Через неделю в семь часов утра я встречала Мауд на автостанции. После того как сестра одного погибшего художника назначила мне встречу в Беэр-Шеве в шесть утра, семь в Иерусалиме – это по-божески.
Мауд вышла из автобуса первой. В косынке и без чемодана.
– Он в багажнике, – объяснила Мауд. – Не хотела класть его туда, но водитель настоял. Наверное, я сумасшедшая, – хихикнула Мауд, когда багажник открылся и она увидела чемодан. – Куда он мог деться из автобуса? А я всю дорогу дрожала.
Чемодан и впрямь оказался нелегким.
– Возьмем такси. Нечего таскать на себе такую тяжесть. Хватит той, что внутри.
Дома мы водрузили чемодан на тот же стол, за которым неделю тому назад собирали в кучу память. Судя по всему, это было лишь увертюрой к опере.
За эту неделю я успела побывать во Франкфурте, подписать все бумаги, касающиеся транспортировки выставки из Иерусалима, огорчиться из?за небольшой, относительно Яд Вашема, площади тамошнего еврейского музея и из?за новой статьи для немецкого каталога, которую придется писать. Трудно возвращаться к пройденному. И только взявшись за статью, я поняла, что «пройденного» нет, любой материал – это тема с вариациями, а они бесконечны.
– Молнию заедает, аккуратней, пожалуйста!
Старый клетчатый чемодан поддался, и мы принялись выгружать на стол его содержимое. Сначала громоздкие предметы – бабушкину кастрюлю, она была с ней в Терезине, ее же ковш и железные кружки, раскладной деревянный стул – на нем все сидели по очереди, маленькая Ханичка очень его любила…
– А я больше всех на свете любила бабушку, но это ты и так знаешь. Вскоре после приезда в Терезин бабушка овдовела. Ей пришлось лицезреть все тяготы жизни, через которые прошла моя мама, ее единственная дочь, и мы, ее внучки. Как и все, она привыкла спать на голом полу в переполненном помещении, привыкла к голоду… Прежде дородная, она стала похожа на скелет в косынке. Кстати, это ее косынка, как увидела… Бабушка так боялась отправки на восток. Может, она умерла в поезде? Или она доехала, разделась и пошла туда… Говорят, в Треблинке их сначала заставляли бежать, они падали с ног…
Мауд обхватила голову руками.
– А вот и кукла Оленька, – сказала я, – и Мауд тотчас включилась в другую историю. Как ребенок.
На кукле была бирка с именем. С пошитой Мауд юбки сыпались обесцвеченные временем ромбики – крик терезинской моды. Я принесла микалентную бумагу – подарок реставраторов, – и запаковала куклу.
– Муж моей сестры запретил хранить Оленьку дома.
– Он тоже из ваших мест?
– Нет, из Марокко.
– Ему-то чем кукла мешает?
Мауд пожала плечами, пригладила седой бобрик.
– У меня про Оленьку есть короткий рассказ, кажется, я тебе посылала. Когда мы отправлялись в Терезин, семилетняя Карми несла в рюкзаке алюминиевый ночной горшок, фаянсовый не годился – тяжелый и легко бьется, – одежду, а главное, Оленьку. Через три года безоблачным жарким днем мы оказались вот с этим всем на пороге нашего дома. И тут Карми как завопит: «Оленькина рука опять оторвалась!» Мама нашла в рюкзаке иголку и нитку и, присев на порог, пришила руку на место.
– Надо отнести к реставратору. В Яд Вашеме большая коллекция кукол из концлагерей.
Мауд не отозвалась, она распаковывала вещи, завернутые в газету.
Серая фетровая шляпа. Вполне сохранная…
– Шляпа самоубийцы переживет века, – вздохнула Мауд.
– Папина?
– Нет. Это доброе сердце моей бабушки. Она взяла под крыло одинокого беспомощного еврея из Германии. Транспорт стариков прибыл летом сорок второго, их расселили на переполненном чердаке. Однажды вечером подшефный пришел к бабушке и попросил сберечь его единственную ценную вещь – вот эту шляпу. Наутро его нашли на чердаке повешенным. А шляпу бабушка сберегла. Она умела держать слово.
Записная книжка с мизинец, дедушкина. Одни цифры. Давление и время приема лекарств…
– Не помогло. Умер в Терезине. Дураки мы с Шимоном, тоже все записываем… Он еще и будильник ставит, чтобы лекарство не проспать.
Вторая книжечка, чуть потолще, разлинована от руки. В ней – даты и часы проведения лекций, имена лекторов, в основном по иудаизму; отец организовывал культурные программы. Это необходимо отсканировать.
Макс и Штепанка Штайнер, 1907, дедушка и бабушка Мауд. Архив Е. Макаровой.
Часы. Большой циферблат с римскими цифрами. Те самые, которые важно было не потерять…
Общая тетрадь. Дневник Мауд. Карандашный рисунок центральной площади гетто с датой, 21 июня 1943 года, девочки-модницы в одежде с множеством карманов, наброски людей…
– Так ты здорово рисовала!
– Думаешь? Нет, это просто так.
– Прочти что-нибудь из дневника.
– Наугад?
– Давай наугад.
– «Не хочу оставаться в галуте; уеду в страну, о которой могу сказать одно – она наша. Я не упертая националистка, но отказываюсь жить за чужой счет». Ля-ля-ля… «В кибуцах будет жить рабочий класс, но это будут мыслящие люди, а не автоматы. Их цель – не богатство и пустое наслаждение, а образование, труд и служение добру. Жизнь улучшится, если сам человек станет лучше». Ля-ля-ля… «И не нужны будут рестораны, салоны красоты и прочие выкрутасы, с которыми в жизнь проникают ложь, легкомыслие, зависть и прочая дурь». Видимо, я предчувствовала, что выйду замуж за Шимона. Кстати, в рестораны он по сей день не ходит. «Представляю себе Эрец как новую страну, которая справится с теми ошибками, которые мы совершили, живя среди чужих народов. Как только наш народ объединится, объединится весь мир». Ля-ля-ля… Да, неспроста я за него вышла. В Терезине я верила в сионизм, но, попав в жару и мошкару, сникла. Тут-то и подвернулся Шимон. С его непоколебимой верой в Израиль. До сего дня. «Чтобы не жить в постоянной обороне, нам нужна Родина. Ее возрождение». Но и Родина не спасает. Сидим в противогазах. То есть сидели, три месяца тому назад. «Бог, искусство, красота, добро – сегодня все это так далеко от нас. Наверное, пройдут сотни или тысячи лет, пока эти понятия настолько в нас укоренятся, что мы будем думать о них так, как сегодня думаем о вещах насущных – заработке, пище и т. п. …Имеет ли жизнь смысл сама по себе? Не человек ли призван наполнить ее смыслом?» Тут я уже похожа сама на себя. Шимон абстрактных рассуждений не любит.
Мауд тянула резину. Не для обсуждения сионистских или даже общечеловеческих идей ехала она ко мне с чемоданом. Меж тем он пустел, на дне оставалось несколько газетных свертков. Мауд наверняка знала, что в них, но никак не могла подступиться.
– Это второй дневник, я писала его уже в детском доме, куда меня после всего устроил отец, чтобы я примкнула к коллективу.
Осталось задать вопрос, и подступ к сверткам будет открыт.
– Где первый дневник?
– Я его сожгла.
– В Терезине?
– В Израиле. После того как дала Шимону слово.
– А это почему не сожгла? – кивнула я на газетные свертки.
– Увидишь, – сказала Мауд, потупив очи долу.
Пакетики. «Незабудка», 30 мая 1942 года, «Лютик», 5 июня 1942 года, «Роза», 8 декабря 1941 года… Заглянула внутрь. Пожухлые лепестки прилипли к бумаге.
– Надо показать реставратору.
– Дарю, – Мауд раскраснелась. – И что ты будешь с ними делать?
– Помещу на выставке, между пуленепробиваемыми стеклами.