Бежать сломя голову! Без двух минут восемь!
И вот они, высокие потолки огромного длинного класса, похожего на пенал. В пенале – ручки и карандаши, а в классе – дети: худые карандаши, толстые ручки, мягкие ластики. И учительница ходит и диктует, и все пишут, но не слышат. А она говорит, говорит. Говорит в пустоту, в белое бельмо зимнего окна. И вдруг солнце в окне! И алмазные морозные искры сыплются от ледяных хвощей и папоротников к седым волосам говорящей, добавляя в пряди серебра.
Чистописание требует осторожного обращения с чернилами. Не ляпни! Не посади кляксу! Не нажимай слишком сильно – процарапаешь пером бумагу! Веди линию ровно, не сбейся на сторону! Скопируй букву точно – видишь, она сияет, белая, на черной доске? Не можешь?! Ну какая же ты тогда ученица!
Учительница склоняется надо мной. Поправляет ручку в моей ледяно зажатой руке. Холодно. Я ежусь под коричневой формой. Свободной рукой поправляю на груди оборки черного фартука. Перо тоже замерзло. Перо выводит закорючки и палочки помимо меня. Само по себе. Я с изумлением наблюдаю его святой ход по снегу бумаги.
И теплые сдобные булочки в столовой: ура, перловки сегодня не будет! Булочка, золотой брусочек масла и чай. Чай горячий и сладкий, а булочка пахнет печкой бабы Наташи. У нас дома нет печки. У нас – батареи. Зимой часто они холодные. Тогда мама звонит в котельную и возвышает голос – пугает гневным голосом истопников.
И уроки бегут, свиваются в венок событий, чисел, знаков, их надо сначала разгадать, потом запомнить. Свобода наступает неожиданно и счастливо. Собак на обратном моем пути из школы нет: спят где-нибудь под крыльцом? Или едят?
Собаки ведь едят, как люди. Обедают. На обед у них косточка с мясом.
А у нас на обед просто чудеса какие-то: папа достает из холодильника миску с холодцом, ставит на стол кастрюлю с горячей ухой – я чую запах рыбы не хуже кошки, ? а на второе – ура! беляши! правда, холодные, но это наплевать! ? такие прекрасные кругляши из теста с сочным мясом внутри; а в центре стола ваза с вареньем, и в нем столовая ложка торчит!
– Папочка, это же просто пир горой!
– Да, лапонька, да! ? И руки потирает. ? Обедаем без мамы! Мама в больнице! Вернется только завтра утром.
– Почему?
– Дежурит. В ночь.
– А рыбка откуда?
– Пока ты в школе занималась – я на рыбалку сходил! На Оку, на Слуду! Вот на ушицу надергал…
Мы с папой, значит, хозяйничаем сегодня. Мамы нет. Когда дома нет мамы – словно огонь гаснет под потолком, все лампы в люстре перегорают. Без мамы я слышу внутри себя тихую печаль, как тихую музыку. Меня учат музыке: вон оно, мое пианино светлого дерева, польское, фирмы «LEGNICA» ? в углу гостиной. Мы богатые внутри бедной дымной и табачной коммуналки. У нас две комнаты, а у всех только по одной. И нам завидуют. Говорят: «Вон, вон там художник живет с семьей. Барин». И в голосе презренье, будто бы папа не художник, а мусорщик.
Беляши вчерашние. Варенье прошлогоднее. Папа ест варенье столовой ложкой, зачерпывая сразу много, щедро, и ему никто под руку не скажет: «Коля, ты зачем варенье ешь, как крокодил?» Время течет по капле, время льется крепким чаем, время распахивает папины объятья, и я вхожу в них и залезаю ему на колени. Так сидим, после обеда, под присмотром времени: большой теплый мужчина, с лицом светлым и румяным, с волосами светлыми и пушистыми, и на сильных мощных руках нежный золотой пушок, и маленькая девочка, и одна коска расплелась, и капроновый бант развязался, и прозрачная хрусткая лента свисает до полу, как гирька ходиков.
Я – часы. Я сама – время.
Только я еще не знаю об этом.
И правильно. Нечего знать то, чего знать не положено.
– Лапунчик мой, – отец качает меня на коленях, как в рыбачьей лодке, ? понежились, и хватит! Ухожу в мастерскую. Ты тут не забоишься без меня? Посидишь вечерок? Уроки поделаешь? Почитаешь? С медведем поиграешь?
Я гляжу на плюшевого медведя. На голову медведю надет мамин фетровый берет. Для красоты. Медведь разевает красную тряпичную пасть и смеется мне.
– Поиграю.
– Ну и славно. Проводи меня!
И я собираю отца, провожаю его, как взрослая – так, как провожала бы жена мужа на войну, как провожают в дальний тяжелый поход: кладу в сумку бутылку кефира, пачку печенья, нарезаю ломтями хлеб и колбасу, заворачиваю бутерброды в промасленную бумагу. Помогаю ему влезть руками в рукава фланелевой клетчатой рубахи. Я вижу: он солдат, а я санитарка. У него ранена на войне рука, и я перевязываю ему руку мысленным, белым, воздушным, пропитанным слезами бинтом.
– Папа… Папочка… Я очень люблю тебя.
– Я тоже очень люблю тебя, доченька моя.
Он целует меня в пробор, заботливо завязывает на косе бант.
– Ты вернешься… ? Я задаю взрослый вопрос. ? Трезвый?
Отец мрачнеет. В моем голосе, я знаю, он слышит голос мамы.
– Я же сказал тебе – я иду ра-бо-тать. Ни с кем не встречаюсь. Не выпиваю. Сегодня праздника никакого нет. Ну и…
– Прости меня, ? говорю я, поднимаюсь на цыпочки и целую его в выпирающую из-под ворота рубахи ключицу. ? Я больше не буду. Я просто не люблю, когда от тебя пахнет водкой.
– Я сам не люблю.
Надевает берет перед зеркалом. На затылке у берета шерстяной поросячий хвостик. Зеркало отражает родное лицо: усы пушатся, улыбка плывет и вспыхивает, веселые зубы скалятся и гаснут, морщины взбегают на высокий лоб – гладя папин огромный лоб, мама почему-то всегда нежно говорит по-французски: «Сюрмонтэ э волонтэр», ? на щеках играют желваки, внутри тела играют, перекатываются мышцы и нервы, он еще молодой, он еще сильный, все еще впереди. И сто грамм не помешают. И двести. И даже пол-литра.
Сумка на плече. Он целует меня в щеку и удивленно восклицает:
– Дочь, да от тебя пахнет псинкой!
– Я с собаками играла!
– Лучше на пианино поиграй…
Стук двери, как стук молотка: гвоздь забит.
А отец вздрагивает, когда громко стукнет дверь. Ему кажется: это выстрел.
Он ушел, и я одна.
Отец ушел, и я одна, и надо делать дела, а когда остаешься одна, их делать не хочется. Думаешь: лучше ничего не делать, пять минут, десять, полчаса! Такое наслажденье не делать ничего! Падаю животом на диван, в руках – мамина шкатулка с драгоценностями. Перебираю: вот клипсы с разноцветными камнями, вот клипсы-жемчужины, вот низка красных кораллов, они жгут мне кончики пальцев, когда я их трогаю. Вот золотое колечко с крупным рубином: это папа подарил маме, я знаю.
Но я не знаю, что мои родители не женаты.
Они живут вместе, но не женаты.
Хотя, конечно, они муж и жена, кто ж спорит?
Слишком много у людей правил, которые я еще не выучила в школе.
Долго, долго перебирать украшения матери. Спохватиться: а время?! Оно идет, его не остановишь! На улице темно. Чернь, сажа за ледяно посверкивающими окнами. Черный телефон молчит. Мама из больницы не звонит. Надо включить еще настольную лампу, чтобы было не так страшно. Мне кажется, как всегда вечером, что из-под дивана вылезет красный треугольник, завернется в трубочку, хищный язык, и обовьет мягким жаром мне руку. Яркая люстра, гони чертовщину!
Свет включен везде и всюду. В гостиной и в спальне. Все горит и пылает, и я одна. Нет! Со мной музыка!
Сажусь заниматься. Завтра на урок в музыкальную школу. Этюды Черни, этюды Мошковского. Инвенции Баха. Сонатина Клементи. Легкая соната Моцарта. Какие красивые имена у этих композиторов. А вот еще сладкое, сиропное имя: Мендельсон-Бартольди, «Песня без слов». Как это – песня без слов? А я придумаю слова!
Играю и пою, что в голову взбредет:
? Плыву я в легкой лодке ?