Он смеялся тоже, так же хищно и весело скалился.
Странно чувствовал колючесть, небритость и даже бледность своих впалых щек.
* * *
– Не бойся… не бойся…
Он все шептал это, глупо и счастливо, а скрюченные руки его, собачьи лапы, разрывали слежалый лесной снег, пытаясь добраться до земли.
Солдат Михаил Лямин хотел закопать в зимнем лесу девчонку, испоганенную и убитую им.
Стоя на коленях, он все рыл и рыл руками-лапами холодное снеговое тесто. Рядом лежал труп. Девочка совсем молоденькая. Ребенок. Сколько ей сравнялось? Двенадцать? Десять?
«Рой, рой, – приказывал он себе, шептал стеклянными колючими губами, – рой живей. А то найдут, не успеешь грех покрыть».
Ощутил на груди жжение креста. Роющие руки убыстрили движенья.
Перед глазами мелькало непоправимое. Как было все?
…Ворвался в избу. Гулкие холодные сени отзвучали криком-эхом. Метнулись юбки, расшитый фартук. Набросился, будто охотился. Да ведь он и охотился, и дичь – вот она, не уйдет.
Девчонка успела распахнуть дверь в избу, да он упредил ее. Цапнул за завязки фартука, они развязались; схватил за плечо. Девка заверещала. В дверях показалась старуха, подняла коричневые ладони, закричала. Накинув девке согнутую руку на шею, другой рукой вытащил наган из кобуры. Бабка упала и захрипела. Девчонка хныкала. Он связал ей руки бабкиным платком. Вытолкал со двора, как упрямую корову.
Гнал в лес: она, босая, семенит впереди, он – стволом нагана тычет ей в лопатки.
«Черт, мне все это снится! Снится!»
Ноги и его, и ее вязли в снегу. Потом неожиданно тихо и легко заскользили по твердой и толстой наледи.
«Ух ты, я как по морю иду. По воде! Ешки, как Христос!»
Так скользили меж кустов. Обмерзлые ветки били девку по глазам. Она защищалась связанными руками.
Так же выставила, защищаясь, вперед руки, когда он решил: все, тут можно, – и ударом кулака повалил ее на снег, в сугроб.
Ее голова утонула в сугробе. Он дрожал над безголовым телом. Она силилась повернуться со спины на живот. Дергала руками, хотела разорвать узел платка; но связал он крепко. Сучила ногами. Михаил рвал на себе ремень, портки.
Обсердился, выхватил из-за голенища нож; быстро, твердой рукой, разрезал на девке кофту, платье. Нож обратно засунул.
…Разодрал, как курицу, под густо усыпанным снегом кустом.
Слышал свое хриплое дыханье. Легкие гудели старой гармонью.
Девка сперва дрожала, кричала, потом паровозом запыхтела; он налег ей на губы небритой щекой, чтобы заглушить крики. Она укусила его в щеку. Он, продолжая ее сжимать и терзать, заругался темно. Потом уткнулся носом ей за ухо. Туда, где сладко и тонко пахло нежным, детским.
…Отрядный крикнул – он узнал его голос:
– Лямин! Балуй! – как коню.
…И это была всего лишь война; всего лишь сон; всего лишь зажженная и погасшая спичка, – а он так и не успел прикурить, не успел насладиться.
* * *
Германцы прорвали фронт на ширину в десять верст.
Германцы торжествовали. Они бежали по полям, по пригоркам, даже и особенно не таясь, не пригибаясь, – наперевес держа винтовки, с перемазанными грязью и пылью рожами, перекошенными в почти победном, торжествующем крике. Кричали взахлеб и бежали, и Михаилу казалось – под их ногами гудит земля.
Белый день, и ясное солнце, и при таком чистом, ясном свете видны до морщины все лица – изломанные воплем и искаженные болью. Русские солдаты выскакивали из окопов как ошпаренные. Враги не набегали – наваливались. Шли серой волной.
А перед волной шинелей моталась и рвалась волна огня.
Лямин, сморщившись от боли в недавней ране, перескочил через убитого, через другого, запнулся, повалился на колено, вскочил.
– Австрияки-и-и-и-и! – как резаное порося, вопили солдаты.
Кроме штыкового боя, их не ждало ничто; и штыковой бой начался быстро и обреченно.
Лямин бессмысленно оглянулся. Губы его вылепили:
– Батареи… где же… пулеметы… ребята…
Германцы катились огромной серо-синей, почти морской волной. Живое цунами оседало. Спины горбились. Штыки вонзались в шеи и под ребра. Вопли русских и вопли врага слепились в единый ком красного, горячего дикого крика.
И тут заработали пулеметы. Лямин размахнулся, всадил штык в идущего на него грудью австрияка – и рухнул на колени, и шлепнулся животом в грязь.
«Еще не хватало… чтобы свои же… подстрелили… как зайца…»
Ор взвивался до небес. Небеса глядели пусто, голо, бело.
Слишком ясные, безучастные плыли над криками небеса.
Германцы бежали и бежали, и рубили воздух и русские тела штыками, и остро и солено пахло; Михаил раздувал ноздри, скользко плыла вокруг рук и живота земля, и солью шибало в нос все сильнее, солью и сладостью, и вдруг он осознал – так пахнет кровь.
Ее было уже много вокруг, крови. В ней скользили сапоги. Ее жадно впитывала, пила земля.
Земля сырела от крови. Михаил скосил глаза: рядом стоял офицер Лаврищев, он палил из револьвера куда попадется – в белый свет, как в копеечку.
Лаврищев стрелял зажмурившись. Плотно, в нитку сжав губы. Лаврищев не видел, как на него тучей под ветром несется австрияк. Широкий, как таежная лыжа, штык уже рвал гимнастерку и вспарывал тело. Лямин воткнул австрияку штык в живот. Враг повалился, он падал слишком медленно, и медленно, смешно падала его винтовка. Упали вместе. Лаврищев разлепил белые пустые глаза.
– Что… кровь?.. – невнятно сказал Михаил и протянул руку к подбородку офицера.
Лаврищев зубами прокусил себе обе губы.
По губам Лаврищева, по подбородку текла кровь и стекала по шее за глухо застегнутый воротник гимнастерки.
– Ваше благородие… – прохрипел Михаил и непонятно как и зачем, нагло, глупо, ладонью вытер офицеру кровь с губы.
И тут раздалась трещотка выстрелов – сзади ли, спереди; колени Лаврищева подкосились, и он повалился в грязь рядом с убитым Ляминым германцем.