Нельзя ее упустить. Маленькие змеючки в человечьем теле растут втрое быстрее, а память у них долгая – через полвека обидчика почуют и узнают. И непременно отомстят.
– Бегом к выходу, чтобы не мешал.
Второй раз наемнику повторять не пришлось: похоже, он считал оплату своего труда слишком низкой, чтобы всерьез рисковать жизнью при охоте на шассу вооруженный всего лишь коротким мечом не самого лучшего качества. С арбалетом в руках, да за спинами дудочников, оно всяко проще и приятней.
Шипение раздалось снова, на этот раз ближе. Еле слышный шорох чешуи по каменному полу. Выползла все-таки, гадина мелкая.
Викториан сунул узорчатую дудочку в чехол на поясе, вместо нее вновь доставая из-за пазухи инструмент Кукольника. Раздался тихий звон, когда металлическая палочка вытянулась, вспыхнула изумрудно-зелеными узорами под чуткими пальцами человека… Загорелись во тьме мертвой пещеры золотые шассьи глаза с узкой трещиной зрачка, мириадами солнечно-желтых искр заплясала по ее чешуе магия инструмента Кукольника, оплела тугой петлей – и вдруг распалась на куски, жарким огненным ветром пронеслась под сводом подземелья, на краткий миг выхватывая из темноты заползающую в узкую трещину змеелюдку. Расплавленным золотом, раскаленными угольями блестел вычурный узор на кончике тонкого хвоста с неоформленным, безопасным пока шипом.
Глава 2
Узкая каменная кишка нещадно сдавила со всех сторон ставшее скользким чешуйчатое тело.
По влажной скале стекали тонехонькие ручейки, капли воды срывались с низкого потолка небольших пещерок, собираясь в мелкие солоноватые лужицы на полу. Слышно было, как за тонкой, непрочной стенкой шумела втиснутая в извилистое русло подземная река, как изредка глухо ударялись о стену булыжники, влекомые бурным течением, – русло в этом месте круто изгибалось, река вначале удалялась глубже под землю, а потом прокладывала себе путь наружу.
Я ползла вперед по влажному туннелю, помогая себе руками, цепляясь за камни, высвеченные голубоватым контуром. Страшно тут не то, что приходится протискиваться в узкую щель, страшно дышать, хвататься за выступы и думать о том, что в любой момент бурная подземная река может разрушить тонкую перегородку, отделяющую слишком тесное для нее русло от лаза, больше похожего на рану в теле горы…
Быстрее, еще быстрее.
Я слишком боюсь умереть так. От воды, заполняющей легкие, от течения, что подхватывает, подобно руке великана, и с яростью швыряет о камни, скрытые под водой. Боюсь с тех пор, как случайно свалилась в горный поток и едва сумела выбраться – просто несказанно повезло, боги Тхалисса еще хранили в тот день свое неугомонное, непоседливое дитя. Тогда мне все время чудилось, что на каждом бурлящем в полной темноте пороге река пытается затянуть меня в узкую промоину, протащить сквозь разлом, обнимая со всех сторон ледяными потоками-пальцами, убить, уничтожить, сделать своей частью, мертвой, холодной… и такой же безжалостной.
Меня вытащил отец. Именно его сияющая густо-синей аурой спокойствия рука схватила меня за хвост, выловила из беснующегося подземного потока в тот момент, когда я была готова сдаться и позволить реке нести меня, куда угодно – хоть в открытый мир под солнцем, хоть под землю, к предкам.
Но сегодня отца рядом не было. И уже никогда не будет.
Погас, умер каменный сад, на месте сияющих огоньков остались лишь уродливые черные дупла, будто кто-то жестокий и невероятно сильный вырвал живое, еще бьющееся сердце из каждого ствола, выращенного тщательным, кропотливым трудом.
За что?! Вопрос, который не давал мне покоя, который звучал в голове эхом предсмертного вздоха-шипения, метавшийся под сводами черепа, как под потолком каменного подземного зала. За что эти двуногие нас так ненавидят? Что мы, живущие в пещерах и очень редко выбирающиеся в открытый мир под солнцем, успели им сделать, чем обидели так сильно, что они пришли не разговаривать, не наблюдать, а вершить странный несправедливый суд, выносящий нам смертный приговор? Разве мы кому-то мешали? Горы, внутри которых раскинулась частая сеть туннелей нашего гнезда, свободны и необитаемы, да и на поверхности нет ничего, кроме голых скал и редкого жесткого кустарника; вниз изредка спускались только малорослые гномы. Далеко от выходов не уходили, осматривали несколько туннелей и залов, да и уходили ни с чем – сунуться вглубь подземелий не рисковали. А эти… эти пришли как хозяева, как победители, как властелины всего сущего.
Острый камень врезался в бок, скользнул по прочной чешуе с противным скрипом. Я зло зашипела, рывком проползла вперед, чувствуя, как вздрагивает тонкая стена, отделяющая меня от бурного речного течения. Опасный туннель, пугающий до дрожи, холодный, узкий – но единственный из известных мне, что ведет в открытый мир. Другие, может, и были, но я о них не знала, а отец собирался рассказать, но позабыл. Теперь поздно об этом думать, да и назад не повернешь: не пустит обнявшая со всех сторон скала, сожмет, раздавит тяжестью своего холодного чрева. К тому же наши боги не благоволят к трусам и отступникам, не прислушиваются к молитвам тех, кто отказался от намеченной цели из-за малодушия, отворачиваются от них в тот миг, когда помощь жизненно необходима…
Рывок, еще рывок.
Грохот воды постепенно отдаляется, туннель становится все суше и шире. Уже можно не протискиваться в узкую щель, полагаясь только на руки с обломанными коготками. Еще немного – и я сумела выпрямиться, поползти по тихо шуршащему камню, низко пригибая голову, чтобы ненароком не стукнуться лбом о редкие сталактиты, слабо мерцающие в подземном мраке.
Легкий, едва ощутимый теплый ветерок ласково скользит по влажной, кое-где ободранной чешуе, успокаивает боль. С двух пальцев на левой руке коготки сорваны начисто, и кровь капает на камень тяжелыми темными каплями, отмечая мой путь в открытый мир. Шкура покрыта царапинами, поток свежего воздуха неприятно щекочет длинные ссадины на боках, некрасиво ободранные, ставшие дыбом чешуйки, которые проще отодрать, чем пытаться пригладить, вернуть в четкий узор.
Впереди забрезжил дневной свет, показавшийся мне безумно ярким и слепящим после непроглядного мрака подземелий, где я привыкла ориентироваться, полагаясь на разноцветное сияние, исходящее от каждого предмета. От живого существа – яркое, сильное, вызывающе заметное, от каменных туннелей, подземных грибов и скал – тонкий, едва видимый контур. Отец рассказывал, что только мертвые невидимы для зрения шасс, лишь они кажутся нам черным слепым пятном, совсем как дупло, остающееся в сердцевине каменного древа после смерти его владельца, его хозяина.
Я прищурилась и, стараясь смотреть на каменный пол, поползла к выходу. Открытый мир, раскинувшийся за пределами горы-гнездовища, в первые же мгновения поразил меня до глубины души, ослепил буйством жизненных красок, напугал и одновременно восхитил своим совершенством! Над горизонтом медленно и величаво поднималось дневное светило, разливающее по высоким глубоким небесам рубиновое зарево, у подножия скалы колыхались изумрудные волны-деревья, среди которых то и дело вспыхивали живые огоньки. Серая туманная дымка, легким облачком накрывающая подножие гор, пугливо жалась к земле, медленно таяла под лучами светила, распадалась на пышные белесые клочья, прячущиеся от рассветных шипов в глубоких оврагах.
Сколько же здесь… всего! Богатство, равного которому не сыскать даже в самой глубокой шахте, бесценное сокровище, такое же дорогое, как каменное древо жизни для каждой шассы. Небо, которое я раньше видела только через небольшие окошки воздуховодов, оказалось настолько высоким, что у меня закружилась голова. Чудилось, будто бы я проваливаюсь в эту бархатистую сапфировую синеву, чуть подсвеченную крошечными огоньками-бриллиантами, сердце пугливо сжимается, трепещет, будто бы его коснулась чья-то прохладная ладонь…
Тонкий долгий крик прорезает кажущийся безмятежным лес, колышущийся у подножия горы. Эхо мечется между скал, многократно отражаясь от каменных стен, поросших чахлыми деревцами с мягкими иголочками вместо листьев, затихает, но только для того чтобы раздаться снова, уже чуточку ближе.
Я пугливо прижалась к скале, сливаясь с пятнами бурой руды, проступавшей сквозь шершавый серый камень, и только тогда услышала низкий отрывистый смех, больше похожий на горловой лай брехливого подземного шакала, трусливой, подлой зверюги, которая никогда не решится напасть на шассу в одиночку, зато если собьется стая хотя бы из десятка крупных особей… Даже взрослой шассе придется нелегко, что говорить о детенышах и подростках.
Смех человека, вышедшего на охоту за разумной тварью. Низкий, раскатистый хохот двуногого существа, уверенного в своей неуязвимости и безнаказанности, в силе и превосходстве.
Ненавижу!
Я соскользнула вниз по узкой извилистой тропке, больше похожей на пересохшее русло неглубокой горной речушки, торопливо поползла, едва успевая замедлять непривычно быстрый спуск. По отполированным водой камням мое тело скатывалось с легкостью водяного потока, знай только прижимайся светлым животом к скале и следи, чтобы не влететь лицом в слишком крутой поворот.
Шорох мелких камушков, слюдяного песка под грудью. Жесткие крупинки липнут к кровоточащим ссадинам на местах содранной чешуи, раздражают, причиняют боль при каждом недостаточно ловком движении, а на пальцах, лишившихся коготков, наросла тонкая бурая корочка. Нестрашно: цикл-другой бодрствования – и они заживут, а отросшие когти будут крепче и острее сорванных.
Отрывистые, лающие звуки человеческой речи, жалобный вопль, взлетевший к холодным синим небесам и оборвавшийся на самой высокой ноте. Я нырнула в застеленные туманным облаком заросли высоких хрупких кустов, с треском ломая мягкие тонкие веточки, подползла к частым колоннам деревьев, которые, казалось, подметали небеса сияющими зеленью кронами. Ровная поляна, устланная плотным ковром пожухлых иголочек, резко, сладко пахнущих тягучей древесной кровью. Низкое, суетливое ворчание двуногого существа, окутанного грязно-красным ореолом злобы и страсти к насилию над тем, кто слабее, меркнущая голубоватая аура человека поменьше, безвольно распростертого на земле. Сладость смолы перешибает солоноватый запах с примесью железа, темное пятно разливается по лесной подстилке, пропитывает ее умирающей, истекающей из глубокой раны в груди человека жизнью.
Мужчина, так напоминающий одного из тех, что сеял смерть в разоренном гнездовище с помощью тяжелых железных колышков, резко дернул за яркую многослойную одежду лежащей на земле хрупкой, очень молодой, недооформившейся женщины, и странный материал разошелся с глухим треском.
Думаю, насильник даже не успел понять, что его убило: шея тихо хрустнула от точного удара хвостом, и человек молча повалился на ноги умирающей женщины, держась за широкий ремень вроде тех, на которых гномы-недоросли носят свои инструменты. Я наклонилась, почти касаясь кончиком длинного раздвоенного языка кожи убитого, и почти сразу с отвращением отпрянула. Нет, в эту шкуру я не полезу: человек источен болезнью изнутри, да еще и отравлен каким-то медленно убивающим ядом, который вначале вызывает эйфорию, а потом нездоровое, полубольное состояние. Нет, он не подходит. А вот женщина…
Я приблизилась к часто и неглубоко дышащей человечке, осторожно слизнула языком кровавую пену с ее губ. Здорова, молода, почти ребенок. Но не выживет: холодный железный шип пробил легкое и засел слишком глубоко. Внутренности уже наполняются кровью, еще чуть-чуть – и она погибнет, а значит, у меня не будет шансов забрать ее воспоминания и научиться языку людей, который сейчас звучит для меня, как хриплый, животный лай. Отец учил, что если хочешь влезть в шкуру другого существа, то воспоминания можно взять лишь у живого или умирающего, а внешность… Для смены облика достаточно и свежего трупа врага. Я никогда не проделывала ничего подобного с разумными существами, только со зверьем, которое взрослые добывали на охоте специально для обучения молодняка. Принять чужую внешность, выбираясь из собственной шкуры так же, как десятки раз во время линьки, – просто, но как забрать чужую память, при этом сохранив свою?
Не попробую – не узнаю, а второй шанс может не подвернуться.
Я склонилась над глубокой раной в груди женщины, широко раскрыла рот и аккуратно надавила кончиком когтя на основание ядовитого зуба, сцеживая прозрачную зеленоватую жидкость.
Не бойся, человечка… Ты просто заснешь. Ты умрешь не от режущей при каждом вдохе боли в груди, не от раны – просто уснешь и не проснешься, а переход к смерти для тебя будет легким и приятным, через яркие чудесные сны, которые непросто отличить от яви.
Ее лицо разгладилось, веки медленно опустились, а на окровавленных губах заиграла слабая, нежная улыбка. Я рывком выдернула глубоко засевшую в ране длинную пластинку остро заточенного железа и припала ртом ко рту, ловя последний вздох, а вместе с ним чужую память и знания, накопленные за очень короткую жизнь… девочки, пятнадцати лет от роду. Ромалийки, странствующей по свету со своей семьей, которая осталась где-то у обоза, разграбленного выскочившими из засады разбойниками.
Рада… Радушка…
Тоненький ручеек чужих воспоминаний превратился в стремительный горный поток, оттеснивший в сторону меня-шассу и принесший с собой уже знакомую боль, сопровождавшую каждое превращение.
Телегу немилосердно трясло и подбрасывало на каждом камешке, попадавшем под деревянный обод колеса, натужно скрипели рассохшиеся оси, грозя переломиться прямо посреди горной дороги, больше напоминавшей козью тропу или русло высохшей речушки, а до обрешетки было боязно дотронуться – того и гляди отвалится. Наемники гуськом следовали за телегами, переговариваясь вполголоса и отпуская сальные шуточки по поводу и без, делили еще не выплаченную награду за шассьи шкуры, которыми нагрузили самую первую повозку, запряженную низкорослым мохнатым коньком. Странной, смешной животинкой, которая не боится ни заморозков, нередко случающихся в горах ночью, особенно по осени и весне, ни палящего зноя, а по узким горным тропкам скачет не хуже легконогой бурой козы. Вот и сейчас – уверенно идет по скользким камням под противным моросящим дождем, неторопливо тянет телегу, не обращая внимания на острый змеиный запах, исходящий от накрытой грубой дерюгой поклажи, увязанной просмоленными бечевками. Другая лошадь нервничала бы и взбрыкивала через каждый десяток саженей, а эта трусит себе спокойненько, послушная ременному поводу.
Викториан сидел на дне лекарской телеги на мешке, набитом сухой травой, и вполголоса переговаривался с худощавым лекарем, благодушно улыбающимся стариком, лицо которого, изрезанное морщинами, напоминало печеное яблоко. Такой будет осматривать смертельно больного с чутким участием, прямо-таки лучащимся из выцветших от старости, почти прозрачных глаз, и в зависимости от суммы «на лечение», предложенной родственниками, сообщит умирающему о скорой кончине и отправит домой, либо напоит ядом, который погрузит человека в долгий сладкий сон, плавно переходящий в сон вечный. Орден хорошо платил этому лекарю за командировки в самые опасные и удаленные от столицы уголки Славении и еще лучше – за вытащенных с того света ганслингеров и дудочников. Но только в тех случаях, когда раненые могли вернуться на службу, а не отправлялись доживать свой срок калеками на скромную пенсию за выслугу лет.
Дядька Кощ – так называли его ганслингеры и дудочники, побывавшие в лекарском крыле, расположенном в замке Ордена Змееловов, что стоит в сердце Славении, и вышедшие оттуда на своих ногах, здоровые, дееспособные, не изломанные жестокими ранениями. «Проводник», «смерть с ласковой улыбкой» – таким он остался в памяти родственников, которые привозили к нему своих близких и любимых, безнадежно больных или смертельно раненых в надежде на то, что сухонький, невысокий лекарь в светло-серых льняных одеждах подарит им легкий, безболезненный исход. Но были и те, кто отзывался о старике не иначе как об «оскале жизни», потому что им-то как раз не повезло умереть в тот день, когда Орден в них еще нуждался, а лекарь искал новые способы «починки живых механизмов».
Редкими были исключения, когда дядька Кощ брался за исцеление безнадежных, с точки зрения Ордена, брался на свой страх и риск – и либо творил чудо, либо прятал результаты новых методов лечения под землей. Могила ничего никому не расскажет, а желающих заглянуть в заколоченные гробы с выжженным знаком змееловов на крышке уже давно не находилось.
Викториан знал одного ганслингера, который до того как попасть на идеально чистый, как свежевыпавший снег, мраморный стол лекаря Коща, был охотником Ордена и тяжелым двуручным мечом убивал опасных нелюдей, зачарованных дудочниками, сносил головы тем, кому нипочем были тяжелые арбалетные болты и заряженные магией револьверные пули. Человек вздорный и рисковый, не боящийся ни боли, ни смерти, бесстрашно идущий к цели, поднявшийся из грязных, провонявших дымом и гнилью трущоб на окраине портового славенского города до одного из наиболее успешных охотников за нелюдью. Его карьера мечника закончилась в день, когда он столкнулся с легендарной золотой шассой: змеелюд скрылся, оставив человека с искалеченной, размозженной правой рукой и отравленного смертельным медленно действующим ядом. Дядька Кощ тогда взялся за мечника лишь по одной причине: оружейники Ордена как раз собрали новую машинку, которая позволила бы даже лишенному руки ганслингеру вновь взяться за револьвер и вернуться за службу. Вот только проверить ее никак не удавалось: добровольно отрезать себе руку никто не соглашался, а тут подвернулось такое «удачное» ранение.
Мечник выжил, более того – так наловчился пользоваться новой рукой, представлявшей из себя странную трехпалую перчатку, острые шипы которой врастали в живое тело, что вскоре сумел пробиться в ряды ганслингеров. Викториан успел поработать с бывшим мечником совсем недолго – месяц или два, да и то лишь до тех пор, пока Ризар не напал на след змеелюда с искристой золотой шкурой. Он ушел в тот же день, не сказав никому ни слова, не предупредив даже свою партнершу по постоянной связке, пропал на неделю и вернулся уже тогда, когда его возвращения никто не ждал. Принес с собой потемневшие от пороховой гари неровно снятые лоскуты золотой чешуйчатой кожи и в тот же вечер заказал себе перчатку на металлическую руку.
В Ордене не нашлось смельчаков, которые рискнули бы упрекнуть Ризара в непростительной неаккуратности по отношению к бесценной шкуре золотой шассы. Трофей нашел своего победителя, но Викториан сомневался, что месть успокоила бывшего мечника, раз и навсегда лишившегося возможности орудовать любимым клинком.
Телега подпрыгнула на попавшем под колесо булыжнике, дудочника тряхнуло так, что зубы клацнули, едва не прикусив кончик языка, а бледная как смерть девушка с перебинтованными руками, бережно уложенная на травяной матрас, тихо застонала и приоткрыла мутные от обезболивающих пилюль глаза.
– Очнулась что ли? – Лекарь Кощ повернулся, всматриваясь в лицо раненой с заострившимися скулами. – Нет, бредит просто.
– Не растрясем по дороге? – негромко поинтересовался Викториан, пытаясь соорудить над головой девушки нечто вроде навеса из плотного шерстяного плаща на случай, если дождь из противной измороси превратится в ливень.
– Да чего там растрясать-то? – пожал плечами старик, зябко кутаясь в подбитую волчьим мехом лекарскую накидку с вышитым у правого плеча знаком Ордена. – Раны неопасные, пусть и очень неприятные, внутренних повреждений нет, а сильнее всего у нее все равно только гордость пострадала. Ну, не сумеет красавица наша играть на своей дудочке, да вышивать уже не получится. Что с того? На курок револьвера нажимать ей ничто не помешает, и не таких под непривычное оружие «затачивали». Она ж все равно хотела с тобой в связке работать, теперь точно сможет, если за револьвер возьмется.
– Другое дело – нужен ли мне такой ганслингер в паре, – хмыкнул Викториан, привычным движением убирая с лица потемневшие от измороси волосы и глядя на небо, стремительно затягивающееся свинцово-серыми тучами.