***
Реализм труден.
Да, он очень, очень труден.
Тем паче для того труден, кто привык притворяться, приспосабливаться, пафосно лгать в искусстве.
И он – единственная свободная атмосфера для того, кто рождён в правде и для правды.
«Хочу, чтобы звук прямо выражал слово. Хочу правды», – сказал русский композитор Александр Сергеевич Даргомыжский.
Судьбы казачества были родными Шолохову потому, что он сам был плоть от плоти и кровь от крови казачества.
И – дух от духа.
Работа духа личности, духа художника наслоилась на работу духа народа, общности, этноса.
Страдания и радости казачьих семей – это одно. А то, что за ними, над ними, под ними (земля!) и превыше их (небо!) вырастают страдания и радости раненой, умирающей и вновь, как Бог, оживающей России – это другое. Оба масштаба соизмеримы; ибо оба масштаба кровно связаны.
Рождение нового мира всегда мучительно, как и любые роды. Россия, первая среди стран мира, в страданиях рожала новый строй, новую эру. Кто рьяно отстаивал наше вчера, кто рыдал над трагедией сегодня, кто, прищурившись, как на ослепительное солнце, глядел в завтра. И видел, видел это завтра.
Или – видя его, как некий, из недр народа, пророк – сокрушался о нём?
«Тихий Дон» – трагедия гораздо более, чем радость. Несчастие более, чем счастье. Но почему же по прочтении, когда мы, вместе с Григорием, плачем над телом убитой Аксиньи, нас охватывает тот самый легендарный катарсис, неистовый восторг: вот оно! сделано! сказано! спето! открыто! распахнулись врата в жизнь, в её ужас и волю, в её красоту и правду!
А это и есть сила художника.
Мощь художника.
Его желание и могущество – родить наново пройденный путь, великое пространство потрясений, великое время смертей и начинаний.
***
Не все поняли и приняли «Тихий Дон».
Возникли люди, которым этот эпос в полном смысле слова перешёл дорогу.
Его пытались принизить, растоптать, убить словом, замазать грязью клеветы.
О нем презрительно говорили: копошение в бытописательстве, уход от действительности, воспевание мёртвой старины, неспособность к новаторству! В тексте отыскивали особо яркие места и с кислой миной объявляли, что это неудачи и промахи.
Роман стали переводить на иностранные языки – и в других странах находились люди, что злобно и активно сопротивлялись его художественному и нравственному насыщению, его бесспорной художественной мощи.
Вы думаете, хулители не понимали, что к чему у большого художника? Очень даже понимали. Ещё как понимали! Но ненависть – и к молодой Советской стране, и к молодому русскому писателю, что отважился, по сути, на первый советский эпос, – эта ненависть захлёстывала людей, что так или иначе, а иные и заносчиво-горделиво, относили себя к культуре, и обращалась в открытую литературную месть.
Однако находились и те, кто не боялся сказать правду – о правде.
Так правду о писателе Шолохове говорили Максим Горький, Анатолий Луначарский, Александр Серафимович.
Так зарубежные литераторы, оцепенев перед широтой изображенного в книге непонятного русского казачьего мира, революционных событий, начала нового пути нового государства, не могли не сдержать восхищения. Квинтэссенцией этого зарубежного восхищения, мы помним, явилось присуждение Михаилу Шолохову Нобелевской премии.
А правда, что есть премия? Игры человека в звания и награды?
Нет. Премия – это соревнование, а соревнование ведут сильнейшие. Нобелевская премия за «Тихий Дон» – это культурный символ-знак. Это утверждение счастья творения и силы художества. Это подтверждение вечной жизни, что суждена немногим людям на земле и немногим произведениям искусства, ими рождённым.
***
А что сегодня? Только ли школьный курс, в котором ученику надо не то чтобы прочитать – хотя бы даже заглянуть в «Тихий Дон», прикоснуться к тому, что в романе происходит, свершается, живёт и пульсирует неизбывной, щедрой и жаркой кровью, – прикоснуться робко, мыслью и чувством, впечатлением и памятью?
Не открою тайну, если скажу: «Тихий Дон» читают. Так же, как «Войну и мiръ» и «Анну Каренину» Льва Толстого, так же, как «Гамлета» и «Короля Лира» Вильяма Шекспира, так же, как «Евгения Онегина» и «Капитанскую дочку» Александра Пушкина. «Тихий Дон» Михаила Шолохова – примета вечности русской литературы. И тут уже дело не в Нобелевской премии. Почётная премия – это мы сами, живые, это мы с вами. Те, кому дорога всякая строка, всякий глоток воздуха в этой великой книге.
В этой Книге Жизни России.
В этой жизни донских казаков, что Михаил Александрович оставил нам, родным-близким, русским людям и далёким читателям всего мира, навсегда:
«Аксинья наклонилась к Григорию, отвела со лба его нависшую прядь волос, тихонько коснулась губами щеки.
– Милый мой, Гришенька, сколько седых волос-то у тебя в голове… – сказала она шёпотом. – Стареешь, стало быть? Ты же недавно парнем был… – И с грустной полуулыбкой заглянула в лицо Григорию.
Он спал, слегка приоткрыв губы, мерно дыша. Чёрные ресницы его, с сожжёнными солнцем кончиками, чуть вздрагивали, шевелилась верхняя губа, обнажая плотно сомкнутые белые зубы. Аксинья всмотрелась в него внимательнее и только сейчас заметила, как изменился он за эти несколько месяцев разлуки. Что-то суровое, почти жестокое было в глубоких поперечных морщинах между бровями её возлюбленного, в складках рта, в резко очерченных скулах… И она впервые подумала, как, должно быть, страшен он бывает в бою, на лошади, с обнажённой шашкой. Опустив глаза, она мельком взглянула на его большие узловатые руки и почему-то вздохнула.
Спустя немного Аксинья тихонько встала, перешла поляну, высоко подобрав юбку, стараясь не замочить её по росистой траве. Где-то недалеко бился о камни и звенел ручеёк. Она спустилась в теклину лога, устланную замшелыми, покрытыми прозеленью, каменными плитами, напилась холодной родниковой воды, умылась и досуха вытерла порумяневшее лицо платком. С губ её все время не сходила тихая улыбка, радостно светились глаза. Григорий снова был с нею! Снова призрачным счастьем манила её неизвестность… Много слёз пролила Аксинья бессонными ночами, много горя перетерпела за последние месяцы. Ещё вчера днем, на огороде, когда бабы, половшие по соседству картофель, запели грустную бабью песню, – у неё больно сжалось сердце, и она невольно прислушалась.
Тега-тега, гуси серые, домой,
Не пора ли вам наплаваться?
Не пора ли вам наплаваться,
Мне, бабёночке, наплакаться…
– выводил, жаловался на окаянную судьбу высокий женский голос, и Аксинья не выдержала: слёзы так и брызнули из её глаз! Она хотела забыться в работе, заглушить ворохнувшуюся под сердцем тоску, но слёзы застилали глаза, дробно капали на зелёную картофельную ботву, на обессилевшие руки, и она уже ничего не видела и не могла работать. Бросив мотыгу, легла на землю, спрятала лицо в ладонях, дала волю слезам…
Только вчера она проклинала свою жизнь, и всё окружающее выглядело серо и безрадостно, как в ненастный день, а сегодня весь мир казался ей ликующим и светлым, словно после благодатного летнего ливня. «Найдём и мы свою долю!» – думала она, рассеянно глядя на резные дубовые листья, вспыхнувшие под косыми лучами восходящего солнца…».
Юродство в пространстве русской культуры: смыслы и оправдания
…О, называй меня безумным,
назови, чем хочешь…
Афанасий Фет
Она сидит на снегу, поджав под себя ноги. Она протягивает руку черпачком. Она смеётся, полуголая, на морозе, не просто прося подаяние, а возвещая и пророча при этом. Она…
Или это он? Он, Василий Блаженный или святой Макарий, закутанный в рубище или совсем голяком, хохочущий над войной, гладом и мором, заставляющий мгновенно умереть, а потом воскреснуть незадачливых бабёнок, вздумавших поглумиться над его наготою? Он, воздевающий двуперстие, обвязанный с головы до ног веригами и цепями, подносящий к губам тяжелющий чугунный крест, мотающийся на груди на перетёршемся вервии?
И что людям, спешащим по своим мирским неотложным делам, в его рокочущем голосе, в его выкриках на снежной площади, в его воздетой, подобно лучу, руке?