами, до коих Неонила была большая охотница. Это было одно из самых ранних воспоминаний Лизоньки, которое не оставляло Елизавету весь день; и сейчас, стыдясь невольных слез, она вынула из кармана широкую голубую ленту – самую красивую и дорогую из тех, что смогла сыскать в галантерейной лавке, – и хотела было повязать ею перекладину креста, на коей было начертано имя Неонилы Федоровны, да одумалась: еще сорвет ветром или украдет недобрый человек; вновь свернула ленту в аккуратный моток и осторожно подсунула под пласт дерна, коим была обложена могила.
Елизавета была так занята своими мыслями, что даже не постучала, когда пришла домой. Ткнула дверь, та и открылась. Очевидно, старый лакей Сидор, уходя с женою к вечерне, забыл запереть двери. Ну, ничего страшного: Улька-то наверняка дома.
Однако она миновала сени, столовую, но горничной не встретила. Вот те на! Бросили дом, что ли, сбежали все?
Вдруг Елизавета увидела на полу в гостиной кнут. Это был кнут Вольного: иногда он приезжал верхом и ставил лошадь в конюшню. Елизавета подняла хлыстик и, улыбаясь, заторопилась в спальню. Вольной, конечно, ждет ее там!
Она открыла дверь и тут же отпрянула, захлопнула ее за собою...
Казалось, проживи она еще хоть сто лет, из глаз не уйдет то, что видела всего мгновение: Улька с задранной юбкой, стонущая, причитающая от счастья, а над нею – Вольной, с небрежной насмешкою на лице ублажающий себя и свою мимолетную прихоть.
В спальне Елизаветы! На ее кровати! О господи, на той же самой кровати, которая помнит их объятия, поцелуи, слова!..
Вдруг сообразила: в спальне открыто окно, и любовники могут убежать. Вспышка ярости дала Елизавете силы вновь распахнуть дверь и ворваться в комнату – как раз вовремя, ибо Вольной уже заносил ногу через подоконник; красная, перепуганная Улька явно собиралась последовать его примеру.
В глаза бросилось малое кровавое пятнышко на смятом покрывале – след Улькина девства, небрежно взятого охальником Вольным. Вот так же и ее раскинул он четыре года назад на волжском бережку: небрежно почесал блуд свой в девственном лоне – да и был таков, оставив Лизоньку смывать кровь с ног да заштопывать прорехи в судьбе.
Ненависть ослепила Елизавету! Она вцепилась в растрепанные Улькины волосенки и рванула. Девка с воплем опрокинулась навзничь, Елизавета занесла кнут и обрушила на Вольного удар такой силы, что рубашка на его плечах лопнула. Он зарычал от боли, обернувшись к Елизавете с выражением изумления и ненависти. Но ее уже невозможно было остановить! Вольной, стиснув кулаки, дернулся обратно в комнату, но штаны его зацепились за гвоздь, он не мог ни броситься на Елизавету, ни убежать и в конце концов скорчился, сидя верхом на подоконнике, обхватив голову руками, чтобы хоть как-то спастись от ударов.