Есенинский образ коня сложен и многопланов (см. его краткую классификацию в главе 13); традиционно он совмещает в себе самые разные начала – подобно морфологически-неоднородному коню в мировой мифологии и фольклоре, в народно-декоративном искусстве и Библии, в классической литературе и современной поэту многоотраслевой художественной практике. Отдельного рассмотрения требуют лексические воплощения образа коня: взвихренная конница (II, 69) – синяя конница (II, 78) – табуны коней (I, 91) – мерин (II, 78) – лошадь (II, 69) – лошаденка (I, 184) – кобыла (II, 68, 77) – кобыльи корабли (II, 77) – жеребенок (I, 99) – лошадиная морда месяца (II, 73) и т. д. О коне напоминают отдельные его проявления, поведенческие черточки и конские атрибуты, зафиксированные в лексике (отдельно и самостоятельно либо вкупе с образом коня): «За ровной гладью вздрогнувшее небо // Выводит облако из стойла под уздцы» (I, 80); «Твое глухое ржанье» (II, 75) – «Синей конницей скачет рожь» (II, 78); «Все на такой же бешеной тройке» (I, 283).
Менее разнообразен и частотен образ волка в творчестве Есенина, однако он очень важен для мировоззрения поэта. «О, привет тебе, зверь мой любимый!» (I, 158 – «Мир таинственный, мир мой древний…», 1921) – обращается поэт к волку. По поведению волка определяется состояние мира, понимаемое поэтом в духе «атмосферной мифологии»: «Волком воет от запада // Ветер» (IV, 173 – «Сельский часослов», 1918); «Если волк на звезду завыл, // Значит, небо тучами изглодано» (II, 77 – «Кобыльи корабли», 1919). Современный этнограф Л. А. Тульцева в полевой сезон 1999–2000 гг. в Рязанской Мещере записала обозначение Млечного Пути как Пути волка [718 - Тульцева Л. А. Народные названия Млечного пути в среднерусской полосе России // Астрономия древних обществ. М., 2002. С. 282.]. Исследовательница не указала более точно место записи: это могут быть Рязанский, Клепиковский и Касимовский р-ны. Известно, что Есенин был родом из Рязанского у. и учился в с. Спас-Клепики, посещал окрестные села. Таким образом, вполне допустимо (хотя и не доказуемо), что поэт знал народное название Путь волка. Л. А. Тульцева записала легенду: «Однажды, когда Бог прогневался на людей, один из Архангелов решил помочь людям. Чтобы пройти незамеченным свой путь на землю, он обернулся волком и, прячась между звезд, спустился с неба на землю. Вот почему, когда волки воют, они поднимают морды к звездам. Когда Архангел спустился на землю, то и другие волки стали тоже помогать людям. Через какое-то время потомки этих волков стали собаками».[719 - Там же.]
Повесть «Яр» (1916) начинается приходом волчьей стаи: «По оконцам кочковатого болота скользили волки. Бурый вожак потянул носом и щелкнул зубами. Примолкшая ватага почуяла добычу» (V, 7). Через весь сюжет проходит линия охоты на волков, утаскивания ими ярки и т. д. Однако в «Яре» присутствует и волшебно-сказочная линия с волками – во всяком случае, имеется аллюзия на нее в иносказательном разговоре Епишки с Анной: «“Прискачет твой суженый, недолго тебе томиться в терему затворчатом”. – “Жду, – тихо ответила она, – только, видно, серые волки его разорвали”» (V, 65).
В стихотворении «Мир таинственный, мир мой древний…» (1921) мотив охоты на волка представлен символически, как отражение борьбы города с деревней: «…Так охотники травят волка, // Зажимая в тиски облав. // Зверь припал… и из пасмурных недр // Кто-то спустит сейчас курки…» (I, 158).
В социальном смысле Есенин раскрывает аллегорию волка в письме к другу юности Г. А. Панфилову в 1913 г. из Москвы: «Люди здесь большей частью волки из корысти» (VI, 50). Аналогичная аллегорическая символика звучит в письме к Н. А. Клюеву в 1916 г. с военной службы из Царского Села – при характеристике отца адресата: «Он знает интуитивно, что когда у старого волка выпадут зубы, бороться ему будет нечем, и он должен помереть с голоду…» (VI, 81). Себя Есенин тоже относил к «человеческой породе» волков, о чем он писал издателю М. В. Аверьянову в 1916 г. из Царского Села: «Хожу отрепанный, голодный, как волк, а кругом всё подтягивают» (VI, 90).
Для жителей с. Константиново существовало особое «волчье время», соотносимое с людскими праздниками:
А мужики играли в Святки, и бабы играли в карты во время, когда играют волки: самка с самцом играеть. Ой, говорять: Святки-Святки, уже к полям не пойдём! А там волков тогда много было! Они крылися – играли между собой, Покров у них такой был…[720 - Записи автора. Тетр. 8б. № 534 – Павлюк Анастасия Афанасьевна, 1924 г. р., д. Волхона (по соседству с с. Константиново) Рыбновского р-на, 13.09.2000.]
Народное представление о «волчьем времени» отражено в ряде «маленьких поэм» Есенина 1914 г.: «Воют в сумерки долгие, зимние, // Волки грозные с тощих полей» (II, 17 – «Русь», 1914); «Вечер морозный, как волк, темно-бур…» (II, 24 – «Ус», 1914).
География «волчьего времени» широка: «Активность волков в Белоруссии и на Украине, по народным рассказам, особенно заметна в зимнее, а часто именно в святочное время».[721 - Страхов А. Б. Ночь перед Рождеством: Народное христианство и рождественская обрядность на Западе и у славян / Palaeoslavica XI. Supplementum 1. Cambridge; Massachusetts, 2003. P. 126.] По мнению этнолингвиста А. Б. Страхова, помимо биологической приуроченности разгула волков к январю, «само ограничение волчьей активности святками произошло не без влияния “околовифлеемской” мифологии».[722 - Ibid. P. 128.] Эта библейская мифология Рождества Христова породила верования, «говорящие о нехристианской сущности волка, осмысление его как иноверца (“татарина” и, что особенно любопытно, “еврея”)»; последнее представление «намекает на его принадлежность к евангельским преследователям Агнца-Христа».[723 - Ibid.]
Темно-бурый цвет волка – «Вечер морозный, как волк, темно-бур…» (II, 24 – «Ус», 1914) – Есенин мог не только увидеть у реального зверя, но и вычитать у А. С. Пушкина во вступлении «У лукоморья дуб зеленый…» к поэме-сказке «Руслан и Людмила» (1820): «В темнице там царевна тужит, // А бурый волк ей верно служит».[724 - Пушкин А. С. Избранные сочинения: В 2 т. М., 1978. Т. 2. С. 400 (курсив наш. – Е. С.).]
Более сложная символика, в которой волк представлен одновременно в своем биологическом облике и язычески-мифологическом обличье (да еще помещенным в апокрифически-христианский контекст), наблюдается в ряде «маленьких поэм» 1918–1919 гг.: «Стая туч твоих, по-волчьи лающих, // Словно стая злющих волков, // Всех зовущих и всех терзающих, // Прободала копьем клыков» (II, 63 – «Инония», 1918); «Если волк на звезду завыл, // Значит, небо тучами изглодано» (II, 77 – «Кобыльи корабли», 1919).
По мнению рязанцев, умение ладить с волками и подчинять их себе – это не только показатель мужской силы и превосходства, но и колдовская черта: «У нас были колдуны. Самый закоренелый был дедушка Сазон (лесник). Рассказывали, что если встречается волк, то дедушка Сазон надевал на шею волка веревку, завязывал на ремень и водил, как телка. Шкуру с волка снимал с живого. Он не вредил людям, помогал им…».[725 - ИЭА. Фонд – Рязанский отряд комплексной экспедиции. Ед. хр. 4379. № 367. Л. 74. Собиратель Д. Коган. 02.06.1963. Зап. от М. Д. Карабанова, 80 лет, с. Полтевы Пеньки Кадомского р-на.] Сравните также былички о волках-оборотнях.
Есенин не раз слышал народную пословицу о своенравии волка из уст отца, причем сравнение с волком было адресовано и ему лично:
Да, как волка ни корми, он все в лес тянет, – говорил отец. – Тридцать лет с лишним, как я живу в Москве, а все не дома. И ты тоже, Сергей, приехала Катька, запахло домом, деревней, бежишь теперь к нам.[726 - Сергей Есенин в стихах и жизни: Воспоминания современников. С. 22 (курсив наш. – Е. С.).]
Избранные Есениным (скорее всего, по наитию, неосознанно) в качестве аналогий «мужских тотемов» конь и волк являются не единственно возможными «мужскими зверями». Даже если ограничиться исключительно крестьянской традиционной культурой, которой были пронизаны детство и юность Есенина, то из свадебного фольклора широко известны совершенно другие зооморфные образы-символы – показатели мужской силы и доблести, воинственности и мужественности: это, прежде всего, сокол – «млад ясён сокол», «Сокол Соколович», «Соколушек Иванушка» и др. Свадебные песни с образом сокола в локальной песенной традиции Мещёры известны в народе под названием «сокольных песен» и выделены фольклористами в особую жанрово-тематическую группу; они отличаются архаичностью символики и характерными особенностями древнего напева.[727 - См.: Гилярова Н. Н. К вопросу типологии свадебных песен Рязанской Мещеры // Проблемы стиля в народной музыке: Сб. науч. трудов Московской гос. консерватории им. П. И. Чайковского. М., 1986. С. 55–73; Самоделова Е. А. Рязанская свадьба: Исследование обрядового фольклора / Рязанский этнографический вестник. Рязань, 1993. Гл. 5 «“Сокол” как жанровая разновидность свадебной песни». С. 81 – 113.] Однако именно в с. Константиново, расположенном в стороне от Мещёры, нет свадебных «сокольных песен» (то ли они не сохранились, то ли не существовали изначально). Зато конь как верный помощник жениха и его проводник к невесте (однако конь, обладающий строптивым характером – под стать мужественности жениха) является ведущим образом константиновских свадебных и плясовых песен: «Молодец коня поил… Красной девке приказал… Сбереги добра коня, // Не порвал бы повода»; «У меня такие кони есть, // Расшибут, раскатают они гору масленну, // Увезут они красну девицу»; «Всем князьям, всем друзьям // По коню дарят»[728 - Панфилов А. Д. Указ. соч. Ч. 2. С. 227, 229, 234.] и др. Следовательно, выбор Есениным коня в качестве типично мужского спутника был не случайным, но обусловленным его пастушескими занятиями (как всякого сельского мальчишки), образностью народных песен и символикой «солнечных коней» на наличниках изб, традиционным использованием коней для сельскохозяйственных нужд (полевых работ и перевозок) и т. д. Иначе говоря, выбор коня как «звериной параллели» к сущности мужчины являлся неизбежным следствием его широчайшей распространенности применительно к «мужскому миру».
Известно, что в сочинениях Есенина широко представлены самые разные животные как самостоятельные персонажи или вспомогательные по отношению к человеку. Кроме того, прижизненные критики и позднейшие исследователи выделили в творчестве Есенина обобщенный образ человека-зверя, который имеет различные конкретные воплощения. Филологи усматривали разное «звериное начало» – доброе и злое, что составляет оба качественных полюса единой и неразрывной сущности человека. Прежде всего заметили «добрую составляющую»: «Если его человек и зверь, то хороший, добрый, ласковый зверь. Медведь, лошадь, корова, верблюдица – вот постоянные звериные образы его стихов».[729 - Марченко А. М. «Золотая словесная груда…» (О некоторых особенностях образной системы Есенина-лирика) // Вопросы литературы. 1959. № 1. С. 61.] Потом обратили внимание на «злую составляющую»: «…еще большее количество стихов посвящено Есениным образу человека-зверя, дикого, злого животного…».[730 - Захаров А. Н. Указ. соч. С. 140.]
Но еще до профессиональных литературоведов-есениноведов современники Есенина усматривали в нем нечто звериное, слитное с животными образами его поэзии. Так, В. А. Мануйлов вспоминал о чтении поэмы «Пугачев»: «Есенин скакал на эстраде. Отчаянно жестикулируя, но это нисколько не было смешно, – было что-то звериное, единослитное с образами его поэмы, – в этом невысоком странном человеке на эстраде».[731 - Мануйлов В. А. Указ. соч. С. 234–235.] Далее он продолжал наблюдение уже безотносительно к поэзии, рассуждая о грации поэта: «Тогда я уже заметил, что в этой еще не угасшей силе и ловкости – чисто звериной – была какая-то нервность…».[732 - Там же. С. 236.]
Собака (как одомашненная разновидность волка) является заглавным персонажем есенинских произведений – «Песнь о собаке» (1915), «Бобыль и Дружок» (1917), «Сукин сын» (1924), «Собаке Качалова» (1925) и др.
Лев Клейнборт указывал, что Есенин обладал какими-то особыми знаниями относительно того, как подчинить себе собаку и управлять ее поведением:
Затем каким-то движением привлек собаку к себе и стал с ней на короткой ноге.
«Собака не укусит человека напрасно».
Он знал, видимо, секрет, как подойти к собаке.[733 - Клейнборт Л. Н. Указ. соч. С. 252–253.]
В обществе собаки поэт чувствовал себя комфортно – это следует из воспоминания В. Г. Шершеневича: «Когда мы приехали к полуночи, то хозяин <Есенин>, обняв собачью шею, спал на полу».[734 - Шершеневич В. Г. Великолепный очевидец // Мой век, мои друзья и подруги: Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова. М., 1990. С. 582 (курсив наш. – Е. С.).]
Из высказывания Есенина, записанного Л. М. Клейнбортом, явствует представление Есенина о подчинительном положении собаки, о ее зависимости от человека (чего нельзя сказать о волке): «Да так, у нас в народе говорят: не виляй умом, как собака хвостом».[735 - Клейнборт Л. Н. Указ. соч. С. 263.]
Как всякий уроженец села, где пес охраняет каждую крестьянскую усадьбу, Есенин был знатоком поведения собаки. Профессиональный и в данном случае посторонний редактор Л. М. Клейнборт записал высказывание Есенина по поводу «Радуницы», в котором тот иносказательно сравнивал норму и нарушение «собачьей этики» с поэтической неточностью: «Я заметил ему, что строфа не гармонирует ни с самим стихотворением, ни со всей книгой.
“По-ночному залаял пес?” – усмехнулся он»[736 - Там же. С. 265.] (известно, что собака лает днем и воет ночью).
Из воспоминаний Варвары Костровой известно сопоставление поведения собаки с неудачными особенностями поэтической мастерской: «В один из таких вечеров к нам в кружок пришел Сергей Есенин, послушал наши поэтические вздохи и лукаво, озорно спросил: “Что это вы, как собаки на луну воете?”».[737 - Кострова В. В Петрограде и в Берлине // Кузнецов В. И. Тайна гибели Есенина. С. 209.]
Тяга к «темным силам»
По-мужски активное, действенное и чуточку озорное отношение Есенина к несказочной прозе, бытующей в каждом русском селении и в том числе в с. Константиново, видно по нескольким жизненным эпизодам, приведенным сестрой Е. А. Есениной. Будущий поэт, подобно всем крестьянам, воспринимал содержание быличек как реально происходящие события, однако полагал, что человеку можно бороться на равных с персонажами низшей мифологии, либо вообще допускал умышленную подмену простыми смертными чертовского отродья и не верил в действительное существование нечисти. Как и положено мужчине, Есенину было свойственно подчеркивать свою вовлеченность в «тайное знание», приобретенное путем «посвящения» в сверхчеловеческие и магические тайны. Ощущение некоего родства со сверхъестественными силами, способности выступать на равных пусть даже с самим чертом, а не только бороться с колдуном, придавало Есенину смелости противопоставлять себя «слабому полу» и даже пугать женщин и детей, то есть непосвященных. Женщины же (в том числе и мать) наивно полагали, что Есенин готов был выступить в роли их защитника от колдовской силы, хотя в действительности могло быть совсем наоборот. По существу, Есенин ввязывался в ту же драку, но уже не с людьми, а со сверхъестественными персонажами. (Сравните: поведение Есенина сопоставимо со схемами инициации у примитивных народов – с их подчеркнуто мужскими знаниями тайн и с проистекающими отсюда возможностями специально пугать непосвященных и потому пугливых.)
Сестра Е. А. Есенина вспоминала:
Однажды у нас шел разговор о колдунах. Разговор зашел потому, что бабы стали бояться ходить рано утром доить коров, так как около большой часовни каждое утро бегает колдун во всем белом.
– Это интересно, – сказал Сергей, – сегодня же всю ночь просижу у часовни, ну и намну бока, если кого поймаю.
– Что ты, в уме! – перепугалась мать. – Ты еще не пуганый! Рази можно связываться с нечистой силой. Избавь Боже. Мне довелось видеть раз и спаси Господи еще встретить.
– Расскажи, где ты видела колдунов? – попросил Сергей.
– Видела, – начала мать. – Я видела вместе с бабами, тоже к коровам шли. Только спустились с горы, а она тут и есть, во всем белом скачет на нас. Мы оторопели, стоим, ни взад ни вперед; глядим, с Мочалиной горы тоже бабы идут. Мы кричать, они к нам бегут, ну мы осмелели, бросили ведры да за ней. Она от нас, а мы с шестами за ней, догнали ее до реки, а она там и скрылась в утреннем тумане.
Вечером Сергей пошел к часовне. Мать упросила его взять с собой большой колбасный нож, на всякий случай. На рассвете Сергей вернулся домой, бабы-коровницы разбудили его у часовни, так он и проспал всех колдунов.[738 - Сергей Есенин в стихах и жизни: Воспоминания современников. С. 16.]
Есенин проспал встречу с необыкновенным противником, как герой волшебной сказки.
Как видно из этого воспоминания, отклик Есенина на быличку и его дальнейшие действия были типичными для сельских жителей: ведь аналогично поступала даже его мать и другие женщины (а не смельчаки-мужчины!). По впечатлениям собственных наблюдений и россказней односельчан, переплетая их с мифологическими представлениями о людях-оборотнях, вычитанными в монографиях ученых-мифологов, Есенин создал стихотворение «Колдунья» (IV, 117 – 1915).
Образ Руси в одноименном стихотворении 1914 г. включает в свое поэтическое пространство скопище мифологических персонажей как характерное свойство родины: «И стоят за дубровными сетками, // Словно нечисть лесная, пеньки. // Запугала нас сила нечистая, // Что ни прорубь – везде колдуны» (II, 17). В более позднем периоде творчества Есенина возникают абстрактные и одновременно персонифицированные образы всеобъемлющего хаоса, немотивированного зла и беспричинного страха, всепоглощающего ужаса, которые сродни персонажам быличек, а может быть, даже заимствованы оттуда: «Если этот месяц // Друг их черной силы» (II, 70 – «Небесный барабанщик», 1918); «Бродит черная жуть по холмам» (I, 154 – «Хулиган», 1919); «Так испуганно в снежную выбель // Заметалась звенящая жуть… // Здравствуй ты, моя черная гибель, // Я навстречу к тебе выхожу!» (I, 157 – «Мир таинственный, мир мой древний…», 1921). Однако поэт готов сразиться даже с таким непонятным и бесформенным противником.
Вопрос о наличии подобных неопредмеченных сверхъестественных героев в фольклоре остается непроясненным, неизученным, хотя наблюдается известное родство с такими персонажами, как устно-поэтические Лихо Одноглазое и Смерть, рязанские свадебные прогонятка и пужава (см. также ниже о «вЕхоре»), а также древнерусское книжное Горе-Злочастие и т. п. Каждый подобный персонаж – это опредмеченное действие, персонифицированная акциональность, имеющая отдельные портретные признаки, по которым и идентифицируется, например, «прогонятка в вывороченной шубе»[739 - Собрание народных песен П. В. Киреевского: Записи П. И. Якушкина: В 2 т. Л., 1983. Т. 1. С. 192 (курсив наш. – Е. С.). Зарайский у. Рязанской губ.] – сваха со стороны невесты, встречающая жениха со свадебным поездом и едущая в одной повозке с невестой в церковь, сопровождающая ее и оберегающая, всячески помогающая ей; «“пужава” с хмелем – баба, одетая в шубу, овчиной вверх»[740 - Мансуров А. А. Описание рукописей этнологического архива общества исследователей Рязанского края. Рязань, 1928. Вып. 1. № 36. С. 22. Касимовский у.] – женщина со стороны жениха, родственница или даже свекровь, встречающая на пороге дома молодых, приехавших от венчания. Общность есенинских персонажей типа черной силы, черной жути, черной гибели, звенящей жути с фольклорными персонами типа нежить болотная и прочих (см. приведенные выше) наблюдается также в их зловещей неопределенности и вызывании ужаса как цели существовании.
Поэт с детства знал, что иногда события мифологических рассказов инсценируются храбрыми людьми, превращаясь в фарсовые сценки. Таким образом повел себя один деревенский парень, о котором рассказала Е. А. Есенина брату и чей поступок заслужил его одобрение. По воспоминаниям Е. А. Есениной, «по селу прошел слух, что к кому-то летает огненный змей» и еще «к Авдотье-то летал почти целый год», ее соседка тетка Агафья «встала на двор, только собралась выходить из избы-то, как вдруг все окна осветились; она к окну и видит, что у них в проулке он весь искрами рассыпался».[741 - Сергей Есенин в стихах и жизни: Воспоминания современников. С. 16–17.] И вот при ночном караулении яблок в барском саду, над которым был замечен змей, разыгралась пародия на быличку: «“Петухи-то кукарекали, ай нет?” – спросил Семкин товарищ. – “Рано еще”, – сказал Семка, и они продолжали спокойно лежать у костра на рваной дерюге. Вдруг петухи запели. Семкин товарищ поднялся, надел рукавицы и вытащил из костра горевшую головню. Повертев ее над головой, он закинул ее высоко в небо. Головня взвилась, падая, она ударялась о верхушки яблонь и рассыпалась искрами. “Видела? – обратилась ко мне Нюшка. – Вот тебе змей огненный”. – “А вы – ни гугу, – погрозил кулаком Семка, – мы хоть теперь уснем, а то бабы как чуть, так в сад лезут”».[742 - Там же. С. 17.] При сообщении сестры об инсценированном Огненном змее «Сергей хохотал до слез: “Вот молодцы, додумались, и караулить не надо”».[743 - Там же.]
Ругательная лексика как наступательный прием
В сугубо мужском обществе Есенин ощущал себя не «простым смертным», но становился вожаком; и на пути к лидерству применял тайные словесные приемы, в том числе фольклорные произведения обсценного характера и узкоспециального назначения, использовал инвективы. Знание «закрытого» ругательного текста служило доказательством «избранности» героя-мужчины, его «посвященности» в мужские тайны, являлось знаком уже состоявшегося принятия в общество избранных, отличало от неофитов.
Свидетельство о знании Есениным фольклорных произведений специфического мужского репертуара привел художник Ю. П. Анненков: «Виртуозной скороговоркой Есенин выругивал без запинок “Малый матерный загиб” Петра Великого (37 слов), с его диковинным “ежом косматым, против шерсти волосатым”, и “Большой загиб”, состоящий из двухсот шестидесяти слов. Малый загиб я, кажется, могу еще восстановить. Большой загиб, кроме Есенина, знал только мой друг, “советский граф” и специалист по Петру Великому, Алексей Толстой».[744 - Там же. С. 316.] Есенин был знаком с А. Н. Толстым (тот оставил свои воспоминания о поэте и еще при его жизни откликался в печати). Может быть, «большой загиб» Есенин узнал от своего друга А. Б. Мариенгофа, который писал в «Моем веке, моих друзьях и подругах» (1960) о военном лете 1914 г.: «К счастью, я уже знал назубок самый большой матросский “загиб” и со смаком пустил его в дело».[745 - Мариенгоф А. Б. Мой век, мои друзья и подруги. С. 61.]