– Порой… ночной… мы расставались с тобой!..
Прозрачный, чуть с хрипотцой, знаменитый голос. Под этот голос бойцы засыпали на фронте в землянках. Он снился им. И эта прическа, модная «волна», крылышками ото лба вверх. Она что, тоже курит, звезда Клавдия Ивановна? Голосок-то прокурила.
Коля берет руку Нины в свою. Другую кладет ей на талию. Вальс, это вальс. Кружись. Танцуй. У него жена, ну и что! Он так глядит на нее! Он выше ее ростом. У него волосы русые, пушистые, летят вокруг головы – сено, вздутое поземным ветром. А улыбка такая ? можно за нее жизнь отдать.
«Нинка, врешь ты все себе, какая жизнь, зачем отдать».
Николай шагнул широко, в проем между Нининых лаковых туфелек. Ах, туфельки. Нищенская зарплата врача. Все равно модельные туфли упрямо покупает девочка. Ах, уже не девочка, конечно. Нина Степановна. Так зовут ее больные и доктора в ее глазной больнице. Так зовут ее крестьяне в заброшенных в тайге деревнях, куда она – на самолете-«кукурузнике», трясучем «У-2», а то и на лошади, и лошадь вязнет по брюхо в снегу, и не греет короткая, по колено, старая шубка, и в валенки набился снег, и снег слепит глаза, такое бешеное солнце! ? ездит в командировки: выявлять трахому.
«Трахоматозных в селе ? пятьдесят человек. Население (количество) – пятьдесят человек».
Руку крепко сцепил ей, как клещами. Повел, повел! Крутил и вертел. И она подчинялась. Вальс, это новогодний вальс. Нина и Коля. Коля и Нина.
А Рита спит в спаленке. Умучилась.
И Сашка прижимается к ее худенькому, тощему, как у сухой воблы, боку, к костяному гребню горячо дышащих ребер, и вскрикивает во сне.
И горят, шевелятся гирлянды на елке, и догорают свечи.
А тут звонок: кого нелегкая принесла?
– Ребята! А может, это дед Мороз!
Музыка бежит за музыкой, песня пропитывает вином песню. Актрисы режут на кухне бутерброды, сквозь фигуры танцующих сочится и вьется терпкий табачный дым, танцует вместе с людьми, умирая. Актрисы наперебой читают стихи поэту Викулову, и поэт Викулов важно кивает головой: о да, талантливо! А это чье? «Бальмонт», ? смущенно наклоняет тяжелую лилию головы белокурая актерка. «Бальмонт! Фу! Декаданс! Вы мне лучше Маяковского почитайте!»
Акушерка Лена гремит замками. В гостиную входит старикашка, сморщенный, черный сморчок. Вынимает из кармана грязного ватника горбушку ржаного. Хрипит:
– Закуска! Пустите?
– Садись, Иван Петрович, садись, выпей! ? Коля придвигает к старикашке рюмку. ? Товарищи, внимание! Это мой натурщик! Петрович, истопник наш! Я с него – этюд писал! И карандашные наброски делал! Пей, Петрович! с Новым годом!
– С Новым, ? старик медленно, осторожно берет рюмку, вбрасывает водку в глотку, как дрова в топку; на хлеб любовно глядит, не кусает его – нюхает, будто целует икону.
– Ешь, Петрович!
Старик погружает вилку в нефтяно, цветно сверкающий срезом кусок селедки. Подцепляет кольцо репчатого лука. Жевать нечем – зубов давно нет. Жамкает деснами. Глаза блестят пьяной, почти детской радостью: выпил, поел, согрелся. У хорошего человека.
Николай смотрит на старика пристально. Запоминает.
Художник, гляди. Художник, запоминай.
Художник, все помни.
Нарисуешь потом.
И тут отлетает в спальню дверь.
И на пороге стоит эта худышка-девочка, заморыш.
Заспанная. Белесые, слишком светлые, цвета метели, будто седые, волосы лезут ей в рот, ложатся белыми полосами поперек лица, на лоб, на щеки. Она откидывает их сонной, медленной, кожа да кости, рукой. Из-под волос вспыхивают глаза. А может, елочные игрушки? Слишком синие. Слишком светлые. Слишком сияют: нельзя глядеть.
Слишком детские, а ведь она мать уже.
– С Новым годом, ? беззвучно шепчет девочка-Дюймовочка.
Музыка заглушает ее. Ее никто здесь не слышит.
Все танцуют. Все обнимаются. Все едят ее салаты. Все прыгают и скачут, как козлы и обезьяны. Человечий праздничный, карнавальный зверинец. Живая свечка падает с елки на паркет, Маргарита быстро садится на корточки, чтобы подхватить ее, схватить огонь. Не успевает. Пламя уже подпалило серпантин. А Коля, она смотрит печально, исподлобья, уже разорвал пакет с конфетти – и щедро высыпал цветное смешное зерно на головы танцующих, на плечи и голые, декольте, шеи и груди.
– Пожар, ? шепчет беленькая девочка еще тише.
Танцуют! Крутятся! Вихри юбок обнимают голые ноги! Патефон включили на полную громкость! А это уже не Шульженко, это уже Марика Рокк, трофейная пластинка!
Огонь замечают только тогда, когда Маргарита, ползая по навощенному к празднику паркету, кухонным полотенцем сбивает пламя с еловых ветвей, с серебряного, льющегося с верхушки до полу дождя из фольги.
– Огонь, ? шепчет Маргарита и, кажется, плачет.
Никто не видит. А может, так она смеется? Спина дрожит.
– Товарищи, товарищи! Внимание! ? Посреди танцующих, как вкопанный, встает Мишка Волгин, и брякнули все ордена-медали на его широкой, как шкаф, груди. ? Мы тут чуть не сгорели! Пожар?
– Где пожар?!
– Как пожар!
– Фу, горелым пахнет! А-а-а-а!
– Ноль один, Митька, вызывай ноль один!
– Черт! У Крюковых телефона нет!
– Недавно въехали, еще поставят… Коля пробьет… он пробивной…
Маргарита сидит под елкой с грязным обгорелым полотенцем. Синие глаза, незабудки, обводят всех гостей, каждого ощупывают, каждого приветствуют, каждому тихо говорят: «Я тебя никогда не забуду».
Николай выпускает Нину из объятий. Музыка оборвалась. Сняли пластинку с патефона, остановили бег метели. Муж наклоняется над женой, вынимает грязную тряпку у нее из рук, встает перед нею на одно колено и говорит, мгновенно и стыдно, как мальчик, краснея:
– Ритуля, сядь за стол вместе со всеми. Попразднуй! Ну ты же…
Синеглазая худая девочка тихо кладет ему на губы ладонь.
Тихо встает.
Она – над ним, наверху, а он внизу.
– Я пойду посплю. Я спать хочу.
Он видит ее узкую, как весло, спину, уныривающую в зеркальную, темную воду озера спальни.