На их долю много пришлось чистого адского спирта, когда рукопашный – как сквозь пьяную дымку.
И – посмертных, поминальных кружек.
Без спирта он бы не вынес крошева, ада. Стены огня. Земля разлетается в стороны. Крики. Всюду крики. Он зажимает уши, бежит. Прямо перед ним – комиссар. С винтовкой наперевес. Штык – Кольке в грудь направлен.
«Куда?! Стоять! Убью дезертира!»
И Колька поворачивается. И – обреченно бежит в гущу ревущего пламени, мокрой бесстыдной земли, летящей стрелами грязи, комками боли.
А за ним – топот ног, и опять эти дикие, звериные крики, и налегают сзади наши, и фрицы тоже наподдают, штыки торчат оттуда и отсюда, с двух сторон – гуща, лесная чаща штыков, и – вот он, рукопашный бой. Про него Колька в книжках читал. В Марьевке; на сеновале; с фонариком.
Грудь в грудь. Штык вонзается в живого теплого человека. В живое мясо! Они все – мясо! Кровь и мозги, и расплющенная красная плоть! Почему наше знамя цвета крови? Потому что все на свете – кровь! Лишь она одна.
Качается вагон. Летит поезд – разогнался состав, старается машинист, кочегар подваливает уголь в топку. Уголь в паровозной топке; уголь – в корабельной. Уголь, его же в Донбассе шахтеры рвут когтями из-под земли. Земля не отдает человеку свои драгоценности: он сам берет. Плата – жизнь. Взрывы газа. Пары метана ударяют в голову, в грудь. Смертельная горилка. Как ты там, отец Иван Иваныч? Как ты, Матвей Филиппыч, петух рябой? Живы ли? Спускаетесь ли с фонарями в забой?
За что человек человеку платит кровью?
За мир – платит войной?
Дорогая, последняя плата.
Летит эшелон. Летит мимо, прочь Сибирь. Гудит под колесами Транссибирская магистраль. Они оттолкнули врага от Москвы, и их возвращают на тихоокеанские миноносцы. Крюкова ждут на «Точном»? Да. Его одного.
Все, весь его третий курс, все друзья-курсанты – там, под Москвой, в снежных декабрьских, январских полях остались. Кого смогли похоронить, в братских страшных могилах. Кого – так оставили дотлевать, гнить: под солнцем и ветрами. Пища для хищных птиц – мертвое человечье мясо. Мясо.
«Мы – не мясо! Мы большее, лучшее! Мы – дух!»
Где он, этот дух, у тебя, покажи-ка на себе, Колька.
Еще одну «беломорину» в зубы всунул. В тамбуре уже хоть топор вешай, так надымил. Железная дверь загрохотала, рядом с Крюковым встал коренастый парень, добыл из кармана гимнастерки кисет с махрой. Дым пах остро, перцем, головешками, кизяком. Так смолили оба, в зарешеченное окно глядели.
– Как думаешь, ? первым подал голос Николай, ? далеко еще до Хабаровска?
– Завтра утром, сказали, Хабаровск.
Парень глубоко затянулся. «Козью ногу» держал двумя пальцами, большим и указательным, на отлете, будто брезговал. Артист.
– Утром-то утром. Скорей бы Владик.
– Да. Скорей бы. Да паровоз шибчей бежать не заставишь.
Докурили. Друг на друга поглядели.
– Из-под Москвы?
– По мне видать?
– И я из-под Москвы. У тебя как?
Крюков провел ладонью по голой голове. Бескозырка в вещмешке упрятана.
– Из трехсот нас – один я.
– Ясно. У нас четыреста было. Пятеро – осталось. А ты как спасся? Гляжу, и не особо изранен.
Николай пожал плечами. Потом расстегнул гимнастерку медленно; не торопясь, приподнял тельняшку. Парень глядел на живот, на грудь в кривых шрамах и швах. Наспех зашивал военфельдшер. Без обезболивающего. Николаю, чтоб не орал, в зубы – палку всовывали. Грязную деревяшку.
Раны его спасли. Лазарет, тыл. А там приказ пришел: возвращать на флот выживших моряков.
Парень тоже вверх выгоревшую гимнастерку потянул.
Так стояли друг перед другом – с голыми изрезанными животами. Смеялись.
Потом аккуратно, деловито гимнастерки под ремни заправили.
– Ты куда во Владике?
– На «Твердый». А ты?
– На «Точный».
– Точный ты, я погляжу.
Хохотали.
Вместе курили.
Вместе на рыжий весенний огонь дальневосточных жарков – в окно тамбура – глядели.
На встающее из-за распадков бешеное солнце. Лучи раскидывало, длинные желтые руки. Било золотыми пальцами в доски эшелона, в грязные стекла: эй, состав, не мчись так пьяно, постой, остановись! Не вези морячков на войну! Пусть на мир поглядят, в мире поживут. Хоть немного. На красивых сибирячек на полустанках полюбуются. Эх, какие платки у них с кистями! В туесах – клюкву мороженую продают! И кедровые орехи: грызи хоть всю жизнь, веселись-плюйся – а один туес не сгрызешь!
Палуба корабля. Она опять под ногами.
И снова можно ходить, ощущая подошвами, как корабль качает на волнах: сквозь все железо корабля – ногами – море чуять.
«Точный» ? военный корабль, миноносец, да; и вместо капитана у него сейчас – командир, и это все тот же Александр Семеныч Гидулянов, замечательный моряк. С «Дежнева» – да на «Точный» прыгнул! Вот судьба! Когда он в добром настроении – ласково, как сибирский кот, жмурится и говорит Крюкову: «Помнишь, как я в кают-компании на „Дежневе“ на скрипочке вжаривал?»
Помню, кивал Коля, а где ж сейчас ваша скрипочка, товарищ командир?
Опускал командир голову.
«Не до скрипочек теперь».
Крюков представлял себе командира Гидулянова – на селе, в корчме, с крохотной скрипочкой у подбородка. Глаза закрыты блаженно, смычок елозит вниз-вверх. Развеселая мелодия скачет тоже вверх, выше, еще выше! Забирается белкой на сосну. Пляшут под скрипку Сашки Гидулянова пары. Разлетаются девичьи юбки! Парни идут вприсядку. Смычок вот-вот бедную скрипку надвое перепилит!
«Да, Коляша, времечко было… где сейчас это все…»
«Когда война закончится – я в художники пойду», ? говорит матрос командиру.