Глава 5
14 декабря 1825 года с утра корпус присягнул новому Императору, занятия в честь этого были отменены. Днём заметили на другом берегу Невы на Сенатской площади скопление людей. Кто-то принёс весть: «Бунтовщики! Те, что не желают присягать Николаю, собрались перед сенатом». Кадеты и преподаватели с тревогой наблюдали из окон, на ту сторону отправляли солдат из обслуги узнавать, что к чему. Сначала отряжённые за новостями рассказали: солдаты с того берега уверяют, что Константин, которому присягали недавно, арестован вместе с великим князем Михаилом, потому и протестуют. Потом оказалось, что якобы арестованный Михаил Павлович сам на площади появился и уговаривает мятежные полки подчиниться Николаю. Народу там становилось всё больше, чернь скопилась вокруг, облепила площадь, люди даже на заборах и на деревьях висли. Из-за столпотворения наблюдать за происходящим было всё сложнее. С началом сумерек раздались ружейные выстрелы и затем – пушечные залпы. Солдат из корпусной обслуги прибежал донельзя перепуганный, сообщил, что кто-то из толпы стрелял. Генерал-губернатор Милорадович убит, в великого князя Михаила Павловича тоже стреляли, но солдаты не дали убить, оружие у разбойника выхватили.
А на том берегу уже говорили пушки, солдаты мятежных полков убегали врассыпную по льду Невы, но кто-то их задержал, они стали строиться в шеренги лицом к Сенатской площади. Атаковать, что ль, планируют? Зачем? Вдруг лёд от их тяжести треснул, разошёлся, и кадеты в ужасе увидели, что солдаты барахтаются в воде меж льдин, чьи-то головы скрывались под водой окончательно, а кто-то ползёт, оставляя за собой на сероватом льду тёмные полосы – наверное, раненые. Выползшие, перешедшие реку собирались под окнами кадетского корпуса.
Мальчики высыпали на улицу и стали заносить раненых да искупавшихся в ледяной воде в свой лазарет. Преподаватели не вмешивались, кадеты действовали сами. Здоровых направляли в просторный корпусный храм, раненых – в лазарет, перевязали, напоили. Вечером на построении перед ужином старшие гренадеры шёпотом передали по строю тайный приказ: «Пирогов не есть – раненым!», и никто, даже самые младшие, не ослушался. По выходе из столовой каждый нёс пирожок и котлету, пряча их от глаз преподавателей.
Нет, не все кадеты были готовы помогать солдатам. Сергей слышал, как между старшими небольшая перепалка случилась. Один просил помочь перевязать раненого, а то рук не хватает, другой брезгливо ответил: «Был бы офицер, с радостью! А ухаживать за солдатнёй? Увольте!» Но и этот кадет всё же помогал: он перед входом в лазарет организовал дежурство, не допускал туда тех, кто чисто ради любопытства хотел заглянуть, и передавал просьбы оттуда: принести то-то, позвать того-то. Сергей лапин и Фёдор Звегливцев несли в двух блюдах собранные у младших пироги, котлеты, вынесенные тайком из столовой. Их пропустили.
Ребята осторожно расспрашивали, отчего ж солдаты императору не хотели присягать, а те, растерянные, мямлили: «Командир приказал, как приказ не исполнить?» «Сказывали, что императора Константина и жену его, Конституцию, арестовали, высвобождать надо…»
– Но ведь у Константина жену не Конституцией звать. Конституция – совсем другое! – изумился кадет.
– Нам про то неведомо, командиры привели, вот мы и стояли, пока пальба не началась…
Ребята видели перепуганных насмерть солдат, и им передавалось то же чувство, кто-то всё ж осмелился задать вопрос:
– Значит, вашего командира кто-то ввёл в заблуждение?
«А отколь нам знать?» «Похоже, заблудились…»
Вечером кадеты долго не могли заснуть: обсуждали то, что видели и слышали. Получается, что солдат привели обманом… А их командиры тоже были обмануты иль что-то знали? Ради чего? С какой целью? И бывает ли такая великая цель, ради которой нужно обманывать? Юные кадеты ничего не понимали, похоже, что и преподаватели понимали не больше…
Ночью солдаты были куда-то увезены. А назавтра, во время утреннего построения, неожиданно приехал новый государь Николай Павлович. После бунта были, наверное, у него и другие дела, а он счёл не менее важным визит к кадетам.
Новый Государь-Император был выше всех из сопровождавшей его свиты, его треугольная шляпа с белым плюмажем возвышалась над такими же треуголками самых высоких из его адъютантов. Покойный император Александр Павлович тоже был высок и статен, однако Николай – третий из сыновей Павла Петровича – был выше всех из семьи Романовых, старших братьев он почти на голову перерос. К моменту восхождения на престол Николаю Павловичу исполнилось 29 лет. Подтянутый, стройный, необыкновенно хорош собой, но – грозен, ох, грозен! Оглядел стоявших навытяжку и почтительно взирающих на него кадет и громко, зычно изрёк, словно приговор вынес:
– Здесь дух нехороший!
– Военный, Ваше величество, – с почтительным поклоном отвечал встревоженный директор Перский.
– Отсюда Рылеев и Бестужев! – обвиняющим тоном продолжал император.
– Отсюда Румянцев, Прозоровский, Каменский, Кульнев и отсюда Толь, – напомнил Государю директор.
– Они бунтовщиков кормили! – сказал, указав на кадетов, государь и надменно, вопрошающе посмотрел в глаза директору.
– Они так воспитаны, Ваше величество: храбро драться с неприятелем, но после победы призревать раненых, как своих.
Да, кадеты не чувствовали за собой вины: перевязать раненых, накормить их – это же не измена, а милосердие…
Николай Павлович молча прошёл вдоль строя, оглядывая юношей строго и, более ничего не сказав, удалился, увёл за собой повторяющих каждое его движение, чуть ли не каждый взмах его царственной руки, только полусогнутых в поклонах адъютантов. А в зале ещё долго стояло ничем не нарушаемое напряжённое молчание.
Понемногу восстановилась привычная жизнь: занятия в классах, на плацу, в фехтовальных и танцевальных залах, и о событиях, случившихся после присяги новому императору, старались не вспоминать. По крайней мере – вслух…
Глава 6
В апреле в корпусе проходили экзамены. Самый высший балл за предмет – 12. Существовал список, из которого было видно, кто из кадет набирает баллов больше всего. Сергей и его друзья чаще всего как лучшие из гренадер были в числе первых. Лишь с Жоржем случалось всякое: он бывал и первым по списку, и двадцатым, и тридцатым. Он обладал прекрасными, почти гениальными способностями, однако ему не хватало усидчивости, и крепко подводили оценки по поведению.
Одновременно с экзаменами начиналась подготовка к ежегодному майскому параду, в котором участвовал сводный батальон из кадет, юнкеров, учащихся всех столичных военных училищ и дворянского полка, в него отбирались лучшие воспитанники каждого заведения. Подготовка к параду шла на огромном плацу первого корпуса, здесь было где развернуться, мог парадировать целый полк военного состава! Репетировали церемониальный марш. Гоняли юношей долго, команда: «Батальон, кругом… марш!» повторялась раз за разом, все старались, однако командиры вновь и вновь находили причины, чтоб придраться. Сверкали штыки мушкетов, гулко нёсся удар «с носка!», «ать, два, ать, два!», проплывали мимо зрителей стройные, сплочённые ряды (зрителями были младшие кадеты, аплодирующие старшим товарищам).
За время учёбы Сергей полюбил эти учения, он уже испытывал восторг от чёткого, размеренного печатания маршевых шагов, когда на плацу собраны несколько рот, и по команде все выполняют одну и ту же команду, все – как один! В этом было что-то очень значительное, мощь, слаженность, и казалось, если вот так они отправятся на неприятеля, никто не сможет устоять против их сомкнутого строя.
Также любили кадеты военные прогулки по городу с горнистами и барабанщиками, и каждый раз радостно подмечали, как прохожие любуются ими. Проходя мимо памятника Петру Первому, обязательно подтягивались, гремела команда ротного: «Смирно! равнение налево!» Возле памятника обязательно стоял на часах дворцовый гренадер, он отдавал кадетам честь, держа «на караул». Затем шли на Марсово поле, там можно было отдохнуть. Кадеты сами превращались в зрителей, наблюдая за учениями гвардейских полков. Все уставали от подобных «фронтовых» прогулок, особенно, если маршировать приходилось по талому снегу или по грязи. Но воин должен был быть вынослив, неприхотлив, и ребята терпели. Слова Суворова: «Тяжело в ученье – легко в бою» ободряли и подхлёстывали их.
Особое удовольствие доставляли мальчишкам выходы торжественные, парады, смотры, на которых бывал император, когда позволяли выносить знамя. Их юные души ликовали от восторга. Это случалось нечасто, майский парад был великим событием. Потому готовились тщательно, заранее оповещали родственников, знакомых барышень, и те собирались на площади, где назначен смотр, а если туда уже было не протиснуться (зрителей всегда набиралось больше, чем могло вместить Марсово поле), то выстраивались вдоль проспектов, улиц, по которым кадеты маршем шли к месту сбора. Дамы, барышни обмирали от восторга, указывали друг другу: «Смотрите, мой сын!.. мой брат!..», махали платочками. А сыновья и братья бросали на родных, знакомых взгляды искоса, улыбались горделиво, но подать знак, ответить на приветственные возгласы права не имели, зато ещё более подтягивались, держали равнение, старались выглядеть ещё более браво.
Обыватели при виде колонн со знаменосцами снимали шапки и крестились. Мужчины в военной форме становились навытяжку – «во фронт», отдавали честь развёрнутому штандарту. А чиновники в мундирах разных ведомств жались к стенам домов. На них в такие моменты было принято смотреть с презрением. Это вам не Китай, где уважаемой была чиновничья служба, а как раз солдат издревле не почитали.
Вон старая барыня Безбородко, красавица времён Екатерины, к коей и поныне все относились не только с крайнею почтительностью, а чуть ли не с подобострастием, племянника троюродного, по заграницам помотавшегося, из дома выгнала да и родне многочисленной передала, чтобы не смел никто принимать. За что? А он в её салоне разговор повёл, что за границей и священники, и адвокаты, и чиновнички разные тоже к уважаемому обществу принадлежат. Мол, в Англии в семье одной был, где один брат богатым имением владеет, а другой брат – нотариус, третий – викарий, и что помещик братьев, низким делом занимающихся, не чурается, за столом рядом с уважаемыми помещиками усаживает. И никто из аристократов не считает за унижение с подобными людьми общаться. А в Германии, мол, одного барона видал, который в институте лекции читает, отроков, балбесов немецких обучает, учительствует, стало быть. И не стыдится службы, к нему немецкие дворяне с почтением относятся. Путешественник убеждал гостей барыни, что и в России такие порядки завести надо, что и адвокат, и учитель, и чиновник тоже отечеству служат. Старуха таких речей у себя дома слушать не пожелала. Заявила: «Дворник, что улицы метёт, тоже нужен, так что ж, ты и ему руку подашь, за свой стол посадишь?» Нет, русские дворяне до подобной низости себя не опускают. Вон на Москве какой-то дворянчик пошёл в учителя, так родня его принимать у себя отказалась, к матери своей тайком, только с чёрного хода, наведывается.
Глава 7
Военная служба дохода почти не приносила. Жалования офицеров маленькие, а экипировались они за свой счёт. Офицеры-кавалеристы должны ещё и лошадей на свои деньги приобретать. Так повелось издревле: считалось, раз Государь наделил дворян землёй и крепостными, крестьяне и должны кормить служилого человека, а его забота – государство защищать. Дворяне от всех податей освобождены, потому что они государю, отечеству своей кровью, жизнями платят. Старые порядки миновали, и уже не отбирал царь-государь земли помещичьи, если защищать отечество из семьи никто не шёл. Однако дворянин, пусть и обладавший огромным состоянием, но не отслуживший как минимум пять лет в армии иль по какому-нибудь ведомству, до старости должен подписываться в документах как «недоросль», то есть, не доросший до службы, он не обладал правом голоса, ему нельзя принимать участие в дворянских собраниях. «А поди-тка послужи, тогда и уважение будет».
Но всё больше и больше становилось дворян безземельных и малоземельных, которые не имели средств на лошадей и дорогие мундиры. Небогатые служили в пехотных полках, где мундиры поскромнее, дворяне со средним достатком бывали драгунами иль уланами, а быть гусаром иль кавалергардом могли позволить себе только отпрыски самых богатых фамилий. На разукрашенные золотым шитьём гусарские ментики и доломаны, на белые мундиры с золотыми эполетами кирасир и кавалергардов, на породистых скакунов, обязательных при такой службе, уходили просто астрономические суммы. Но зато в любом салоне молодой человек в мундире гусара иль кавалергарда был желанным гостем, перед ним млели дамы, он вызывал восторг у дворянских недорослей, на него с завистью оглядывались мужчины. Недаром говорится: хочешь стать красавцем, иди в гусары.
Лишь самые бедные из дворян шли в чиновники. Чиновничьи жалованья бывали всякими – и мизерными, и солидными, но чиновник имел возможность пополнять скромный доход благодаря просителям. Расходы на мундир чиновничий несравнимо меньше, чем на офицерский, и переезжать с места на место не приходилось. Выходило, что жизнь чиновника спокойнее, чем у военного, да и сытнее. И офицеры допускали жестокие шуточки по отношению к штатским, рябчиками их именовали. Например, рассказывали, как два офицера-гусара увидели чиновника, засмотревшегося на витрину магазина, подошли к нему сзади, взяли полы шинели и, дёрнув одновременно в разные стороны, разорвали пополам. За что трусливую душонку, бюрократишку, что с каждого посетителя норовит последние копейки стрясти, уважать? Жаловаться чиновник не посмел.
При Екатерине-то не особо утруждали себя дворяне – записывали новорождённого сына в какой-нибудь полк, и к десяти годам он, если полковой командир к родителям благоволил, мог уже числиться офицером, а к восемнадцати – и в майоры быть произведён. И достаточно было молодому дворянину просто появиться в полку, покрутиться в нём недолгое время и подать прошение о выходе в отставку – он уже считался отставным поручиком, капитаном и т.д. В армии недолюбливали таких сверхсписочных, настоящей службы не знающих. Но, видя, что так многие поступают, и добросовестные офицеры рвения к службе не проявляли.
Павел, вступив на трон, повёл с этой практикой решительную борьбу: всем, кто лишь числился, но не служил, приказал явиться в полки. Либо приказывал лишать чинов таких дворян. Стал государь требовать от дворян настоящей службы, от коей они уже отвыкли, за это и поплатился жизнью. Не простили дворяне ущемления прав своих, за 18 век привыкли, что могут менять императоров по своей прихоти, вот и убрали чересчур требовательного. Александр I, придя на смену отцу, восстановил дворянские льготы, и снова большая часть дворян предпочитала, рассуждая о свободе, равенстве, братстве, о прочих высоких материях, сибаритствовать.
Глава 8
В Смольном преподаватели посчитали Таню замкнутой, малообщительной. Сдружилась она только с двумя сёстрами-погодками Мари и Натали Вельскими, девочками добрыми, тихими. Но и им мало что рассказывала, чаще расспрашивала. Она ушла в себя. Иль не ушла в себя, а просто не с кем было здесь в остроумии состязаться. Это дома постоянно приходилось от подколов братца Кало защищаться, причём с оглядкой, как бы её ответы Серж не счёл ни глупыми, ни грубыми, а то не дай Бог, посмотрел бы насмешливо, да спросил, как это с языка дворянки могут подобные слова слетать. Дома её язычку некогда было отдыхать. И среди воспитанниц Смольного тоже были девицы, коих считали язвительными насмешницами. Когда Таня только осваивалась в девичьем обществе, её пытались подкалывать, подлавливать: проверяли, что новенькая из себя представляет. Таня всегда находила не менее язвительные ответы на остроты смолянок: где уж этим девицам было с Кало тягаться? И её в покое оставили, не цепляли больше и носы перед нею не задирали.
В институте был немного странный обычай: каждая воспитанница кого-нибудь обожала. Учителя, воспитательницу, старшую смолянку иль даже священника. Кого угодно, только не классную даму и не директрису, чтобы в подхалимаже нельзя было заподозрить. Предметам обожания дарили на все праздники какие-нибудь сувениры, сделанные своими руками, предлагали помощь в чём угодно: хотя бы журнал от класса до кабинета донести, а если младшая смолянка «обожала» старшую, та могла помыкать ею, как угодно. И обе при этом получали удовольствие. Таковы условия игры. И все без исключения обожали императора. Когда государь обедал в Смольном, девушки соревновались меж собой, упрашивая начальницу, чтобы им позволили прислуживать за столом, и считали счастьем, если удавалось утащить кусочек хлеба, оставшийся после высокого гостя, а после носили засохший огрызок на груди.
Таня предметом обожания выбрала доктора Якова Карловича. Это был тщедушный на вид мужчинка лет пятидесяти, черноволосый с проседью. Единственное, что было значительным в его лице и фигуре – брови, не самые, пожалуй, густые, но самые длинные, они были шире лица и, словно у филина, разлетались в стороны так, что если сзади на доктора смотреть, над ушами видны были их торчки. Старый солдат-истопник смешно о нём говорил: «Ишь ты, до чего немеч броваст!».
Яков Карлович называл себя прусаком, в этом Таня чувствовала какую-то ложь. Но ведь и она сама никому в Смольном не говорила, что её кузены – цыгане, сообщила, что они не дворяне, и всё. Если Яков Карлович называет себя прусаком, не являясь им, это его дело. А доктором он был хорошим. Таня убедилась в этом, когда сама приболела: в дортуаре[1 - Дортуар – спальня] было холодно и сыро, она, не привыкшая к такому климату, раскашлялась, и её отправили в лазарет. Сначала «немеч бровастый» её возмутил. Начал расспрашивать, кто и чем из родни болел, узнав, что отец умер из-за раны, пробормотал меланхолично: «gut, gut». «Что хорошего-то?» – ужаснулась Таня. «Хорошо, что не от чахотки умер, и я могу не опасаться, что у Вас, мадмуазель, чахотка наследственная» – столь же меланхолично объяснил он и добавил: «Ваш Vater сделал ошибку, что в Петербурге жить стал. Здесь плохой климат. Человек с простреленным лёгким не должен здесь жить».
Доктор давал настойки, что готовил сам, и Таня быстро поправилась. Потом стала помогать ему в уходе за другими институтками. Яков Карлович был снисходителен к смолянкам: если какой-то девице надоедали занятия, и она жаловалась на головную боль иль что другое, доктор, даже видя, что та симулирует, лишь вздыхал огорчённо, но освобождал от занятий, даже предлагал полежать в лазарете. Чем смолянки, конечно же, пользовались.
Таня, помня наставление Пелагеи, старалась не проявлять себя. Доктор назначал лечение, она его рекомендации и выполняла. Правда, иногда, интересуясь рецептами настоек, сообщала: «А моя бабушка при этой болезни ещё и такую-то травку использовала…» Доктор двигал своими длиннючими бровями, задумывался, причмокивал, а потом говорил: «Пожалуй, можно и добавить!», иль: «Напрасно. Народ эту траву колдовской считает, а медицина доказала, что она никакими лечебными свойствами не обладает!» Когда Таня видела, что лечение затягивается, она садилась возле больной, разговаривала, клала руки той на грудь иль на голову, чем незаметно помогала изгнать хворь. И ни девушки, ни доктор не подозревали, что их выздоровление зависело от её желания. Ни во что другое Таня старалась не вмешиваться.
Правда, прежнюю их классную даму Елизавету Даниловну, слишком придирчивую, пытающуюся воспитанниц муштровать, как солдат, два раза посадила в лужу. Буквально. Первый раз – во время прогулки. Институткам ходить разрешалось только парами и только по деревянным мосткам. Не дай Бог сделать хоть шаг в сторону! То была первая весна, которую Таня встречала в Смольном. Их вывели на получасовую прогулку, а как раз накануне дождь прошёл, и мокрая трава блестела под солнечными лучами, переливалась заманчиво. Хотелось пройтись по мягкой лужайке, но классная дама считала это недопустимой вольностью. Идущая во второй паре Стасенька Морозова не удержалась и наклонилась, сорвала листочек манжетки с дождевой капелькой, поднесла к губам. Елизавета Михайловна, увидев это, раскричалась, мол, смолянка дурные привычки демонстрирует! Стаси, испуганная и обиженная, отбросила травинку. Таня, идущая почти в хвосте, собравшись, уставилась на классную даму, а потом – взглядом! – ударила ей под коленки. И Елизавета Даниловна шлёпнулась попой в лужу, обрызгивая смолянок. Не сразу поднялась, сначала с открытым ртом таращилась на отворачивающихся от неё и зажимающих смешки девочек. Она-то шла по траве и видела, что из воспитанниц пихнуть её никто не мог, но толчок ощутила и оглядывалась недоумённо, пытаясь отыскать виновника своего конфуза.
Потом эта же дама хотела наказать другую девочку старшего возраста. Она в тот день дежурила в зале для гостей и заметила, что смолянке кем-то была передана записка, которую та торопливо спрятала в лиф. Перед посетителями классная дама поднимать шум не стала, но как только воспитанница, простившись с родными, вышла в коридор, потребовала отдать записочку. Девушка даже не успела прочесть её, но крикливая воспитательница заявила, что там содержатся одни непристойности, и пообещалась, что о возмутительном поступке будет говорить с директрисой. Воспитанница дрожала от страха, её подруги и другие свидетельницы этой сцены – от возмущения, но никто не смел перечить. Елизавета Даниловна, положив записку в папочку для доклада, пошла через улицу к другому входу в главный корпус. Это было поздней осенью, во время очередной оттепели, когда лежавший почти неделю белым покрывалом снег таял, земля раскисала. Таня через окно наблюдала, как дама в жемчужно-сером платье и накидке, осторожно приподнимая подол, переступает через лужи, и только слегка, чуть-чуть, взглядом подтолкнула её – и та, поскользнувшись, упала навзничь, взмахнула руками. Папка выпала, раскрылась, и ветерок подхватил её содержимое, закружил и разбросал во все стороны белые листы. Подбежавшие слуги помогли надзирательнице подняться, собрали разлетевшиеся бумаги, однако компрометирующую (а может, совсем невинную) записку найти не удалось. Барышни, стоящие у окон, молча торжествовали, мол, есть ещё справедливость, но вслух обсуждать падение строгой дамы не решались. Правда, потом называли её про себя не иначе как мокрая попа. Следствием было то, что Елизавете Даниловне предложили перейти в другой институт – Александровский, где обучались менее родовитые дворянки и мещанки. А в их класс пришла молоденькая Екатерина Дмитриевна, которую все девочки полюбили.
У Якова Карловича Таня выспрашивала, может ли она на доктора выучиться. Тот недоумевал: зачем это барышне? Объяснил, что ни в одной стране нет университетов, где б девицы обучались. В Петербурге есть только бабичьи курсы, где женщин учат роды принимать. Но они для баб низкого званья, кои получив документ об окончании, будут акушерством на жизнь себе зарабатывать. Оценив настойчивость девочки, Яков Карлович стал ей давать учебники, трактаты медицинские. Немецкий язык Таня знала хорошо, поэтому многое понимала, понемногу и латынь освоила. Доктор не прочь был с ней о своей профессии беседовать, сказал, что, в принципе, женщине полезно медицину знать, чтоб она хотя бы за своими детьми, за мужем умела ухаживать. Есть и принцессы, что медицину изучают. О французской королеве Екатерине Медичи поведал, рассказал, что та не только лекарства, но и яды хорошо знала, сама готовила их и, по слухам, многих противников своих отравила. Увидев, как Таня широко глаза раскрыла от желания подробности вызнать, книжку о королеве-отравительнице принёс.
***
Весна 1826-го была в Смольном трудной. Здесь всегда очень строго соблюдали посты, а в этот Великий пост, похоже, переусердствовали. Целый месяц на завтрак, обед и ужин давали лишь пустую кашу да по ломтику хлеба, иногда картошку в мундире. Того, что было на столах почти всех жителей города во время постов – грибов, огурчиков, других солений, да хотя бы сушёной моркови иль репы – в институте благородных девиц как будто не знали. Воспитанницы еле бродили по длинным коридорам от слабости, худели, бледнели, однако их бледность умиляла взрослых дам, а не тревожила. Из воспитательниц, надзирательниц многие говели наравне с ними, и убеждённо доказывали, что пост необходим, поскольку это помогает умерщвлять плоть, способствует тому, что молитвы к Господу быстрее доходят.
Но вот у одной случился голодный обморок, у другой, затем в день по нескольку воспитанниц падали без чувств. Наконец, доктор, к которому в лазарет приносили на руках одну за другой смолянку, не выдержал и подал протест. Через обслугу иль учителей, живших в городе и приезжавших в институт лишь на урочные часы, иль через записки девушек к родным, сведения о том, что смолянок морят голодом, просочились за стены Смольного. Общество возмутилось, весь город стал сочувственно обсуждать жизнь смолянок. Была устроена комиссия из священников и уважаемых докторов. В общем, Великий пост был прекращён раньше положенного, кормить институток стали посытнее.