Секацкий, в фартуке и муке?, – Восьмое марта – растирает белки добела, до пены, просеивает сахар, хохочет у плиты, разглядывая птичницу, на бедро которой гусь уложил свой клюв. Смеется и Важенка – через неделю она разобьет у себя лебедушку с телевизора, разлетятся по кусочкам ее перламутровые юбки.
– Мещанство же такое, как не понимают, – качает головой Секацкая, вместе с ней качаются ее опаловые серьги.
– Вы отрастили волосы? – удивилась как-то мать, отпирая дверь.
– Я подумала, что мы такие все одинаковые с этой химкой, у всех кудряшки, кудряшки… Вот да, решила, – улыбается Секацкая с мусорным ведром.
Мать потом, снимая сапоги друг об друга, шипела в прихожей – хлебом не корми, дай выпендриться, “все такие одинаковые!”. А ты одна, блин, такая раскрасавица жидовская. Там, где про одинаковость, мать непохоже меняла голос под Секацкую, сильно заводила глаза вверх. Снимает носки и колготки, нюхает их.
– Они поляки! – кричит Важенка.
– Поляки, поляки, – почти мирно бормочет мать, вычищая катышки между пальцами ног.
* * *
За Ларой заехал Левушка – теперь поздно вернется. Тату пригласили в “Север” на Невском. Вот интересно, есть кафе “Южное”, а у Важенки в городке ресторан “Восток”, и “Восточный” где-то видела, но никогда ничего про Запад прогнивший. После “Севера” поедут на какую-то дачу танцевать, ночевать, обещала только завтра к обеду, и только Важенке некуда пойти. Она жадно вглядывалась в заоконный уют светящихся стекол, за которыми радостно хлопочут, это видно даже с улицы, с ледяных мокрых асфальтов. Ах, если бы в гости, чтобы ждали, обнимали на пороге: мой руки и за стол! Перезвон вилок, бокалов, сильно пахнут соленья, салаты, дым “Явы” и болгарских, еще сигареты “Космос”. Чьи-то долгие взгляды через стол, под “Машину времени”, длинные поцелуи на куче чужих пальто, брошенных куда попало – на диван, на кровать, на диван-кровать. У поцелуев вкус крема “Жэмэ” и болгарской розы, так пахнет воротник чьей-то шубы и сама Важенка. В полутьме, в полутанце его уверенная правая шагает между ее ступней. В старших классах они всегда собирались в канун праздника или в сам день, только бы прочь из дому, и так волнующе бежать по утоптанным за зиму снежным тропкам, подмороженный вечер, и сыплет последний снег, заметая темные проталины, легкий морозец кусает за колени в тонком праздничном капроне под рейтузами, и обмирает сердце от близкого будущего. А в последний год дома восьмимартовский вечер был ясный, без снега, луна бежала рядом, и в ее ровном взрослом блеске – поддержка и снисхождение.
Как могла я оказаться одна в праздник, думает Важенка, с тюльпаном, открыткой, сосисками в сумке, посреди ледяной улицы? Но спасается тем, что ей не надо домой, к бабушке и матери, в одинокую тоску, умноженную на три, и что в одном из теплых прямоугольников света, электрического, размытого туманом, розоватого, сливочного, разного, ей тоже есть место, совсем-совсем рядом, и она ускоряет шаги.
* * *
Утром в половине одиннадцатого Анька подняла всех с шумом, криками, и каждой в постель подарочек.
– С дуба рухнула? – ласково спросила Спица, принимая сверток. – Это же денег сколько.
Анька искрит, тараторит, что деньги взяла в долг, четвертак, отстояла вчера очередь в “Ванду” на Старо-Невском, так хотелось всех порадовать.
Важенка садится в кровати, не в силах разлепить глаза. Почти вслепую открывает нарядную коробку из плотного картона. Все новое, все пахнет, из картонных доспехов, из сонных пальцев выпадает на одеяло тяжеленький крем “Пани Валевска” в темно-синем стекле, точно из старинной аптеки.
– А-а-анька, – сиповато со сна тянет Важенка, распознав знаменитую банку из “Ванды”.
Та хохочет, довольная, раздвигает им шторы, чтобы получше всмотрелись в подарочки.
Лара, тоже в кровати, ощупывает, как пчела, духи с нежным, а-ля камея, профилем на коробке. Дорогие, Ларе по статусу. У духов запах ландыша и розовой пудры, немного бабский, из бухгалтерии, но все равно пригодятся, на каждый день хорошо.
– Анечка, спасибо, – церемонно, без особой теплоты благодарит Лара: то ли не проснулась еще, то ли про Левушку подстучал кто.
За завтраком все только и хвалят Аньку. Она же разливается соловьем, как стояла в очереди, кто что сказал, две тетки подрались уже на кассе, праздник, все бесноватые, в обратной электричке к ней один подсел. От кипящего чайника побелели стекла, и нет для них нахмуренного неба.
А после завтрака окна отпотели, и слабый луч солнца мазнул по Лариным волосам с гречишным медовым отливом.
– О, солнышко, – говорит Лара и смотрит на Важенку многозначительно.
Нечего, мол, грустить. Лара садится на кухонный табурет, домашнее платье улетает вверх по бедрам, открывая кусочек белья. Красиво переплетает гладкие ноги чуть навесу, только потом всю конструкцию на пол, на правый носочек, блестящими коленками в потолок. Выгибается, забирает волосы высоко в хвост, голова недолго в треугольниках согнутых рук, покачивает ею – прочно ли? Щелкает косметичкой, беличья кисточка танцует по сияющей коже, персиковая пыль в солнечном воздухе. Пока она подводит глаза, рисуя яркие черные стрелки, Важенка не дышит, помогает ей животом. Легкие бисерные серьги долой, тянется за массивными, почти до плеч, в виде скрипичных ключей. Чуть мотнула головой, проверяя их тяжесть, ключи закачались, зазвенели. Важенка длинно выдыхает: пава, Лара, ты пава! Лара, польщенная, плавно машет: скажешь тоже! От серебряных ключей зайчики по стенам.
Важенке грустно: вот накрасится и улетит теперь с Левушкой. Ему и дела нет, что праздник и все женатые по домам оладьи жарят. Левушке плевать на жену, он давно уже выбрал Лару, они почти не скрываются. Хоть бы Тату к обеду прибило – ее поклонник чтит Восьмое марта и семью: оладьи уже не успеет, а вот к ужину будьте добры.
– Не грусти, – Лара кисточкой проводит Важенке по носу. – Сейчас Тата приедет, посидите.
Лара упорхнула, и Важенка добровольно сдается Аньке в винегретное рабство. Раб Спица уже режет кубиками свеклу и ворчит: что за винегрет без горошка.
– Я вот лично его не очень, – Анька с мокрыми руками убегает открывать – в дверь трезвонят без остановки.
Это не Тата, а соседка Коржикова на костылях и с кучей тряпок от знакомой фарцы. Шмотки аккуратно разложили на Татиной кровати. Коржикова бубнит: футболка 25, пуссер 30, шапка-петушок, сами видите, фирма – за 25 отдам…
Ее парень Дыкин месяц назад порвал с ней из-за измены. Измена случилась так. Дыкин, его товарищ и Коржикова ночью пошли за водкой к таксистам, по пути завернули к бакам, выбросить мешок с мусором. Вернее, Дыкин пошел выкидывать, а Коржикова с товарищем остались ждать у гаражей. Вернувшись, Дыкин застал товарища с расстегнутой ширинкой, а Коржикову перед ним на коленях.
– Ой, умру сейчас, – Анька, всякий раз вспоминая историю, запрокидывала голову от смеха, крутила пятками велосипед. – Коржик, ты что, дура? От гаража до помойки минуты две ходу. Четыре – туда-сюда.
– Выпила я, – мрачно курит Коржикова. – Я вообще забылась, где, с кем, думала, что это Дыкин. Бывает, чё.
Дыкин дружка избил, Коржикову бросил. Она запила, каждый день названивала ему на работу, умоляла вернуться, угрожала покончить с собой. В один из вечеров прыгнула с балкона третьего этажа, но осталась жива. Только ноги переломала. В объяснительной не то докторам, не то ментам писала так: “Я вышла на балкон посмотреть, не едет ли Дыкин. Дыкин не ехал, и я спрыгнула”.
Важенка и Тата без конца цитировали друг другу эти слова, потому сейчас, увидев Коржикову с костылями, Важенка усмехнулась.
Тата вернулась только к вечеру, когда все уже напились. Коржикова, от которой не удалось отделаться, пьяно плакала за столом о Дыкине, о том, что на месткоме неделю назад ей отказали в постоянной прописке, а ведь три года на этих козлов, день в день, почему, почему – за аморалку! И что сейчас ходит к ней один, дружок дыкинский, Серый, но все не то, все не то. Костыли темнели в углу.
– Не, а как ты с этим Серым, ну, это самое, в койке-то? – Анька кивает Коржиковой на несвежую повязку.
– У меня чё, гипс в трусах, что ли?
Анька откидывается на табуретке, дрыгает ногами от смеха. Она и Спица разошлись от водки: подсмеиваются над Коржиковой, перекрикивая друг друга, поучают ее. Анька, щедрая душа, сбегала к себе в комнату и вернулась с флакончиком “Быть может” – на, только не реви! Коржикова полезла обниматься, благодарно завыла уже в голос.
Тата смотрит на них с ужасом, курит нервно на углу стола. Тата, иди сюда, чего ты там села, семь лет замуж не выйдешь!
– Что случилось? – тихо спросила у нее Важенка, когда та пересела ближе.
Тата сначала ей, а через три рюмки уже всем рассказала, что с кавалером они расстались. Вот что с ней не так, спрашивается: стоит влюбиться, как пожалуйста, извольте губу закатать. Как будто он раньше не знал, что женат, до перепиха. Слово это не ее, водкой принесло, поэтому Тата произносит его через запинку. Анька с Коржиковой ахают, головами крутят – такая красотка, и на тебе, туда же, совсем мужики того. Спица задумчиво разглядывает Тату.
– Вот, – говорит Тата и вытаскивает из сумки французские духи. – Типа, откупился. Держи, дорогая, и вали на все четыре…
Анька и Коржикова даже задохнулись от Татиной наглости: вот же, все есть, чего горевать-то – не парень, золото. Важенка им вторит, делано восхищается, ей нравится, что Спица от зависти прикусила губу. Полузакрыв глаза, глупо нюхают воздух вокруг затянутой “в слюду” коробки. Вы еще лизните, зло говорит Спица. Важенка широко улыбается.
Ввалился новый ухажер Коржиковой. Он даже не пьян, а как-то безумен совсем, качается, огромный.
– Психический, – тихо определила на кухне Спица, которая открывала ему. – Мне кажется, он одеколончику где-то хватил.
Коржикова разбиралась с ним в прихожей. Он куда-то волок ее, она упиралась, мат-перемат. Анька два раза, не вставая, толкала ногой дверь из кухни и предлагала им отправиться к себе отношения выяснять, но никакой реакции. Внезапно раздался глухой удар, что-то полетело, зазвенело, заголосила Коржикова. Все четверо вскочили, но на пороге кухни уже вращал белыми глазами Серый. За его спиной на полу в коридоре барахталась в своих костылях бедная Коржикова.
– Ты охренел, что ли, дебил несчастный, – завопила было Анька, но “дебил” быстрым движением захватил со стола нож, выставил его вперед.
Обычный такой столовый нож, с деревянной ручкой, лезвие в зазубринах и сколах, а вот на кончике гнутый – что-то ковыряли им.
– А ну быстро все в комнату, – заорал он, вставая боком, чтобы освободить проход. – Туда, я сказал. И ты давай туда же, шалашовка херова.
Коржикова, воя, ползла по полу к костылю, который отлетел к входной двери. Анька кинулась к ней на помощь.
Серого трясло, и нож ходуном в его лапищах. Почему-то Важенка все время думала о том, что на кончике он загнут. Еще ей хотелось добежать до своей кровати, там подушка, схватить ее, закрыться, если что. Бледные, вмиг протрезвевшие, в комнате они построились почему-то по росту, потом Тата перебежала к Важенке. Нашла ее ладонь внизу, сжала. Важенка ответила ей, и нет ничего сейчас, кроме этой руки.