Оценить:
 Рейтинг: 0

Русский святочный рассказ. Становление жанра

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 ... 4 5 6 7 8
На страницу:
8 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
от темы о разбойниках не уклонился и сам Пушкин, давший Дубровского 1832–33 гг., со многими дефектами в фабуле – обычными в таких темах. Здесь же необходимо помянуть, конечно, о Марлинском, Вельтмане, Загоскине, Погодине (напр., «Васильев вечер»), Гоголе – о начальных его опытах[396 - Трубицын Н. О народной поэзии в общественном и литературном обиходе первой трети XIX века. С. 533; см. также: Зильбер В. Сенковский (Барон Брамбеус) // Русская проза. Л., 1926. С. 173.].

Разбойничья тема воспринималась в это время как «страшная», наряду с темой о привидениях (ср., например, с восклицанием «дам» в очерке, помещенном в «Москвитянине»: «Ах! расскажите нам что-нибудь о разбойниках и привидениях…»[397 - Б. п. Страшный рассказ с аккомпанементом на фортепьяно // Москвитянин. 1843. № 12. Смесь. С. 20 (не Погодин ли автор этого очерка?).]).

В «Суженом» Погодин обращается к переделке известного сюжета и фиксирует свое внимание на святочном эпизоде, который является ключевым как для «Повести о Фроле Скобееве», так и для новиковской его переделки. В «Васильевом вечере» девичьи супрядки, указанные в ряде вариантов сюжета «Девушка и разбойники», Погодин превращает в святочные девичьи игрища. В обоих случаях он дает скрупулезное изображение святочных обрядов: описывает игры, гадания, включает тексты подблюдных песен. В обеих повестях именно гадание героини явилось поворотным эпизодом в ее судьбе. Какую же роль играют святки в повестях Погодина? Конечно, немаловажным для него является создание русского «простонародного» колорита. Погодин сам страстно ратовал за «необходимость изображения русской народной жизни»[398 - См.: Степанов Н. Л. Проза 20–30?х гг. С. 519.]. Описание святочных игрищ связывалось в его сознании с восприятием столь любимой им старины. Отсюда включение в текст иногда вовсе безразличных к сюжету этнографических подробностей. С этой точки зрения повести Погодина, по мнению А. И. Соболевского, «заслуживают внимания историка литературы и историка этнографии»[399 - Соболевский А. И. История русской этнографии … А. Н. Пыпина // Журнал министерства народного просвещения. 1891. № 2. С. 422.]. В «Повести о Фроле Скобееве» этнографический элемент отсутствует. Здесь автору не было нужды описывать обряды и обычаи, а достаточно было лишь назвать их: как живое явление русской жизни XVII–XVIII столетий они не требовали подробных описаний. Но со временем ситуация изменилась, и даже Погодин, интересовавшийся фольклором и этнографией, не сумел воспроизвести их достаточно точно. По выходе в свет «Васильева вечера» С. А. Хомяков написал ему письмо с замечаниями, касавшимися именно этнографии святок:

С новым удовольствием прочел отрывок Васильева вечера, но на него осмеливаюсь вам сделать следующее замечание как старик, который смолоду иногда участвовал в святочных играх… —

после чего следует опровержение одних игр и песен, приведенных Погодиным, и даются названия и даже тексты других, которые, на памяти Хомякова, игрались и пелись на святках[400 - Барсуков Н. Жизнь и труды М. П. Погодина. Т. 3. С. 277–278.].

Однако роль святочных эпизодов в повестях Погодина не сводится к одной этнографии. Смысл и назначение гаданий – угадывание будущего, судьбы. В этом состоит специфика именно святочного времени. Так, Погодин, изобразив святки, наполнил их специфически «святочным» содержанием: именно на святках произошло определение судеб героев. При этом Погодин не пользуется характерной для некоторой разновидности святочных рассказов фантастикой. Простодушная вера народа в результаты гаданий не находит подтверждения в жизни, однако именно эта вера позволяет «подправить» судьбу, что и делают герои повестей Погодина. Не обладай героиня «Васильева вечера» Настенька отвагой, смелостью, быстротой реакции, она бы погибла. Не обладай герой «Суженого» Иван Гостинцев сметливостью, умом, творческой хитростью, не добился бы он своей возлюбленной. Иван Гостинцев хитрил, как и Фрол Скобеев, но не преступал закона: он не стал соблазнять и красть возлюбленную, но сумел, опираясь на ее суеверие, убедить ее в том, что он и есть ее суженый.

Видимо, Погодин рассматривал свои повести как определенного рода исторические и психологические эксперименты (см. название цикла его повестей: «Психологические явления»[401 - О сближении литературы и истории в 20–30?х годах XIX века см.: Тойбин И. М. Пушкин: Творчество 1830?х годов и вопросы историзма. Воронеж, 1976; Тойбин И. М. Пушкин и Погодин // Учен. зап. / Курский пед. ин-т. 1956. Вып. 5. С. 10–122.]). Дело в том, что почти одновременно с написанием повестей у Погодина вырабатывается система исторических воззрений: в промежутке между 1823 и 1826 годами он работает над «Историческими афоризмами». Обычно считается, что «Исторические афоризмы» отражают увлечение Шеллингом, философию которого Погодин, «несмотря на совершенно нефилософский склад ума»[402 - Милюков П. Главные течения русской исторической мысли: В 2 т. М., 1898. Т. 1. С. 302.], старательно пытается усвоить и понять ввиду ее популярности в кружке Веневитинова, членом которого был и Погодин. Впрочем, судя по всему, он не отказался от своих «Афоризмов» и позже: в 1836 году он издает их отдельной книгой[403 - См.: Погодин М. П. Исторические афоризмы. М., 1836.], а четверть века спустя, уже в 1860?е годы, посылает экземпляр этого издания Толстому с тем, чтобы подтвердить совпадение своих взглядов на историю, и в частности на вопрос о свободе и необходимости, со взглядами Толстого в «Войне и мире»[404 - См.: Скафтымов А. Нравственные искания русских писателей. М., 1972. С. 193–194.]. Б. М. Эйхенбаум даже делает предположение, что «Исторические афоризмы» Погодина повлияли на историческую концепцию «Войны и мира»[405 - См.: Эйхенбаум Б. М. Лев Толстой. Л.; М., 1931. Кн. 2.].

Некоторые афоризмы Погодина представляются важными для понимания идейного замысла его повестей. Так, Погодин пишет: «Нет, мы не слепые орудия высшей силы, мы действуем, как хотим, и свободная воля есть условие человеческого бытия, наше отличительное свойство»[406 - Погодин М. П. Исторические афоризмы. С. 233.]. Вопрос о фатализме Погодина оказывается не вполне прост и однозначен, и некоторые его высказывания (в том числе и приведенное выше), а также «святочные» повести – свидетельство того, что Погодин тяготел к преодолению фатализма, и необходимость как «фатальное исполнение предначертанного свыше»[407 - Тойбин И. М. Пушкин и Погодин. С. 16.] отвергается им. Повести Погодина «Суженый» и «Васильев вечер» являются художественной иллюстрацией тезиса о том, что не провидение, а энергия и предприимчивость определяют судьбу человека, делают его счастливым и благополучным («Суженый»; ср. высказывание Погодина: «Надо из жизни сделать счастье»[408 - Барсуков Н. Жизнь и труды М. П. Погодина. Т. 2. С. 309.]) или спасают его от верной смерти («Васильев вечер»). Тем самым основная тема святочных гаданий – угадывание судьбы – получает в «святочных» повестях Погодина своеобразное толкование. В «Суженом» явившийся «на ужин» гадающей героине Иван Гостинцев действительно оказался ее суженым, но все дело в том, что это стало возможным лишь в результате волевых усилий героя. В «Васильевом вечере» противоречивые результаты гаданий, предшествующие появлению разбойников, действительно «предсказывают» будущие страшные события, но героиня (эта, по определению автора, «мужественная дочь дикой природы») выступает как активное лицо в борьбе с судьбой и побеждает. Здесь фатализм Погодина разрушается верой в практическую сметку.

Возрождение в 1820?х годах святочного сюжета – одно из свидетельств вовлечения в литературу новых демократических сил, которые и определяют во многом сущность предстоящих ее достижений. Заурядные повести Погодина, к которым, впрочем, Пушкин относился, по выражению Вересаева, «с большим малопонятным одобрением»[409 - Вересаев В. Спутники Пушкина. М., 1937. С. 67.], не сыгравшие какой-либо заметной роли в русском литературном процессе, тем не менее являются характерным и показательным свидетельством новых тенденций и новых источников, питающих литературу.

«Святочная» фантастика 1820–1830?х годов (Н. А. Полевой, Н. И. Билевич, Н. В. Гоголь)

Иной смысл имеет обращение к святкам в «святочной» фантастике 1820–1830?х годов у Н. Полевого («Святочные рассказы», «Разговор на святках»), Н. И. Билевича («Святочные вечера, или Рассказы моей тетушки»), Гоголя («Ночь перед Рождеством»). В каждом из этих произведений по-своему трактуется столь характерная для святочного времени тема сверхъестественного.

Н. Полевой, всегда отлично чувствовавший конъюнктуру, поместив в декабрьском номере «Московского телеграфа» свои «Святочные рассказы», дал читателям то чтение, которого от него и ждали в это календарное время и которое совпадало с их праздничным настроением – специальное чтение на святки. Этой «прилаженности» к календарю, понимания специфики «календарных» переживаний, свойственных народу, в 1820?х годах не было, пожалуй, больше ни у кого. «Святочные рассказы» Полевого показательны своим обширным вступлением, воссоздающим обстановку «святочной беседы», в которой наряду с автором участвуют его друзья – «московские старики». В их разговоре о святках отражены заветные мысли самого Полевого, который также горюет о забвении старых народных обычаев и с сожалением отмечает процесс нивелировки времени, уничтожающей специфику праздничных обычаев:

…вот теперь святки, – говорит хозяин дома. – Чем отличаются они от Святой недели? У нас на все был свой манер! Бывало, о Святой мы строим качели, о масляной катаемся с гор, а о святках поем подблюдные песни[410 - П<олевой> Н. Святочные рассказы. С. 121.].

Вспоминая старину, герои «Святочных рассказов» с упоением рассказывают о святочных вечерах своей молодости, а Шумилов, «объездивший полмира», этнографически точно воссоздает картину сибирских святок, в чем несомненно сказались личные впечатления самого Полевого, выросшего в Иркутске. Этот рассказ Шумилова является едва ли не первым из многочисленных последующих описаний сибирских святок[411 - См., например, описание сибирских святок в воспоминаниях сестры братьев Полевых: Авдеева-Полевая Е. А. Записки и замечания о Сибири. М., 1837. С. 55–61; см. также фундаментальную работу: Макаренко А. А. Сибирский народный календарь в этнографическом отношении. Восточная Сибирь, Енисейская губерния. СПб., 1913.]. И наконец, один из собеседников высказывает мысль о том, что по случаю святок надо рассказывать страшные святочные истории, после чего Шумилов передает «страшную быль» из истории средневекового Новгорода – с гаданиями, колдунами, чертовщиной, вывораживанием суженого и тому подобными «святочными» элементами. Цель Полевого – воспроизвести специфическую обстановку и переживания святочного вечера. Эти переживания удовлетворяются либо в действии (как было в молодости у стариков Полевого), либо в рассказах святочного содержания. В конце очерка Полевой обещает читателю напечатать в скором времени другие святочные истории, которые он якобы также слышал от своих старых друзей. Однако это обещание он выполнил только через шесть лет.

В 1832 году «Московский телеграф» помещает продолжение начатого в 1826 году разговора[412 - См.: П<олевой> Н. Разговор на святках // Московский телеграф. 1832. № 17. С. 20–64; № 18. С. 164–201.]. «Мне хочется, – пишет Н. Полевой, начиная „Разговор на святках“, – соединить <…> несколько страшных святочных рассказов и повестей русских»[413 - Полевой Н. Разговор на святках. С. 20.]. Те же «московские старики», с которыми автор познакомил читателя в 1826 году, святочными вечерами рассказывают друг другу странные, непонятные, загадочные истории и тут же пытаются дать им какую-либо «реалистическую» мотивировку, порою теряясь в поисках объяснения. Как говорит один из собеседников «философ» Терновский, «человеку именно нравится тем больше рассказ, чем он страшней, то есть чем более может напугать его существенность дела»[414 - Там же. С. 187.]. Эти «страшные» рассказы повествуют о необыкновенных и необъяснимых случаях – о знаках, которые подают умирающие своим близким, находящимся с ними в разлуке, о стуке и треске, который производит в помещении непогребенный покойник, о явлении покойников родственникам, о таинственном исчезновении людей и т. д. и т. п. Характерно, что они не приурочены к святкам, а только рассказываются на святках. Полевой тем самым очерчивает тип сюжетов, который, по его мнению, оказывается подходящим к комплексу святочных настроений и переживаний. Позже, как мы увидим далее, в эпоху наибольшего распространения святочного жанра, рассказы, публикуемые в святочных номерах периодики, начинают «притягивать» к себе определенные темы, сюжеты и мотивы, так или иначе связанные с трансцендентными явлениями: все необъяснимое с точки зрения здравого смысла и науки (явления магнетизма, лунатизма, спиритизма, духовидства, умопомрачения и т. д. и т. п.) начинает находить себе «приют» в святочном жанре. Полевой первым осознал эту способность святочного жанра абсорбировать определенные мотивы и использовал ее.

Истории, которые святочными вечерами рассказывают друг другу старинные друзья в «Разговоре на святках», представляют собой, по сути дела, святочные былички, с той лишь разницей, что, в отличие от простодушных слушателей быличек, собеседники Полевого, будучи людьми более «просвещенными», старательно пытаются разгадать природу таинственного и дать происшествиям реалистическое объяснение.

В манере литературных суеверных рассказов (так сказать, литературных быличек) написаны и «Святочные вечера, или Рассказы моей тетушки» Н. И. Билевича, вышедшие отдельным изданием в 1836 году под псевдонимом Николай Кунацкий[415 - См.: Кунацкий Н. <Билевич Н. И.> Святочные вечера, или Рассказы моей тетушки. Кн. 1. М., 1839.]. Этот сборник не отличается высокими художественными достоинствами, однако в свое время он имел значительный успех (см. оповещение о нем в пушкинском «Современнике»[416 - См.: Современник. 1836. Т. 3. Раздел Новые книги.]), что свидетельствует о том, что читатели испытывали потребность в подобного рода текстах. «Злой Сенкевич нашел в них юмор и серьезную мысль, а Белинский решительные задатки таланта и даже больше естественности, чем в одиозных рассказах из народной демонологии Даля», – сообщает о рассказах Билевича «Биографический словарь»[417 - Русский биографический словарь. СПб., 1908. Т. 10. С. 212.]. «Библиотека для чтения» поместила восторженную рецензию на них, в которой, в частности, говорится: «…ум, шутка, проблеск чувства и воображения и, что всего лучше, тяжелое, мужицкое, по-русски национальное, что-то слышанное вами в народе»[418 - Б. п. Литературная летопись // Библиотека для чтения. 1836. Т. 16. С. 45–46.]. «Святочные вечера» Билевича пользовались таким читательским спросом, что три года спустя, в 1839 году, были выпущены вторым изданием. В шуточном предисловии к нему автор приводит выдержки из рецензий на первое издание и сообщает, что сказки, которые «рассказывала нам вечерами о святках тетушка Соломанида Патрикеевна», чрезвычайно понравились публике[419 - Кунацкий Н. <Билевич Н. И.> Святочные вечера, или Рассказы моей тетушки. М., 1839. Кн. 1. С. 1; см. также рецензию на сборник Билевича в «Отечественных записках» (1839. № 4. Апрель).].

В повестях Билевича чувствуется явное подражание Н. Полевому, в поле зрения и под покровительством которого он находился в начале 30?х годов. Но если у Полевого о святочной чертовщине говорят «интеллектуалы», которые тут же все хотят понять и растолковать, то Билевич в большей степени ориентируется на южнорусскую и украинскую народную традиции, с которыми он связан как выходец из Курска и воспитанник знаменитой Нежинской гимназии графа Безбородко. Отсюда появляются в его сборнике столь популярные в Малороссии рассказы о поисках клада в Купалов и Петров дни («Кум Петрович», «Папоротник»), о колдунье, обращающейся в свинью и своим колдовством уводящей людей в лес, где они погибают («Белые колпаки, или Нездешние гости на здешнем свете»), о деревенском дьячке-снотолкователе, беседующем с мертвецами на кладбище («Чудная встреча»)[420 - Кладбищенская тематика со временем прочно связалась с жанром святочного рассказа; эта связь прослеживается с 1830?х годов; см., например: Селиванов. Вор могильный (Народное предание) // Литературное прибавление к «Русскому инвалиду». СПб., 1832. № 2. 6 января. С. 11–14.], о предсказаниях юродивого («Юродивый») и т. п.

Той же украинской традиции принадлежат и календарные повести Гоголя. Известно, что в первой трети XIX века украинская этнографическая наука и фольклористика находились на высоком уровне. В этой области работают М. А. Максимович, И. И. Срезневский, О. М. Бодянский и другие ученые. Тогда же возникает интерес и даже мода на «малороссийские сюжеты» в Петербурге[421 - См. об этом: Данилов В. В. Влияние бытовой и литературной среды на «Вечера на хуторе близ Диканьки» Н. В. Гоголя. Одесса, 1909; Соколов Б. Гоголь-этнограф // Этнографическое обозрение. 1909. № 2–3. С. 59–119.], что проявляется, в частности, в публикации украинских календарных преданий и легенд[422 - См., например: Маркевич Н. Сон-трава. Удавленник. Гетьманство // Московский телеграф. 1829. Ч. 27. № 11. С. 295–301; 451–452; Маркевич Н. Украинские мелодии. М., 1831; Байский П. <Сомов О.> Русалка (Малороссийское предание) // Подснежник. 1829. С. 80–81; Байский П. <Сомов О.> Купалов вечер (Из Малороссийских былей и небылиц) // Литературная газета. 1831. Т. 3. № 23; Башилов А. Отрывок из Малороссийского предания. Княжье озеро // Московский наблюдатель. 1836. Т. 77. С. 369–373; Малороссийские повести, рассказанные Грицко Основьяненко. Кн. 2. М., 1837, где передаются украинские календарные легенды.]. В этой связи определенный интерес представляют календарные повести Гоголя из «Вечеров на хуторе близ Диканьки». В многочисленной и разнообразной литературе о фольклорном и этнографическом элементе «Вечеров» никогда, однако, не затрагивался вопрос о принадлежности ряда повестей этого цикла традиции народного календарного рассказа. А между тем в основе сюжета «Вечера накануне Ивана Купала» лежат купальские легенды о поисках клада в купальскую ночь и цветке папоротника, который расцветает в полночь 24 июня, «Майская ночь, или Утопленница» представляет собой литературную обработку народных преданий, имеющих хождение по преимуществу на русальной неделе, а «Ночь перед Рождеством» связана с традицией святочного рассказа. Как уже отмечалось, каждая из этих разновидностей народного календарного рассказа имела свой диапазон сюжетных схем и мотивов, обусловленный содержанием того праздника, к которому эти рассказы приурочивались. Не случайно названия этих гоголевских повестей представляют собой обозначение времени происшествия: суточного (вечер, ночь) и календарного (канун Ивана Купалы, май, на который обычно приходится русальная неделя, Рождественский сочельник – 24 декабря). Изображенные в повестях события характерны лишь для определенного времени – вечер и ночь перед соответствующим праздником (праздничный канун).

«Ночь перед Рождеством» – повесть, действие которой происходит в течение рождественской ночи. Этнографические приметы Рождественского сочельника даются Гоголем на протяжении всего текста: это и обрядовая еда (кутья, колбаса, варенуха, поросенок), и поздравительные/благожелательные песни (колядки и щедровки), которые распеваются молодежью под окнами сельчан, и святочные гулянья сельской молодежи. События развертываются на тщательно выписанном этнографическом и бытовом фоне[423 - Известно, что в процессе создания «Вечеров» Гоголь тщательно собирал украинский этнографический материал. Об этом свидетельствуют и его письма матери, и записная книжка «Всякая всячина», в которую он записывал этнографические (и в том числе календарные) детали. И. Абрамов, описывая календарные обряды малороссов, отмечает, что святки проходят у них «так же весело, как в гоголевском рассказе» (Абрамов И. Черниговские малороссы. Быт и песни населения Глуховского уезда, Черниговской губернии // Живая старина. 1904. Вып. 3–4. С. 513–551). Впрочем, по мнению В. В. Данилова, письма Гоголя матери «показывают, что Гоголь абсолютно не осведомлен» в вопросах этнографии (Данилов В. В. Влияние бытовой и литературной среды на «Вечера на хуторе близ Диканьки». Одесса, 1909. С. 17).]. Сами же события оказываются тесно связанными и обусловленными особой содержательной наполненностью того времени, в течение которого они происходят.

Предпраздничное время (канун), по народным представлениям, имеет вполне определенные характеристики и возможности: это время предельного сгущения хаоса, вследствие чего в действительности возникают беспорядок, бесформенность, размытость границ между предметами и явлениями[424 - См. об этом: Иванов В. В., Топоров В. Н. Исследования в области славянских древностей. М., 1974. С. 38.]. Это период временного преобладания на земле сил зла, на смену которому в момент наступления праздника миру возвращается гармония. В повести Гоголя хаос рождественского кануна начинается с появления демонологических образов (черта и ведьмы), которые крадут с неба звезды и месяц, в результате чего на земле наступает темнота. Эта деталь вполне соответствует народным представлениям – в Вологодской губернии, например, существует поверье, что в Рождество и накануне Ивана Купалы ведьмы скрадывают месяц из опасения, чтобы он не освещал их ночных прогулок с нечистыми духами[425 - См.: РЭМ. Ф. 7. Оп. 1. Д. 191; впрочем, наряду с этим мнением существует и другое, согласно которому в «ночь под Новый год, как и под Велык день, ведьмы, злые духи не шатаются и не делают пакости людям, и вообще в эту ночь „нечисть“ бессильна»; см.: Беньковский И. Поверья, обычаи, обряды, суеверья и приметы, приуроченные к «Риздвяным святам». Киев, 1896. С. 5.].

Темнота – первый признак и первая внешняя причина начавшегося хаоса. Гоголь подчеркивает полную и непроглядную тьму, в которую погрузился мир: «по всему миру сделалось так темно»; «в такую темноту хоть глаз выколи»; «темнота ночи»; «скучно и страшно идти темной ночью» и т. д. Вслед за темнотой черт напускает на землю метель, которая вносит в жизнь еще больший беспорядок: «Поднялась метель»; «Снег метался взад и вперед сетью и угрожал залепить глаза, рот и уши пешеходам»; «поднялась метель, и ветер стал резать прямо в глаза»; «сквозь метущийся снег ничего не было видно» и т. д. Темнота беззвездной и безлунной ночи и метель с ее вихревыми, перемешивающими все пространство движениями воздуха становятся со временем одними из самых распространенных атрибутов и мотивов святочного рассказа[426 - См., например: Севастьянов А. Завело. Святочный рассказ // Родина. 1889. № 51. С. 1629–1636; Ал<ександро>в Арк. Слесарь и поросенок. Приключение в сочельник // Осколки. 1900. № 52. С. 4–5.].

В повести Гоголя результатом наступившей темноты и поднявшейся метели становится тот всеобщий беспорядок и путаница, которые порождают одно недоразумение за другим: рушатся намеченные планы, люди теряются, исчезают во тьме, не узнают друг друга, человека путают с вещами и животными и т. д. Хаос в природе (тьма, метель) порождает хаос в человеческой жизни. Эта размытость границ между всеми явлениями мира, временная путаница – характерная черта «страшного» святочного рассказа, по сюжету которого герой может встретиться с «нечистой силой». То же происходит и в «Ночи перед Рождеством». Но если в народном святочном рассказе герой обычно терпит поражение (умирает, сходит с ума, заболевает или, в лучшем случае, отделывается испугом)[427 - См. примеры из «святочных» быличек: Мифологические рассказы русского населения Восточной Сибири. С. 98, 100–101; ср. литературный святочный рассказ: Рудниковский Я. «На Иордань» // Московский листок. 1894. № 2. 9 января. С. 1–2.], то в повести Гоголя герою удается победить черта и заставить его служить себе. Этот мотив, восходящий к ряду древнерусских легенд, встречается и в некоторых других святочных рассказах, возникших под несомненным влиянием Гоголя[428 - См., например: Бежецкий А. <Маслов А. Н.> Часовой и черт: Юмористическая фантазия // Новое время. 1894. № 6763. 25 декабря. С. 3.]. Показательно, что герой «Ночи перед Рождеством» Вакула – кузнец по профессии, и, хотя Гоголь ни разу не предоставляет ему возможности проявить свое кузнечное мастерство, указание на род его занятий сделано не случайно. Это понадобилось Гоголю для мифологизации героя и для мотивировки его победы в поединке с чертом, так как кузнец «в мифологии персонаж, наделенный сверхъестественной созидательной силой»[429 - Иванов В. В. Кузнец // Мифы народов мира. Т. 2. С. 21.]. «Созидательность» Вакулы проявляется и в том, так сказать, хобби, которым его наделяет автор, – в свободное от работы время Вакула занимается «малярством», расписывая церковь сюжетом с изображением черта, за что черт его особенно ненавидит[430 - Ср.: Перетц В. Н. Деревня Будагоща и ее предания // Живая старина. 1894. Вып. 1. С. 15.].

Аналогичные святочные истории обычно рассказывались в народе в зимние предпраздничные и праздничные вечера, о чем говорит Гоголь устами своего рассказчика Рудого Панька: «Бывало, соберутся накануне праздничного дня добрые люди в гости <…>, и тогда прошу только слушать». «Ночь перед Рождеством», включенная в сборник повестей разнообразного содержания, не акцентирует свою календарную природу – повесть издается не в «святочном» номере периодического издания, а в отдельном сборнике, что свидетельствует о безразличии автора к календарному времени ее выхода в свет. Впоследствии, однако, этот гоголевский текст неоднократно перепечатывался именно в праздничных номерах периодических изданий[431 - См., например: Гоголь Н. Ночь перед Рождеством // Родина. 1882. Декабрь. С. 778–793; 1883. Январь. С. 18–34. Все это, однако, не мешало рассматривать «Ночь перед Рождеством» в связи с другими фольклорными жанрами, и прежде всего с волшебной сказкой; см., например: Немзер А. С. Трансформация волшебной сказки в «Ночи перед Рождеством» Н. В. Гоголя // Вопросы жанра и стиля в русской и зарубежной литературе. М., 1979. С. 30–37.]. Лесков считал повесть Гоголя классическим примером святочного рассказа. «У нас не было хороших святочных рассказов с Гоголя…» – писал он[432 - Лесков Н. С. Собр. соч.: В 11 т. М., 1956. Т. 11. С. 274.]. Это показывает, что «Ночь перед Рождеством» к концу XIX века получила репутацию образцового святочного рассказа, блестяще воссоздающего атмосферу праздничного времени и специфику традиционного народного миросозерцания. Интерес к календарю, острое переживание календаря и времени, особенно присущее зрелому Гоголю (в его записной книжке за 1848 год помещен длинный список русских календарных праздников, свидетельствующий о профессиональном интересе к этим вопросам[433 - Об интересе Гоголя к календарю см.: Соколов Б. Гоголь-этнограф // Этнографическое обозрение. 1909. № 2–3. С. 105; напомню характерное для гоголевского восприятия времени его обращение к 1834 году: «У ног моих шумит мое прошедшее, надо мною сквозь туман светлеет неразгаданное будущее»; см. также очерк «Светлое воскресение» в «Выбранных местах из переписки с друзьями», где Гоголь описывает чувства, охватывающие русского человека в Светлое Воскресенье: «Ему вдруг представятся – эта торжественная полночь, этот повсеместный колокольный звон, который как всю землю сливает в один гул, это восклицание „Христос воскрес!“, которое заменяет в этот день все другие приветствия, этот поцелуй, который только раздается у нас…» (Гоголь Н. В. Соч. СПб., 1894. Т. 5. С. 235).]), проявились уже в раннем его творчестве.

Маскарадная повесть

Особую группу «святочных» текстов рассматриваемого периода представляет «маскарадная» повесть. Маскарады, которые, как было показано в предыдущей главе, получают распространение в XVIII веке, с начала нового столетия входят в моду и становятся весьма характерной и показательной чертой жизни светского общества[434 - См., например, описание маскарада, устроенного в доме Аракчеева в декабре 1820 года: Рассказы Н. А. Тихова // Русская старина. 1870. Т. 1. С. 217–222.]. Если в начале столетия излюбленными были всевозможные экзотические национальные костюмы – тирольский, испанский, турецкий, черкесский, цыганский и т. п., то с 1830?х годов участники маскарадов стали порою ограничиваться костюмами домино и полумасками (ср. лермонтовское: «Из-под таинственной холодной полумаски…»). Святочные номера ряда журналов первой трети XIX века иногда печатали подробные отчеты о маскарадах в Москве и Петербурге, в которых описывались костюмы, еда, поведение их участников, а также всевозможные светские сплетни и скандальные случаи. Первые очерки подобного рода встречаются уже в начале века. Так, новогодний номер «Журнала для милых» за 1804 год содержит заметку о происхождении святочного маскарада, описание современных маскарадов, костюмов и т. п.[435 - См.: И…… Новый год // Журнал для милых. 1804. № 1. Январь. С. 3–6.] То же самое, только подробнее и саркастичнее, дается в «Молве» в 1834 году, где к тому же приводится «бальный анекдот» о том, как оскандалилась одна «молодящаяся дама»[436 - См.: П-в И. <Панаев И. И.> Святки // Молва. 1834. № 2. С. 17–24.]. Декабрьско-январская переписка этого времени также пестрит маскарадными подробностями.

Став к 1830?м годам обычным и, можно сказать, будничным явлением светской жизни, маскарады, которые устраивались не только по праздникам, но и в течение всего зимнего сезона, начинают играть существенную роль в святочно-маскарадных текстах, предоставляя писателю богатые возможности для многообразных, иногда довольно изощренных сюжетных ходов светской повести. Светская интрига в этих произведениях представляется как видоизменение святочного поведения, а общение с маской – как игра с судьбой, причем угадывание маски приравнивается к угадыванию судьбы[437 - Ср., например, что пишет П. А. Флоренский о связи маски (личины) с инфернальными силами: «…безъядерность скорлуп, пустота лжереальности всегда почиталась народной мудростью свойством нечистого и злого» (Флоренский П. Иконостас // Флоренский П. Собр. соч. Paris, 1985. С. 212).]. Именно «маскарадная» литература дает возможность проследить истоки текстов, в основе своей не календарных, но связанных с календарными праздниками, как, например, «Маскарад» Лермонтова, действие которого происходит на праздниках, скорее всего – на святках: «Ведь нынче праздники и, верно, маскарад»[438 - Лермонтов М. Ю. Полн. собр. соч. М.; Л. 1956. Т. 5. С. 287; «праздниками» (во множественном числе) обычно назывались именно святки.]. Маски «маскарадных» текстов – это те же святочные ряженые, «шуликуны» – они сближаются с «нечистой силой» или даже отождествляются с нею: связь масок с «миром умерших» в народе всегда ощущалась очень остро[439 - «…черты святочного (и вообще зимнего) ряженья – вывороченность одежды, мохнатость, горбатость, чернение лица сажей, прикрывание лица маской, в некоторых случаях – молчаливость или нарочитое изменение голоса, – а также сама терминология ряженых, – позволяют сделать вывод о связи этих масок с миром умерших» (Ефименко П. С. Материалы по этнографии русского населения Архангельской губернии. М., 1878. Ч. 1. С. 138); ср.: Виноградова Л. Н. Зимняя календарная поэзия западных и восточных славян. М., 1982. С. 152.]. Этим объясняется и отношение к ряженью благочестивых и богобоязненных людей с их убежденностью в греховности такого поведения. Так, например, Я. П. Полонский в воспоминаниях о своем детстве рассказывает историю о пожаре, случившемся в их доме как раз в то самое время, когда его мать была на святочном маскараде в костюме отшельника. Малолетний брат Полонского получил сильные ожоги и долго находился на грани жизни и смерти. «Мать моя, – пишет Полонский, – все это время неотлучно была при нем, мало спала, много молилась. Она была убеждена, что Бог наказал ее за непозволительную ветреность»[440 - Полонский Я. П. Соч. М., 1986. С. 396.]. Это показывает, что маска и маскарадный костюм не утрачивали окончательно своего магического смысла и продолжали в ощущениях участников маскарада быть связанными со столь важными для народных святок темами судьбы, будущего, потустороннего мира и пр.

Наряду с этим надевание маски и общение с ней предоставляло возможность вести запутанную интригу и допускало поведение, недопустимое вне маскарада. На маскарадах царила своеобразная атмосфера равенства, позволявшая их участникам обращение друг к другу на ты. Ряженый вступал в границы иного мира – мира со своими особыми нормами поведения (ср., что пишет по этому поводу В. Я. Пропп: «…маска дает свободу таким действиям, которые в иное время и без масок воспринимались бы как распущенность»[441 - Пропп В. Я. Русские аграрные праздники. С. 118.]).

Одним из первых произведений, сюжет которых связан с темой маскарада, явилась повесть В. И. Панаева «Приключение в маскараде» (1820)[442 - Панаев В. И. Приключение в маскараде. Истинное происшествие // Благонамеренный. 1820. Ч. 9. С. 3–20.]. Героиня повести – молодая вдова Евгения – после смерти мужа рано начала жить светской жизнью. Надев на святках «великолепный наряд в восточном вкусе», она едет в публичный маскарад, где начинает флиртовать с мужчиной в турецком костюме. Странные намеки, которые делает ей кавалер, вызывают в ней ужасное подозрение, что «турок» – не кто иной, как ее умерший муж, что и подтверждается, когда он снимает маску и героиня вместо лица видит голый череп скелета. Эта «сверхъестественная» история объяснилась просто: оказалось, что друг мужа Евгении, желая направить вдову на верный путь, решил ее проучить. Он приехал на бал в маске скелета, поверх которой надел костюм «турки». Цель его была достигнута: после перенесенного потрясения героиня исправляется – становится «примерной вдовой и добродетельной матерью». Здесь мотивы светской маскарадной повести и нравоучительной истории переплетаются с характерными для устных святочных рассказов «кладбищенскими» мотивами: друг мужа отправляется на маскарад, наняв за большие деньги извозчика, которого просит приехать за ним на Волково кладбище, на что извозчик отвечает ему: «Ох, барин! Это что-то страшно; нынче святки». Неприхотливая и наивная повесть Панаева, по существу, представляет собой видоизмененную святочную быличку о розыгрыше на святках, действие которой перенесено на святочный маскарад. Народное представление о святках, проявившееся здесь в словах извозчика, испуганного предложенной ему поездкой на кладбище святочной ночью, оказывается свойственным и героине, казалось бы, уже свободной от народных суеверий.

Примером «маскарадных» повестей 1830?х годов могут послужить «Испытание» А. А. Марлинского и «Маскарад» Н. Ф. Павлова. В «Испытании», впервые опубликованном в 1830 году[443 - См.: М<арлинский> А. Испытание // Сын отечества и Северный архив. 1830. № 29, 30, 31, 32.], начало приурочено к Николе зимнему, завязка и кульминация – к святочному маскараду, на котором «испытывается верность» героини, а финал (две свадьбы) – к Масленице, которая считалась праздником молодоженов. Героиня повести Алина Звездич ошибается в разгадывании интригующей ее маски, но в результате, как это и полагается на святках, именно тот герой, который скрывался под маской, и становится ее суженым: судьба предопределила выбор героини. Первоначальный мотив маскарадной интриги сменяется свойственным святочным историям мотивом судьбы. В повести завсегдатая московских балов и маскарадов Н. Ф. Павлова «Маскарад», впервые опубликованной в 1835–1836 годах[444 - Павлов Н. Ф. Маскарад // Московский наблюдатель. 1835. Ч. 1. Кн. 2. С. 229–263; 1836. Ч. 6. Кн. 1. С. 19–71.], изображается великосветский новогодний костюмированный бал. Доктор рассказывает героине судьбу Левина, в которого она влюблена и встреча которого с будущей женой также произошла на новогоднем балу. Здесь же обыгрывается и излюбленный святочный мотив зеркала – героиня неожиданно видит в зеркале страшное отражение Левина, которого она принимает за его умершую к этому времени жену и тем самым угадывает его скорую смерть. Как можно заметить, в повестях такого типа святочные мотивы переплетаются с мотивами светской повести, предоставляя автору возможность в рамках бытового правдоподобия разнообразить сюжет псевдомистическими элементами. В. А. Соллогуб в повести «Большой свет», опубликованной в 1840 году, приводит рассуждение одного из героев о смысле великосветского маскарада и маскирования:

Удивительно, как у вас, на севере скоро постигают дух маскирования! <…> Тайна маскарадов – тайна женская. Для женщин маскарад великое дело. <…> Под маской можно сказать многое, что с открытым лицом сказать нельзя[445 - Соллогуб В. А. Большой свет // Соллогуб В. А. Повести и рассказы. Л., 1988. С. 69.].

Повесть начинается святочным маскарадом в Большом театре, на котором женщина в костюме черного домино интригует героя. Впоследствии герой своим погружением в жизнь большого света испортил свою жизнь. В повести В. Дмитриева «Маскарад» (1832) сюжет о романтической любви, вспыхнувшей в сердце героя на святочном маскараде, оборачивается розыгрышем, который был устроен братом его возлюбленной для того, чтобы проверить истинность чувства героя[446 - См.: Дмитриев В. Маскарад // Северная Минерва. 1832. Ч. 1. № 1. Январь. С. 61–72.]. «Маскарадные» тексты, как можно заметить, по преимуществу представляют собой своеобразное видоизменение народных святочных рассказов.

Маскарадный мотив определяет сюжет многих светских повестей 1830?х годов: в повести Е. А. Баратынского «Перстень» герой на святочном маскараде встречает женщину, замаскированную испанкой, безумно влюбляется в нее и в конце концов на почве этой любви сходит с ума[447 - См.: Баратынский Е. А. Перстень // Проза русских поэтов XIX века. М., 1982. С. 7–18.]; (здесь Баратынский использует мотив безумства, столь популярный в литературе 1830?х годов); в романе М. Н. Загоскина «Искуситель» (1838) на фоне святочного маскарада развивается двойная маскарадная интрига, подстроенная одновременно двумя героями и героиней, в конце концов перехитрившей их («Я привезу с собою два домино, мы замаскируемся, нас никто не узнает, а мы будем интриговать целый мир…»[448 - Загоскин М. Н. Искуситель // Загоскин М. Н. Собр. соч. Пг., <Б. г.> С. 1789–1794.] – говорит один из них); в анонимном «Приключении на оперном бале» (1832) герой на маскараде влюбляется в женщину, преследует ее, добивается с ней свидания и в конце концов убеждается в том, что это его собственная жена[449 - Б. п. Приключение на оперном бале // Литературное прибавление к «Русскому инвалиду». 1832. № 3. 9 января. С. 21–23.]; вариант этого сюжета представлен и в повести А. Никитина «Живописец», где герой, разведясь с женой, через какое-то время влюбляется в маску, которая оказывается его бывшей женой; узнав об этом, он стреляется[450 - Никитин А. Живописец // Никитин А. Повести. М., 1835. Т. 1. С. 59–80.]; тот же самый сюжет использован и в повести «Маскарад», опубликованной в «Карманной книжке для любителей русской старины и словесности» за 1830 год[451 - Пустынник Прядильной улицы. <Петров И. М.?> Маскарад // Карманная книжка для любителей русской старины и словесности на 1830 год. СПб., 1830. Ч. 1. № 1. С. 6–23.], где, кроме того, приводится достаточно традиционное для литературы этого типа сравнение старинных святок с современными балами, причем отнюдь не в пользу последних: если раньше забавлялись («все шумело и веселилось»), то теперь – «зевают». Список повестей 1830?х годов с маскарадным мотивом можно было бы продолжить (это и «Провинциалка» М. С. Жуковой, и ряд повестей из «Вечеров на Хопре» М. Н. Загоскина, и многие другие), но думается, что указанные выше произведения достаточно полно демонстрируют те сюжетные возможности, которые предоставляла авторам светских повестей тема маскарада.

Новогодние тексты

Литераторов первой трети XIX века по преимуществу привлекают обычаи, обряды и мотивы русских народных святок. Однако в ряде периодических изданий этого времени встречаются и «новогодние» тексты, обладающие своей спецификой: они печатаются в то же самое время, что и «святочные», но обычно главной их темой становится время. Они, как правило, представляют собой рассуждения о быстротечности и неделимости времени, с одной стороны, и субъективном чувстве раскалывания времени в момент перехода от старого года к новому – с другой. Такие новогодние переживания оказываются связанными с воспоминаниями о прошлом и с надеждами на будущее. Подобные новогодние медитации встречаются порою уже в журналах конца XVIII – начала XIX века. В последующие годы их число значительно возрастает. Приведу типичный пример такого рассуждения из вступительной новогодней заметки первого номера «Телескопа» за 1832 год:

…грудь преимущественно наполняется предчувствиями, волнуется надеждою и боязнию <…>. Что скрывается в этой неисповедимой мгле? Невозможно ли угадать в ней хотя что-нибудь, при тусклом мерцании уходящей зари прошедшего?[452 - Б. п. Вступление в Новый год // Телескоп. 1832. Ч. 7. № 1. С. 6.]

Текстам подобного рода свойственна либо высокопарность, как в только что процитированном отрывке из «Телескопа», либо ирония, как, например, в заметке В. Олина «Новый год», помещенной в альманахе «Карманная книжка… на 1830 год», где издатель, поздравляя читателей, пишет: «Давно уже вошло в обыкновение, приветствуя Новый год, желать своим знакомым и полузнакомым смеси всех благ от неба»[453 - Олин В. Н. Новый год. Вместо предисловия // Карманная книжка для любителей русской старины и словесности на 1830 год. СПб., 1830. Ч. 1. № 1. С. 1.].

Весьма показательными в этом отношении представляются очерки, которые ежегодно публиковал Ф. В. Булгарин в новогодних выпусках своей газеты «Северная пчела». Почти все они написаны в жанре «новогодних видений» издателя. Так, например, в одном из них автор встречает двух духов или гениев в человеческом образе. Первый дух бросает на него равнодушный взгляд, второй – взгляд, полный сострадания. Первый дух – это Старый год, который говорит: «Я ни на что не надеюсь»; второй дух (Новый год) преподносит автору «целый мешок надежд». Сам же автор вполне доволен прошедшим годом: он нашел в нем то, что искал – любовь и дружбу[454 - Б<улгарин> Ф. Встреча Нового года с прошлым // Северная пчела. 1838. № 297. 31 декабря. С. 1.]. Другой новогодней ночью автору является женщина-идея, которая отговаривает его идти с праздничными поздравлениями к своим знакомым, поскольку у большинства людей отсутствуют «мысли и чувствования»[455 - Б<улгарин> Ф. Праздничные поздравления // Северная пчела. 1833. № 1. 1 января. С. 1; обычай посещать в новогодние дни своих знакомых (новогодние визиты) возникает и упрочается именно в этот период, превратившись к концу века в «новогоднюю повинность», что неизменно служило предметом высмеивания в многочисленных юмористических сценках (см. хотя бы «Новогодних мучеников» Антоши Чехонте). О новогодних визитах и поздравлениях с иронией пишет уже «Новогодний живописец общества и литературы на 1831 год» (см.: Прибавление к «Московскому телеграфу». М., 1831); здесь же помещены и новогодние статейки о визитах и поздравлениях (С. 3–17), а также «Ода на Новый 1831?й год» Я. Старовиршина (С. 18–19) и «Бокал поэта 1831?му году» П. Моднорифмина.]. Подобные новогодние очерки печатаются в «Северной пчеле» ежегодно на протяжении всего периода ее издания – они называются «беседами», «раздумьями», «юмористическими попурри», «предсказаниями», «святочным бредом» и т. п. Как бы ни были убоги и пошлы эти булгаринские праздничные передовицы, но именно они вырабатывали как в периодике, так и у читателей спектр новогодних мотивов, новогоднюю топику и эмблематику, которые впоследствии утвердились и закрепились главным образом на страницах «тонких» журналов и юмористических еженедельников. В конце концов это привело к созданию устойчивых изобразительных антропоморфных образов: Старого года – в виде старика и Нового – в виде младенца или мальчика. Эти образы многократно тиражировались в иллюстрированных еженедельниках и, наконец, в почти неизмененном виде дошли до наших дней.

Заключение

Заканчивая очерк «святочной» литературы 1820–1830?х годов, подведу некоторые итоги. В первые десятилетия XIX века были выработаны основные разновидности текстов со святочным сюжетом, закрепившиеся в литературе последующих десятилетий. Во-первых, это «простонародный» рассказ с этнографическими вставками, в котором святки изображались как уходящая в прошлое форма идеальной жизни. Эти рассказы демонстрировали, по выражению Белинского, «искреннее увлечение в пользу старины». Во-вторых, это светская повесть с маскарадной интригой, которая охотно пользовалась святочными сюжетными ходами. В-третьих, это фантастическая повесть, на которую, как полагают исследователи, большое влияние оказывает творчество Гофмана, ставшего в России 1830?х годов едва ли не самым читаемым писателем[456 - См.: Бодникова А. Б. Э. Т. А. Гофман и русская литература (первая половина XIX века). Воронеж, 1977; Житомирская З. Э. Т. А. Гофман и русская литература // Э. Т. А. Гофман. Библиография русских переводов и критической литературы. М., 1964. С. 5–25.]. Темы двойничества, двоемирия, сна и прочие, в малой степени свойственные русской литературе предшествующего времени, начинают все более захватывать писателей (например, Одоевский, Марлинский), что проявляется и в текстах святочного содержания («Страшное гаданье» Марлинского, «Новый год» Одоевского). Одновременно с этим возникает и мода на рассказывание устных историй на манер Гофмана[457 - Об этом обычае см.: Дельвиг А. И. Полвека русской жизни. М.; Л., 1930. Т. 1. С. 106.] («новогодние» тексты Гофмана «Щелкунчик» и «Повелитель блох» отразятся в русской культуре несколько позже[458 - О роли рождественских праздников в «Повелителе блох» и «Щелкунчике» см.: Мелетинский Е. М. Поэтика мифа. М., 1976. С. 288.]). К этому типу устных рассказов, сближающихся со святочными по характеру их бытования, относится и «Уединенный домик на Васильевском», приписываемый Пушкину. Возродившийся в 30?х годах интерес к оккультным наукам (магии, кабалистике и т. п.) сказывается и на литературе. В последующие десятилетия, как будет показано далее, весь этот комплекс мотивов будет взят на вооружение авторами святочных рассказов. В этот период возникают и зачатки новогоднего рассказа, со специфическим для него мотивом времени.

Множество текстов этого периода не образует, однако, особого литературного жанра, и введенное в обиход Н. Полевым словосочетание «святочный рассказ» все еще остается лишенным терминологического смысла. Святочный рассказ как календарный текст в наибольшей степени приспособлен именно для периодической печати. Однако в первые десятилетия XIX века «календарную» природу жанра принимали в расчет далеко не все писатели. Лишь некоторые литераторы (Погодин, Н. Полевой, Булгарин) уже осознали необходимость функциональной приуроченности святочных текстов к празднику. Погодин относился с пониманием ко времени публикации своих святочных повестей, видимо потому, что он сам жил календарными ритмами. Полевому же было дано от природы, по выражению Трубицына, «отличное чутье народности»[459 - Трубицын Н. О народной поэзии в общественном и литературном обиходе первой трети XIX века. С. 125.]: он чувствовал, что требуется (и в какое время требуется) читателю, которому он адресуется. И когда во второй половине 1820?х и в 1830?х годах к культуре и чтению начали приобщаться новые, разночинные, читатели, на которых Полевой и рассчитывал, он стремится создать журнал, соответствующий их жизненным ритмам. Большинство же писателей, оставаясь в целом равнодушными к календарному времени выхода своих произведений в свет, обращались к тематике календарных праздников, используя ее в собственных целях: будь то создание повести из «простонародной» жизни, светской повести с ее причудливыми перипетиями или же фантастического рассказа, по тональности перекликающегося с календарными сюжетами устных историй о таинственных и необъяснимых событиях. В недалеком будущем весь этот круг сюжетов и определит собой жанр святочного рассказа.

Глава 4

Святочный рассказ середины XIX века

Литература и этнография

Литература и этнография середины XIX века в процессе изучения народных святочных обычаев и обрядов продолжали дополнять друг друга. В конце 1830?х – начале 1840?х годов отдельными изданиями вышли из печати обстоятельные труды, содержащие описания русских календарных праздников, – И. П. Сахарова[460 - См.: Сахаров И. П. Сказания русского народа. СПб., 1836–1837. Ч. 1–2.], И. М. Снегирева[461 - См.: Снегирев И. М. Русские простонародные праздники и обряды. СПб., 1837–1839. Ч. 1–4.] и М. Н. Макарова[462 - См.: Макаров М. Н. Русские предания. М., 1838.]. В конце 40?х годов к ним добавился целиком посвященный святкам том монографии А. В. Терещенко «Быт русского народа»[463 - См.: Терещенко А. В. Быт русского народа. Т. 7. СПб., 1848.]. Отличительной чертой перечисленных работ, и в особенности монографии Терещенко, является их несомненная тенденциозность: по представлениям их авторов, уходящая из жизни «старина» в наиболее характерных и привлекательных ее признаках проявляется именно на святках. Подобное восприятие зимнего праздничного цикла не было новостью – то же самое, как мы видели, было характерно для этнографических и фольклористических исследований и большинства художественных текстов первой трети XIX столетия. В середине века эта черта в наибольшей степени проявилась в работах патриархально настроенных писателей и этнографов.

Так, например, в 1856–1857 годах, в период подготовки крестьянской реформы, в славянофильском журнале «Русская беседа» была опубликована книга В. В. Селиванова «Год русского земледельца»[464 - Селиванов В. Год русского земледельца // Русская беседа. 1856. № 2. С. 1–28; № 4. С. 58–91; 1857. № 1. С. 100–134.], которую Салтыков-Щедрин назвал «рассыченною на патоке идиллией»[465 - Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч.: В 20 т. М., 1958. Т. 6. С. 263.]. Уже само построение книги, состоящей из четырех частей, названных по временам года («Весна», «Лето», «Осень», «Зима»), представляется концептуальным: Селиванов показывает, что жизнь российского селянина-труженика протекает в естественном ритме, состоящем в смене веселых и невинных праздников трудовыми буднями. Такая жизнь, по его мнению, и формирует гармонию в отношениях между помещиками и крестьянами. Книга Селиванова, как отмечает П. С. Рейфман, «претендовала на роль своеобразной энциклопедии помещичье-крестьянской жизни»[466 - Рейфман П. С. Из истории журнально-литературной борьбы вокруг крестьянского вопроса во второй половине 1850?х годов // Учен. зап. / Тартуский гос. ун-т. 1975. Вып. 369. С. 136.]. При этом, в отличие от более ранних работ, здесь идеализируется не столько прошлая, сколько современная русская деревня. Действительно хорошо осведомленный в вопросах народного быта – крестьянских работах, орудиях труда, народных обычаях и обрядах, – автор пишет о деревенской жизни в тоне умиления, радуясь и любуясь изображаемой им действительностью. Особое внимание уделяет Селиванов описанию народных праздников, в характере проведения которых, по его мнению, в наибольшей степени сказывается религиозность и патриархальность народа. И святки в этой череде праздников занимают первое место. Естественно, что такая концепция крестьянской жизни вызвала саркастические отклики демократической печати, и прежде всего некрасовского «Современника»[467 - Подробнее см.: Там же. С. 136–145.].

Однако и сам «Современник» отнюдь не был чужд определенной идеализации народных праздников: порою и на его страницах встречаются материалы с поэтическим изображением деревенских святок. В этом отношении наиболее показательны публикации И. И. Панаева. Регулярно печатая в «Современнике» очерки и фельетоны под псевдонимом «Новый поэт», Панаев в святочных номерах журнала почти ежегодно помещал тексты, в которых проявлялась его ностальгия по уходящей либо уже ушедшей русской старине[468 - См., например: Заметки Нового поэта о петербургской жизни // Современник. 1856. Т. 55. № 1–2. С. 74–117; Петербургская жизнь. Заметки Нового поэта // Современник. 1857. Т. 61. № 1. С. 107–139; Ночь на Рождество: Святочный рассказ Нового поэта // Современник. 1858. Т. 67. № 1–2. С. 69–97; Наяву и во сне: Святочный полуфантастический рассказ Нового поэта // Современник. 1859. Т. 73. № 1–2. С. 131–162; многие из этих текстов были перепечатаны в собрании сочинений Панаева: Панаев И. И. Собр. соч.: В 12 т. М., 1912; перу Панаева принадлежат и другие «праздничные» тексты; см., например: Панаев И. И. Светлый праздник в Петербурге // Панаев И. И. Собр. соч. М., 1912. Т. 5. С. 629–638.]. Добрый, сентиментальный и мягкий Панаев был страстным любителем и защитником старинных русских святок. Он глубоко сожалел о забвении святочных обрядов и об утрате поэзии народного праздника, а новые городские праздничные обычаи вызывали у него раздражение[469 - Впрочем, тема ностальгии по старым святкам и поношение современных, известная, как мы видели, еще в XVIII веке, долгое время продолжала оставаться актуальной; см., например, стихотворное произведение В. Н. Маркова «Святки», в котором дедушка в разговоре с внуком вспоминает старые святки и поносит современные: <Марков В. Н.> Святки и басня «Прошлогодние календари». Вильно, 1855. С. 6–13.]


<< 1 ... 4 5 6 7 8
На страницу:
8 из 8