Про… щай-те… Ребятушки, они с нами-ти… попрощевалися… Ето значицца, всё, всё-о-о-о…
Влас обвел людей долгим взглядом; взгляд его длинно, тоскливо плыл над людьми, как та прощальная, погибельная, через Томь, баржа.
– Люди! Ветки собирайте! Вон лесок поблизости! Ветками, щепками рыть снег зачнём! И до землицы докопаемси!
– А у мене што есь! – Кирюшка Смеляков наклонился, пошарил за голенищем и вынул нечто, остро, длинной рыбой чехонью блеснувшее на солнце. – Нож!
Влас, ставши белым как снег, закрыл Кирюшку всем своим мощным телом от косящихся на толпу охранников.
– Тише… упрячь… ить оне ищо не ушли… вот ужо уйдуть…
Кирюшка, дрожа, заталкивал нож обратно за голенище.
Рыли, рыли, рыли. Замерзали иные, падали в снег лбом и так застывали. Фигуры чёрные, фигуры серые двигались по снегу, кто ползал на карачках, кто в рост стоял, возвышался. Думал, и думы шли смертные, прощальные. И Влас думал, остервенело, жестоко разрывая холодную землю толстой крепкой веткой лиственницы: если к вечеру не выроем ямы – погибнем: в яме можно огонь развести, в глубине земли угреться можно.
Веткой ударял в железную землю, как ножом.
А тут рядом Кирюшка настоящим ножом ударял, слои земные подцеплял.
На Кирюшкин нож с завистью мужики глядели.
– Эй! Дай, Кирилл, покопать!
Кирюшка скалился страдальчески.
– А ну как дам, а ты мене возьми и убей! и на мясо, как порося! а?!
– Об чём ты, – тихо бросил ему Влас, – Оспода-ти побойси…
Кирюшка ковырял землю молча.
Рядом голосили бабы.
Мужики оглядывались: охранники куда-то делись, может, за лесок покурить и оправиться ушли, а может, и навовсе их тут, грешных, покинули.
Когда солнце повернуло на закат, тут все всё и поняли.
И еще ожесточеннее, обреченней рыли; будто хотели дыру прорыть к самому горячему, пылающему сердцу земли. Туда, где Ад, на сожжённой церковной стене намалёванный неумелою огненной кистью, да звериная, с чёрной, смоляной пастью, Геенна огненная.
А женщины-то быстрее землянку вырыли; небольшую ямину, в половину роста человеческого, и на том спасибо. А мужики поглубже старались.
Кирюшка подошел к женской яме и заглянул туда. По его вискам из-под шапки лился пот.
– Ну што, бабы? Утрудилиси? Как она, могилка-то, удалася?
– Иди ты!
Баба в мохнатых платках махнула на Кирюшку рукой, и толстая рукавица легко, как птица, слетела, да недалёко пролетела, шмякнулась в сугроб. Баба по-мужицки выматерилась, с трудом нагнулась, подобрала рукавицу и вытерла у себя под носом.
– А што машесся-то, будто муха я?
– Ничево! Ступай свою рой!
И тут из-под земли, из ямы той бабьей, выскочила тощая девчонка, лицо угластое, щеки ввалены, скулы деревянные торчат, глаза косые под лоб рыбами плывут, с лица уплывают, из-под шапчонки коска в виде верёвки свисает, меж лопаток мотается, шубёнка выше колен, выросла она из неё, и смешно видать чулки шерстяные, тканые, а валенками снег загребает, велики валенки ей. Утюжит ими снег, а личико своё нищее, утлое тонущей лодчонкой к большим мужикам закинула. Вся – на воблу похожа, на высушенную по лету на леске рыбёшку; и грызть ту чахлую воблу никто не сможет, ибо – не угрызешь, а только зубы все поломаешь.
Девчонка эта непонятно, быстро, и правда как уклейка, под серебряной водой плывущая, метнулась к яме, что рыли мужики, и подбежала к Власу, и снизу вверх на него глядела.
И Влас сверху вниз на тощую девчонку глядел.
– Ну што? Што таращисси? Гляди глазёнки на снежок-от не выкати!
Не зло, добро смеялся. Потом враз умолк.
Уж очень пронзительно глядела девчонка.
Будто глазёнками своими рыбьими, белыми просверливала в глазах его две жарких дыры и добиралась до огненного черепа; до того, чего он сам в себе боялся и не допускал сам себя туда. А вот она, поди ж ты, влезла. Без мыла!
Влас отвернулся. Лиственничная ветка, твёрже железа, выпала из его окоряженных, обмёрзших пальцев.
– Ну што… – повторил он уже не бойко – беспомощно: как ребенок нашкодивший.
И враз осел в снег. И по его лицу тёк пот, и по спине, под зипуном, тёк, и ноги в снегу торчали ледянее железок, а девчонка эта, вобла, цапнула ветку, что выпала у него из руки, ловко прыгнула в яму, и он отсюда, из снега, где сидел без сил, видел лишь ее сгорбленную детскую спинку в повытертой шубчонке и ушатую цигейковую шапку, и уши, развязанные, мотались в такт ее движеньям, а надо бы крепко завязать те меховые уши под подбородком ей, глупой, ведь теплей же будет.
Преодолевая стыдную слабость и дрожь в коленях, Влас встал, обвёл глазами белый простор. Повсюду, у ям, что рыли и рыли отчаянные руки, лежали мёртвые люди. Живые – копошились в ямах, тихо плакали вокруг ям, засматривая внутрь земли. Влас шагнул вперёд и не прыгнул – скатился в яму. На дне ямы вперемешку трудились, рыдая, слизывая со щёк слёзы, мужики и бабы. И дети. Кроме той девчонки, воблы, шустрили тут, копошились детки, изо всех малых силёнок помогая взрослым делать то, что делали все они: себя спасать. Дети грязным и золотым пшеном рассыпаны были меж мрачных взрослых отрубей. Влас упал на колени. Ноги не держали. На коленях, по мерзлоте, подполз к земляной стене. Запустил в нее ногти. Стал бессильно карябать ногтями черную земляную сталь. Мерзлота не поддавалась живым рукам. Он грыз пальцами землю и плакал.
– А вот, – подскочило к нему дитя, детский голосок он услыхал, – вот у меня что есть.
Глаз сам скосился. Прежде всего глаз увидел детскую лапку, и без варежки. Пальчики цепко держали крышку из-под консервной банки. То, что находилось в банке, давно уже съели. Глаза побежали дальше, по рукаву шубчонки. Так и есть. Она, Воблочка сушёная. Вобла взмахнула консервной крышкой и вонзила ее в земляной чёрный мороз. Отвалился кусок земли и упал к ногам Власа. Счастливы были те, кто тут топтался в валенках; он же как ехал, так и сгружен был на берег Томи в сапогах, и ноги уже до костей промёрзли.
– Рой, – кивнул Влас, – добро, рой. Лопатка знатна у табе…
Девчонка обернулась на шутку. Оскалила зверьком угол рта. Глазной зубок у неё то ли выбит был, то ли сам выпал.
– Я и так рою. А вот ты зря ногтями. На вот. А я отдохну.
Девчонка сунула ему в руку жестяную крышку, и зазубрина вонзилась ему в палец, и кровь потекла, и он не почуял.
– А ты отдыхнёши?
Переспросил, будто бы не расслышал.
Кивнула. И ещё, ещё кивала, как будто он был глухой и не понял, что она такое сказала.
Вокруг них толклись люди; и над ними бежали люди, и под ними; ложились трупами им под ноги; свистели безумные песенки, себя подбадривая; матерились; всплакивали отрывисто, одиноким криком, напоследок выкрикивая внутри земли, в ее чёрной толще, что не могли или не успели выкричать на её яркой поверхности, а может, всё, что на земле с ними было, всё это им всем приснилось, а настоящая жизнь – вот она, здесь, сейчас, в этой разверстой громадной ямине; и ещё копошится, ещё дергается и горячие, горючие слёзы льет.
Он ковырял острой жестью землю, и кровь текла по его ладони, а боли не было. Девчонка стояла рядом и пристально глядела на него, и опять её глаза прошивали Власа насквозь двумя швейными безжалостными иглами. Бело-серые, жёсткие, и вправду как железные; такие у мёртвых рыб глаза бывают.
Больше не рыбалить никогда на Волге, Волженьке; не взрезать брюхи рыб вострым ножом, не потрошить, не бросать в кипящую в котле на костре воду; не тащить из реки сеть и не наблюдать с наслажденьем, как в ячеях живое серебро играет.