Эрих поставил на журнальный столик поднос с фляжкой бехеровки и бутылкой минеральной воды, достал из серванта три бокала и три рюмки.
– Здесь будет восседать Элишка, – указал он на высокое красное кресло с деревянными рожками, похожее на царский трон, – здесь вы, – это было что-то мягкое, проседающее даже под моим вовсе не грузным телом, – а я буду у ваших ног, в кресле-качалке. – Нежные, не правда ли? – указал Эрих на лошадку и Пьеро, прижатых к моей груди. – Вы случайно не скульптор по профессии?
– Скорее по образованию. Я уже давно ничего не лепила. А как вы угадали?
Вот интересно, стоит успокоиться, и чешский язык перестает быть препятствием.
– Но вы-то вычислили меня по осанке, – Эрих сощурился, лицо расплылось в улыбке.
У старого Шпрингера было молодое лицо, чем-то напоминающее лицо моего первого возлюбленного. Я утопала в блаженстве, глядя, как смежаются его веки, подпрыгивают вверх щеки, раскрывается рот, разъезжаются губы, – я даже пыталась вылепить его улыбку, но глина меня не слушалась. Кстати, возлюбленный, улыбку которого я так и не смогла слепить, стал хирургом, но в ту пору мы уже не были вместе.
– Хирурги и скульпторы похожи между собой, не так ли?
Пьеро упал с лошадки.
Доктор Шпрингер поднял его с пола, чмокнул в колпак и отнес вместе с лошадкой в буфет.
– Скульпторы и хирурги обладают гипертрофированной чувственностью, им необходимо все щупать, трогать, мять. Кстати, у меня есть пластилин, хотите?
Сокрушающая улыбка. В сощуре и уголках губ – хитреца.
– Поскольку вы собираетесь меня записывать, – постучал он указательным пальцем по черному корпусу магнитофона, – вам придется сидеть смирно. А вы не умеете! Игрушки я у вас отнял, их мять нельзя. Остается пластилин.
Доктор Шпрингер принес коробку.
– Производство ГДР, 12 цветов, нетронутый.
– Откуда это у вас?
– Неважно, – отрезал он.
Поаккуратней с вопросами, – сказала я себе.
– Так о чем же вы собираетесь меня расспрашивать?
– Например, куда вставить штепсель.
– Вот это уже по существу. Вам понадобится удлинитель. И скальпель. Если я не отдал последний соседу-скульптору. Он пользуется моими инструментами при лепке маленьких моделей. В России это не принято?
– В Суриковском институте у нас были стеки, а вот у Эрнста Неизвестного действительно скальпели. Я лепила из воска рельефы по его рисункам.
– Вы работали у знаменитого скульптора?!
– Это было давно. Он в 74?м эмигрировал.
– А зачем вам Терезин?
Я объяснила. Про свою работу с детьми, про каталог, который привез мне из Праги муж с репродукциями детских рисунков из Терезина, про то, как они меня поразили…
– Детей я оперировал, может, среди них были ученики Фридл?
Эрих положил на стол скальпель, подключил магнитофон к сети. Ни одного лишнего движения. Я смотрела на его роденовские руки, и так захотелось их вылепить. Но точно не из пластилина.
– Может, я и Фридл оперировал? Нет, не помню. В отделении, которым я заведовал, было произведено 5000 операций, она могла попасть к любому хирургу. Мы оперировали все: аппендицит, грыжи, переломы. Не было выхода. Но вот больной выздоравливал, и… его отправляли в Освенцим. Если человек не мог двигаться, его вычеркивали из списка. И включали в следующий. Это было ужасно! Биться за жизнь ради того, чтобы какой-то подонок прервал ее. И с такой зверской легкостью!
Эрих раскачивался в кресле. Я разминала пластилин.
– Скорее всего, я с ней не пересекался. Ее мог бы знать Вилли Гроаг…
– Да, мне о нем рассказывала ученица Фридл. Он живет в Израиле.
Немецкий пластилин оказался твердоват, зато не таял в руках, держал форму. Черты лица доктора проступали под пальцами.
– Вы были в Израиле?
– Пока еще нет. Но собираюсь.
– Если найдете Вилли, передайте ему привет от доктора, которого он просил сделать его жене кесарево. Увидев меня в маске и со скальпелем в руках, бедняжка так испугалась, что родила сама.
Доктор Шпрингер рассмеялся в тот момент, когда я пыталась вылепить его рот. Скальпель в моих руках дрогнул, и прорезь рта вышла глубже, чем нужно. Но возник характер. Это место пока лучше не трогать.
– Я был первым хирургом в гетто. Начнем с того, что когда-то я был молодым. Когда мне исполнилось двадцать семь, я начал работать в частной немецкой клинике в Праге. Там я хорошо себя зарекомендовал и стал более или менее зрелым хирургом. Через пять лет мне стукнуло 33. Христа в этом возрасте распяли, а меня транспортом АК-2 послали в Терезин. Еврейская судьба. В Палестинах тепло, а тут декабрьская стужа, промерзшие пустые казармы. И в этом совершенно не пригодном для жизни месте мне предстояло создать больницу. С нуля. Помню нашего первого больного с гангреной. Мы, естественно, хотели отправить его в город. Как ампутировать ногу, когда нет ни инструментов, ни операционной? До нас все еще не доходило, что отсюда нет выхода. Нам сказали: нет, все делать на месте. Самим. Мы достали в слесарной мастерской пилу. Прокипятили простыни. Оперировали в ванной, это было единственное место, где можно было согреть воду. Без анестезии. Чем-то мы все же пытались облегчить боль… Зачем вам все это? – вскрикнул он.
Голова доктора Шпрингера упала ему под ноги.
– Вылитый, – сказал он с усмешкой и аккуратно вложил свою голову мне в ладонь. – Все-таки не понимаю, зачем скульптору вся эта история? Вы специализируетесь на кладбищенских памятниках?
Доктор Шпрингер ждал ответа. Я мяла пластилин в поисках чешских слов.
– Мы остановились на анестезии. На том, что вы каким-то образом все-таки пытались облегчить боль.
– Ага… – раскачиваясь в кресле-качалке, доктор Шпрингер смотрел в потолок и щурился. Словно бы там был записан текст и он пытался его прочесть. – Тогда продолжу. У врачей, прибывающих в Терезин, были какие-то инструменты. Постепенно у нас образовался перевязочный материал. И какие-то средства дезинфекции. В декабре 41?го мы перебрались в больницу в Инженерных казармах. Если вы были в Терезине, то представляете, о каком здании идет речь.
Я кивнула. Немолодое, но и не рыхлое тело доктора утопало в кресле-качалке, придется лепить все вместе.
– Потом мы снова переехали, но уже в бывший военный госпиталь, там были операционные. Это значительно облегчало дело. С каждого приходящего транспорта мы собирали перевязочный материал и лекарства.
– Отбирали у людей? Но ведь они везли это для себя…
– Если бы я сейчас отобрал у вас скальпель, которым вы так очаровательно орудуете, это было бы необъяснимым поступком. Мне он не нужен, зачем отбирать? А там бы его конфисковали на шмоне. Чтобы служил общему делу. Кто возьмет с собой в лагерь скальпель? Догадаться несложно. Но дадут ли ему им воспользоваться? Чтобы устроиться по нашей специальности, нужна была протекция. Как известно, каждый четвертый еврей – врач. Некоторые прибывали с высочайшими рекомендациями. Один знаменитый доктор заплатил миллионы, чтобы остаться в Терезине, но его отослали «блицтранспортом», кажется, в Собибор. В нашем отделении были врачи из Бреслау, Брно, Берлина… Некоторые оставались надолго, других отправляли следующим транспортом. Многие были старше и куда опытней меня. Но такого режима не выдерживали. Был у нас, скажем, профессор Левит, известная фигура, военный врач из Праги. Все рвались к нему. Но он ничего не мог делать. Не мог работать в таких условиях. А я мог. И получил бесценный опыт. Непомерной ценой.
Лучше все-таки без кресла, оно слишком массивное и забивает саму фигуру.
– Зачем вы ломаете?!
– Вас я не трогаю.
– И правильно делаете. Я-то дров наломал… Лагерная этика, если применимо это определение к антигуманной структуре, вещь непростая. Я совершил энное число проступков, идущих вразрез с моралью. Иначе не сидел бы тут перед вами в вальяжной позе, а отправился бы в тартарары вместе с авторами тех вещей, в буфете, включая Пьеро с лошадкой. Продолжать морочить вам голову?