– Тебя не зовут, – огорчил его Бюрен, – у барона Лёвенвольда на крыше только два кресла.
Про задницу он уж не стал цитировать.
– Deux еtions et n’avions qu’un coeur… – пропел насмешливо дважды отвергнутый Козодавлев («У нас на двоих было одно сердце», из Вийона). Он не унывал – игра-то всё равно отменилась.
– Мне велено вас проводить, – напомнил о себе лакей.
Бюрен снял с вешалки шляпу и устремился за ним, по гулкой лесенке, бог знает чему навстречу.
У самой воды весёлые солдатики возводили тонкие остовы предстоящих огненных фигур – корону, и Палладу, и двуглавого орла. Китайский павильон стоял к фейерверкам так близко, что огненные искры непременно должны были просыпаться на легкомысленные головы его обитателей. Но грядущее никого не смущало – среди резных драконов и арочек заливался арией лохматый кастрат, и четыре скрипача играли на ажурной галерее мелодию одновременно бравурную и тревожную.
– Вот, – кивнул лакей на лестницу позади павильона, – там они.
И сбежал, не дожидаясь подачки – знал, что у юнкеров не бывает наличных денег.
Бюрен задрал голову – Рене смотрел на него с крыши, свесившись с ограждения, как кукушка из часов:
– Забирайся, трусишка – я подам тебе руку!
Бюрен вознёсся по лесенке, Рене протянул ему сверху сразу две руки, втащил на крышу (их бросило друг к другу) и, невольно прижавшись, осторожно и нежно поцеловал. Так, что захотелось ответить – но Бюрен терпеливо переждал поцелуй и спросил:
– Что это за место?
– Павильон для оркестра. – Рене кончиком пальца стёр с его губ свою помаду. – Концертмейстер влюблен в меня. Без взаимности, но он предоставил мне эту крышу и эти стулья за возможность хотя бы смотреть на меня снизу вверх.
Бюрен взглянул на Рене, словно оценивая – да, этого концертмейстера можно было понять, Рене походил одновременно на оперную травести, девочку, переодетую в мужское, и на фарфоровую куклу с каминных часов. Стоило пожертвовать крышей и парой стульев за возможность смотреть и смотреть на такого, снизу вверх…
– А почему ты не в Успенском, на коронации? – спросил Бюрен.
– Представь, мне больше нравится здесь. С оперой, с фейерверками. И с тобой…
Если он играл сейчас в своего шефа, Виллима Ивановича, то играл решительно, насмерть и всерьёз. Бюрен вспомнил об Анисиме Семёныче, об их вчерашнем разговоре…
Рене бродил по крыше, огибая стулья, и странно взглядывал искоса, из-под длинных золоченых ресниц.
– Скажи мне дату своего рождения, – попросил Бюрен.
– Зачем? – Рене остановился и уставился на него широко раскрытыми, недоуменными глазищами.
– Я составлю для тебя гороскоп, – пояснил Бюрен, – я знаю, что ты алхимик. А я – астролог. Больше мне нечем тебе заплатить за твоё доброе и любезное обхождение.
Рене усмехнулся краешком рта, подошел к Бюрену близко-близко, обнял его за плечи бархатной, браслетами звякнувшей рукой и на ухо прошептал щекочущим шёпотом какие-то даты. От его тёплого, медово-сладкого дыхания по шее побежали мурашки, и слава богу, что Рене сейчас же отступил и встал у края крыши, вглядываясь в ажурные фигуры фейерверков.
– Вот скажи, что ты думаешь обо мне, Эрик? Что я идиот, наверное?
– Ты, наверное, очень добрый человек, Рене, – смутился и растерялся Бюрен, – если оказываешь протекцию такому болвану, как я. Ты поистине ангел милосердия. Даже не знаю, что ты во мне разглядел, раз взялся помогать – быть может, себя в прошлом?
– Дурак! – сердито воскликнул Рене. – Я мог бы держать на коронации хвост своей муттер, и обо мне написали бы в хронике. А я здесь, с тобою… Мы на крыше парадного павильона, для нас играют четыре императорские скрипки и поет кастрат – два русских рубля в час, между прочим, и концертмейстер дирижирует, вот этим всем.
– Я думал, они репетируют…
Рене резко повернулся к нему – красиво разлетелись широкие полы его бархатного придворного наряда – и смотрел на Бюрена тёмными, ложно-раскосыми, бесстрашными глазами. Он выговорил это негромко и решительно, с весёлым отчаянием:
– Я люблю тебя, Эрик, а ты и не видишь. Уже все это видят, все, все, кроме тебя…
Как же ты мог так ошибиться, многоумный Анисим Семёныч!
– Я не знаю, что тебе отвечать, – совсем потерялся бедняга Бюрен, – но, как честный лютеранин, я, наверное, должен сейчас тебя пристыдить…
– Неожиданно! – звеняще рассмеялся Рене. – Только я не лютеранин. Я агностик. Мы, Лёвенвольде, шотландцы, католики, но при русском дворе, как ни забавно, безопаснее слыть агностиком, нежели католиком. Что ж, прощай, мой невероятный, прекрасный, демонический Эрик. Здесь делается опасно – герр Мюних вот-вот зажжёт свои фигуры, посыплются искры, а я не желаю заживо сгореть. Не желаю – сгореть…
Бюрен протянул было руку, чтобы поймать, удержать его, но поздно – Рене с козьим цокотом слетел по лестнице, и Бюрен видел сверху – как он почти бежит, так торопится, словно боится, что кто-то его схватит. Припомнилась невольно сказка про ангела, неудержимо и безвозвратно взмывающего над земляничной полянкой, прочь, прочь от злого мальчишки, дурака и грубияна.
«Нужно было вернуть его, – подумал Бюрен, но тут же задумался: – И что же потом? Спать с ним? Нет, довольно с нас и герцогини, хотя Рене, конечно, красивее герцогини. Да что там – он красивее всех, кого я когда-либо видел. Такая талия и такие глаза… Но он мужчина, и притом с усами – тут умри, но не представишь, что ты с бабой… Интересно, Бинна и с ним велела бы мне переспать – если это так выгодно?»
И Бюрен впервые за всё время, что был в Москве, порадовался, что Бинна не приехала с ним.
Начался фейерверк, и огненные стрелы посыпались с темного неба, рискуя и в самом деле подпалить на Бюрене парик. Незадачливый юнкер сошёл на землю и смотрел с земли, из толпы, с безопасного расстояния, как красиво горят корона, орёл и Паллада, и Паллада всё передает и передает орлу какой-то жезл, да всё никак не передаст.
– Как будешь в Петербурге, не нанимай квартиру, живи у меня.
Анисим Семёныч зашёл попрощаться. Герцогиня со свитой отправлялись восвояси, в Курляндию, но напоследок безденежной гостье даровано было право на одну охоту в Измайлове, в царском ягд-гартене.
Бюрен быстро собрал свой нищенский дорожный кофр – три рубашки без кружев, одна с кружевами, бритва и парадный кафтан. Анисим Семёныч следил за сборами, кажется, несколько смущённо.
– Я перевел на немецкий первые несколько глав из «Аль-Мукаддимы», – сказал он наконец. – Я пришлю их тебе. Хотел перевести и на русский, но для кого, кто тут станет читать? А так хоть два читателя будет у меня, ты да барон Остерман.
– Ты льстишь мне, полагая, что я стою сил, потраченных на такой перевод, – ответил Бюрен почти сердито.
– Мне не хотелось бы потерять твою дружбу, Яган, – признался Анисим Семёныч, – не из-за твоих тюремных познаний, просто, кажется мне, ты человек дельный и не подлый, из тебя выйдет толк.
– Корф у нас признанная дива, – горько рассмеялся Бюрен, – вот с ним выгодно дружить. Он фаворит, и его прочат в финансисты, вместо старины Бестужева, который, кажется, спёкся. А я – только свита дивы и управляю одним бедным Вюрцау. Не ищи во мне, Анисим Семёныч, не стоит…
– Корф? – лукаво улыбнулся Маслов. – Тот еще выйдет финансист. Про Корфа наш Остерман говорит только: «Корфу не хватает…», и далее – загадочные глаза…
– Чего не хватает? – не понял Бюрен.
– И ума, и цепкости, и того, о чем ты сейчас подумал. Я не знаток в таких делах, но по мне – ты легко его подвинешь, если захочешь.
– Ты не знаток, Анисим. И я, увы, не знаток, – вздохнул Бюрен, – как выяснилось.
– Миньон? – тотчас догадался Маслов. – Он всё-таки…
– Он разве что не позвал меня замуж. А я, со всей деревенской прямотой, послал его подальше. Вежливо, но отчётливо. Подвёл ты меня, Анисим, со своими советами. Я едва не нажил в Москве могущественного врага.
– Миньон не могущественный, – возразил Анисим Семёныч, – ты ему польстил.
– Но знаешь, я придумал, как всё это дело исправить, – продолжил Бюрен, не слушая его. – У меня его книга, и я верну её, и вложу в неё записку…