Удивительная погода в горах: с утра солнце и чистые небеса без единого облачка, а через полчаса уже дождик накрапывает и ветер из ласкового и теплого становится сырым и по-осеннему холодным, будто бы не август на дворе, а разгар сентября. Сразу напоминало о себе поврежденное когда-то во время охоты за оборотнем-медведем колено – одно неловкое падение в неглубокий в общем-то овраг, а в результате два месяца пришлось ходить, опираясь на крепкую дубовую трость с металлической оковкой. Лекарь Кощ уверял, что до конца вылечить колено нельзя, только если заменить на новое, и то не факт, что протез приживется и будет служить лучше больного сустава. Викториан отказался от рискованного лечения и с тех пор по осени и весне не расставался с тростью: в сырую холодную погоду хромота неизменно возвращалась, как брошенная любовница, появлялась неожиданно и проходила бесследно, стоило только дудочнику отогреться у жарко горящего камина. Но, в конце концов, музыканта-змеелова не ноги кормят…
– Это не нам с тобой решать, Вик. – Дядька Кощ поднял изборожденное морщинами лицо к небу и довольно сощурился, как кот, выбравшийся на солнцепек. – Мое дело лечить, твое – за отродьями земными таскаться. А решают пусть умники в синих камзолах, украшенных золотыми чешуйками. Они все равно ничего другого делать не умеют.
– Если связка не срабатывается в течение полугода, она разбивается, – усмехнулся дудочник, опасливо прислоняясь спиной к кажущейся ненадежной деревянной обрешетке и вытягивая ноги в сапогах с высоким голенищем. – А у меня совершенно нет желания поднимать уровень этой девицы с непомерным апломбом. Работать придется за двоих в такой связке, а толку все равно чуть: она не смирится с ролью щита, не станет подставлять себя под когти нелюдя, если я вдруг ошибусь, и тварь высвободится точно так же, как у нее сегодня. Думаю, что она позволит меня покалечить, только чтобы я почувствовал себя в ее шкуре.
– Надо же, – дядька Кощ с мягкой улыбкой взглянул на миловидное личико девушки с тонкими, кукольными чертами, которые стали еще привлекательнее из-за бледности, превратившей Катрину в святую деву-мученицу, изображение которой так часто встречалось в городских храмах, – а по виду и не скажешь.
– При нашей работе ты еще смотришь на внешность? – Викториан приподнял рассеченную тонким белесым шрамом бровь и удивленно покосился на лекаря, который лишь пожал плечами и осторожно коснулся чуткими пальцами мерно бьющейся жилки на шее девушки.
– Разумеется. Ведь я давно уже знаю, что скрывается внутри.
Змеелов только хмыкнул и промолчал.
То, что для лекаря Коща любое живое существо – лишь сложный механизм, который с одинаковой легкостью можно как починить, так и поломать, ни для кого не было секретом. Впрочем, о болезненной страсти, почти одержимости старика к усовершенствованию «механизмов» знали немногие – только те, кто удостаивался сомнительной чести как-то поучаствовать в этом процессе. Те, кому посчастливилось выжить, предпочитали забыть облицованную белым мрамором, идеально чистую комнату в лекарском крыле, но даже гипноз не помогал людям выбросить из памяти холодный стол и слепящий свет волшебной лампы, не дающей тени.
Горная дорога вильнула, спускаясь вниз и выводя к развилке. Налево вела узкая «козья» тропка, по которой местные жители ходили в соседние деревни, расположенные к востоку от ближайшего перевала, направо расстилалась широкая глинобитная дорога, проложенная торговыми людьми и кочевым ромалийским народом, который разъезжал по всем славенским городам и весям, привозя с собой шутовские балаганы, танцовщиц и гадалок, карманников и толмачей. Люди с медово-бронзовыми от загара лицами, блестящими черными глазами, в которых всегда чудились отблески костров, в кричаще ярких одеждах, украшенных как грубыми бусинами из плохо обработанных камней, так и изысканной золотой филигранью. Народ, переполненный противоречиями, сочетающий в своей непонятной обычным людям кочевой жизни внешнюю свободу и строгую внутреннюю дисциплину, верящий «бабкиным сказкам» и суевериям, но при этом способный на свою магию, отличную, как от магии дудочников, так и от артефактов ганслингеров. Сказывали, будто ромалийские пляски могут зачаровать нелюдей не хуже инструмента змеелова, но доказать такую байку было невозможно: не подпускал чужаков к своим тайнам кочевой народ, с радостью предоставлявший место у костра и миску с едой бродяге, попросившемуся обогреться у жаркого огня холодным вечером.
Ромалийцев можно было встретить на любой дороге, и потому белый парусиновый верх крытого фургона, показавшийся впереди, не удивил. Странно было другое: над лагерем всегда шумных и веселых кочевников стояла тишина, а ветер приносил запах прогорклого дыма и паленой мокрой шерсти.
– А ну, стой! – Возница натянул поводья, торопливо останавливая телегу и соскакивая на дорогу, подхватил пляшущую на месте лошадку под уздцы. – Чует нехорошее моя деточка, вперед идти не хочет. Не к добру это, вон и ромалийский лагерь тихий, словно вымер весь.
Тот и вправду вымер.
Викториан слез с телеги и пошел по обочине, медленно приближаясь к крытому фургону, за которым поднимался белесый дымок от затухающего под моросящим дождем костра. Опытные наемники, быстро зарядившие арбалеты тяжелыми калеными болтами, шли чуть поодаль, предоставляя дудочнику первому встретить неизвестную тварь, побывавшую в лагере кочевников.
Что-то в этом мире никогда не меняется.
Змеелов едва заметно улыбнулся, вытянул из кошелька на поясе дудочку, приложил к губам, осторожно, плавно вывел первую ноту зова, сложной и одновременно кажущейся незатейливой мелодии, способной выманить любого дневного нелюдя из засады или убежища. Тонкий, чистый, хрустальный звук, переливы ручья и звон капели по весне смешивались с шелестом ветра в тростнике, с отдаленным гулом накатывающей грозы. Приказ, мягкий и ненавязчивый, превращающийся в непреодолимое желание встать – и пойти на волшебную мелодию. Драгоценные камни, вставленные в металлическую дудочку, засияли разноцветными огоньками, замерцали, рождая в пронизанном водяной пылью воздухе маленькую радугу, обрамляющую спокойное лицо змеелова.
Минута, другая…
Никакого отклика – только зашуршало что-то под брошенным фургоном, и из-под свесившейся с высокого деревянного борта цветастой тряпки выглянула чернявая девчонка, перемазанная бурой грязью. Зыркнула блескучими глазами-угольками и нырнула обратно в кажущееся надежным убежище под днищем дома на колесах.
– Попалась, поганка!
Один из наемников торопливо сунулся под фургон, протягивая руку к ромалийке и намереваясь вытащить ее наружу под моросящий дождь, но вдруг взвыл не своим голосом, рванулся назад, перемежая хриплые вопли нецензурной площадной бранью. На ладони, не защищенной прочной кожаной перчаткой, обильно кровоточил след, оставленный зубами побродяжки. Хороший такой след, глубокий и четкий, – даже с трех шагов с легкостью можно было разглядеть отпечатки маленькой, кажущейся хрупкой челюсти.
– Она меня укусила!! Дрянь мелкая! Убью! – Человек потянулся здоровой рукой за широким ножом, висевшим на поясе, но Викториан успел раньше.
Изящные, сильные пальцы дудочника перехватили окровавленную ладонь наемника, сдавили след от человеческих зубов, полукружием отпечатавшийся аккурат между большим и указательным пальцами. Хороши же инстинкты у ромалийки – кусается, как лесной зверь, загнанный в угол; если бы силенок хватило, могла бы и кусок мяса выдрать. А может… и не человек это вовсе?
Викториан молча оттолкнул ругающегося наемника подальше от фургона, подался назад, поднося к губам резную дудочку и начиная играть «призыв шассы». Тягучая, плавная мелодия, изученная, казалось, до мелочей, отработанная до того хорошо, что кажется, будто бы чтобы сыграть ее, уже не требуется сосредотачиваться на музыке. Знай повинуйся изливающейся из дудочки магии, будь ею, живи вместе с ней… и готовься к тому, что на твой призыв отзовется не только тот, кому он предназначен.
Девчонка все-таки показалась из-под фургона, на этот раз выбравшись полностью. Маленькая, костлявая, узкие загорелые плечики едва прикрывает слишком большая и явно чужая цветастая блуза с кое-как затянутым шнурком у горловины. Вместо традиционной для ромалиек яркой юбки с пышными оборками – широченный платок с длинными шелковыми кистями по низу, завязанный путаным узлом вокруг бедер. Коленки сбиты в кровь и измазаны грязью так, словно девочка ползала на четвереньках, пытаясь скрыться от неведомых разбойников, вырезавших ее малочисленный табор.
Она смотрела на змеелова снизу вверх застывшим, мертвым взглядом угольно-черных глаз, в которых не было и следа прозрачного шассьего золота. На остром подбородке запеклась свежая кровь, которую она неосознанно пыталась стереть, но не слизнуть.
Человек. Перепуганный до невменяемого состояния, истощенный и диковатый, но все-таки человек. Сбежавшая из подземного сада недозрелая шасса не могла бы не откликнуться на этот призыв, который, в отличие от призыва Катрины, был четким и правильным, без ошибок и фальшивых нот.
– Обычная побродяжка, – негромко произнес Викториан, отняв дудочку от губ и пряча ее в провощенный чехол на поясе.
Что-то заворчало, заскулило под фургоном, и следом за девочкой на свет выбрался большеголовый щенок пастушьей собаки. Пушистая, серая с черными подпалинами шерсть слиплась от грязи и крови, одно ухо почти полностью отсечено: видимо, разбойники забавлялись, кидая в надрывно визжащее животное ножи или еще что потяжелее и покрупнее. Ромалийка торопливо наклонилась, взяла жалобно повизгивающего щенка на руки и вдруг шагнула навстречу к змеелову. Кое-как прижала серого пастушника к груди, протянула тонкую, хрупкую ладонь и цепко ухватилась за край плаща дудочника. Подняла подбородок, выпачканный кровью. Взгляд совершенно не детский, отчаянный, пустой.
Именно такой взгляд видел дудочник у своего отражения в зеркале после того, как отец забрал его с площади, брусчатка которой была залита шассьей кровью. Из комнаты матери еще не успели вынести ее вещи, и на туалетном столике рядом с пузырьками духов стояла позолоченная коробочка с пудрой. Запах белых роз и фиалок разливался по опустевшим покоям, словно исходя от каждой вещи, от каждой резной деревянной панели, которыми были обшиты стены. Он продолжал чудиться подростку еще с месяц даже после того, как материнскую спальню закрыли на ключ и заколотили дверь толстыми дубовыми досками. Чудился до сих пор – накатывало всякий раз, когда он видел плотную блескучую чешую змеелюдов, когда играл объемную, затейливую мелодию призыва, эхом звучащую со всех сторон.
– Эй, змеелов, да тут по твоей части работенка все-таки! – хриплый, чуть подсевший голос наемника выдернул дудочника из воспоминаний, которые год от года становились все более тусклыми и размытыми, но возвращались с новой силой, стоило только выйти на охоту за шассой. – Тут змеючка, похоже, поработала!
Значит, далеко не уползла.
Викториан невольно улыбнулся, осторожно высвободил плотную ткань из пальчиков девочки и окликнул лекаря Коща, с интересом наблюдавшего за происходящим.
– Посмотри, что с девчонкой. Довезем ее до города, там как раз ромалийский табор стоял, им и отдадим. Тронулась она умом или нет, но оставлять ее здесь нельзя. Если недозрелая шасса затаилась поблизости, то вместо ребенка, оставшегося в одиночестве, мы очень скоро можем получить оборотня, которого в такой глуши и распознать-то будет некому.
Сырой ветер, поднявшийся над дорогой, метнул в лицо змеелова ледяные капли, холодными пальцами скользнул под полы широкого, не застегнутого на тусклые медные пуговицы плаща. Викториан поежился и торопливо обошел фургон, подходя к небольшому оврагу, у которого столпились наемники, не решавшиеся спуститься вниз. Да и не нужно это было: еще не доходя до ложбины, на дне которой тихо журчал ручеек, дудочник почуял сладковатый запах корицы, не забивавшийся даже горьким дымом затухающего под дождем кострища. Умерщвленные шассьим ядом в первый час после смерти всегда пахнут корицей, как праздничные булочки, и лишь потом начинают вонять, как самые обычные трупы, чересчур быстро разлагающиеся даже при прохладной погоде. И смотреть не надо на восковые расслабленные лица, не нужно обыскивать тела в поисках двух крошечных точек, оставшихся от укуса шассы, – достаточно принюхаться к сладковатому коричному аромату, разлитому в прохладном воздухе.
Почти все змееловы, хоть раз столкнувшись с жертвами шассы, навсегда переставали любить рождественскую выпечку, чувствуя себя неуютно и настороженно даже в крохотной пекарне через дорогу от замка, где располагался Орден. Впрочем, тамошний пекарь последние лет десять не использовал корицу при выпечке хлеба – достаточно было разок намекнуть, почему змееловы обходят стороной его столь выгодно расположенное заведение.
Дудочник мельком заглянул в овраг и отступил, морщась от ненавистного запаха.
– В кои-то веки шасса поработала на благо общества, и одной разбойничьей бандой в Славении стало меньше. Едем отсюда. Не мне объяснять, почему ночь лучше встречать за городскими стенами, а не на приволье.
Мелкая изморось наконец-то переросла в полноценный дождь, и змеелов поспешил вернуться к телеге, в уголке которой уже сидела спасенная ромалийка, прижимающая к груди щенка, обкорнанное ухо которого лекарь Кощ по доброте душевной замазал какой-то белой мазью. Щелкнули поводья, и телега, покачиваясь и подпрыгивая на ухабах, неторопливо покатила в сторону городского поселения. Викториан посмотрел на худую фигурку девочки, сжавшейся в комочек, но даже не пытавшейся хоть как-то прикрыться от дождя грубым шерстяным покрывалом, сложенным в углу телеги, вздохнул и сам потянулся за тканью, набрасывая ее на девочку подобием шалашика, под которым ромалийка скрылась почти полностью.
– Дядька Кощ, как она?
– Если считать только телесные повреждения, несколько ссадин и царапин, и все. Еще слегка простыла, ничего серьезного. – Лекарь даже не обернулся, кутаясь в теплый старомодный плащ с капюшоном. – А вот умом, похоже, тронулась. Не говорит ни слова, только за собаку свою цепляется. И чего ты ее подобрал? Чем жить безумной, лучше помереть побыстрее.
Змеелов только пожал плечами и попытался устроиться поудобнее. До города оставалось всего ничего – с версту по глинобитной дороге, которая грозила в скором времени превратиться в одну огромную лужу под проливным дождем.
Капли воды мерно стучали по жесткой лошадиной попоне, которой меня укрыл человек с разными глазами, срывались с кое-как обработанного толстой крученой нитью края на озябшие босые ступни, покрытые темной, въевшейся в кожу грязью. Тихонько сопел пригревшийся на груди зверек – собака, как подсказывала чужая память, – изредка скулил во сне, приоткрывал коричневые глаза и снова засыпал, прижавшись пушистой головой к теплому человеческому телу. Теперь моему.
Я украдкой взглянула на змеелова, выманившего меня из-под днища фургона, служившего домом молодой ромалийке, в чью шкуру я все-таки влезла, каким-то невероятным везением сохранив большую часть ее воспоминаний. По темно-коричневому рукаву потертой куртки дудочника скользили дождевые капли, скатывались вниз, до широкой манжеты на медных пуговицах и срывались с обтрепанного узорчатого края. Странно вот так наблюдать за тем, кто едва не прихватил меня в разоренном, разрушенном каменном саду чудесной песней-петлей, кто позвал меня из глубокой расщелины в скале, где я надеялась отсидеться, пока не уйдут люди, принесшие с собой смерть. Странно – и одновременно интересно, любопытно.
Из воспоминаний девочки-ромалийки о шассах я узнала только сказки, рассказанные престарелой бабкой у ярко горящего походного костра. Сказки о великих золотых змеях с человеческим лицом, которые любой самородок, любой драгоценный камень или черную руду вытянут на поверхность земли своим колдовством и оставят лежать на открытом месте в дар яркому дневному светилу. Не пугали ромалийцев золотые змеи-шассы, были они для кочевого народа чем-то вроде волшебных зверей, с которыми трудно вести дружбу, но и враждовать без крайней нужды не стоит. Вот и рассказывали они чуточку пугающие легенды, послушав которые девочке захотелось хоть одним глазочком, хоть на секундочку, но увидеть сияющую солнечным золотом змею с человечьим лицом, узнать, вправду ли после нее на взрыхленной, будто плугом, земле останутся лежать золотые самородки. Да пусть не самородки даже – хотя бы невзрачный какой камушек на память из таинственных подземных глубин.
Исполнилось ее желание. Увидела ромалийка чудесную змею, только шкура у меня была не золотая, а бурая, покрытая кровоточащими ссадинами да облепленная мелкой каменной крошкой. И приползла я отнюдь не для того, чтобы подарить девочке самоцвет или золотой слиток, – легкая смерть в тот момент была более ценным даром.
Но если легенды о шассах именно такие, какими они звучали в детских воспоминаниях, то почему люди, вооруженные калеными болтами и тонкими звонкоголосыми дудочками, пришли в наше гнездо убивать? Не потому ли, что их собственный мир изменился до неузнаваемости и они ищут врага в каждом, кто хоть сколько-то не похож на них самих? Боятся всего, даже собственной тени, в которой когда-то скрывалось нечто странное и непонятное, принятое за врага и несправедливо обиженное?
Тихо застонала девушка, лежащая на дне телеги и до подбородка укрытая колючим темным одеялом. Змеелов неохотно приоткрыл глаза, мутные, усталые, потер лоб ладонью, смахивая с лица влагу и поправил навес над ее головой, на миг открыв лицо девушки полностью. Я вздрогнула, мир перед глазами сразу перестал выглядеть плоским зеркалом, сменившись объемной картиной, наполненной разноцветной сутью каждого живого существа и предмета.
Я узнала человечку, что играла на металлической дудочке мелодию, бирюзовыми побегами оплетавшую моих сородичей, узнала лицо, которое исказило болью в момент, когда ее хрупкие, тонкие пальцы хрустнули под ударом моего хвоста. Ее призрачное сияние стало ярче, переполнилось чернотой глухой боли там, где были руки, и заалело по контуру: ненависть, зреющая в глубине ее сердца, как уродливый плод, уже укоренилась и сейчас медленно, неторопливо остывала, подобно лаве, выплеснувшейся из жерла вулкана во время извержения. Заледенеет ее ненависть, черным тяжелым камнем покроет сердце, и тогда не жди от такого существа ничего хорошего, доброго или искреннего. Впрочем, ее-то мне как раз не было жаль ни капельки. Сама изберет для себя участь похуже смерти, сама придет на край пропасти, куда ее и сталкивать-то не придется, – рухнет бледная как смерть человечка с льняными волосами в эту бездну, сгинет, не оставив после себя ни потомства, ни доброй памяти, ни права на новую, лучшую жизнь.
Иногда боги Тхалисса даруют своим детям-шассам возможность увидеть будущее, увидеть, какой тропой будет двигаться живое существо и куда заведет его эта тропа, а самым сильным, опытным и умелым право что-то изменить, заставить жизненный путь чуть-чуть отклониться в сторону. Мелочь, казалось бы, – минутное опоздание, равно как и излишняя торопливость, может спасти жизнь или помочь избежать того, что предопределено великими богами при рождении.
Я смотрела, как осторожно, бережно отводит сверкающая синевой спокойствия и невозмутимости рука змеелова тонкую прядку волос от лица девушки, едва ощутимо касается кончиками изящных, сильных пальцев ее щеки… и совершенно ясно видела один-единственный шанс для находящейся в забытьи человечки избежать бездны, которая уже ждала ее в конце пути, нетерпеливо распахнув голодную пасть. Спокойствие змеелова может погасить ее ненависть, исцелить черноту отчаяния, пятном тьмы расползшуюся над сердцем, только если этот человек с разными глазами будет всегда с ней рядом. А ведь он будет… он сам стоит на перепутье – идти ли за своей непонятной мечтой, странной одержимостью, что красно-золотым лепестком пламени угнездилась у него под сердцем, или окончательно отказаться от нее ради укрытой одеялом человечки с переломанными пальцами. Говорят, ради мечты люди способны на невозможное. Что ж, раз это настолько важно, нельзя позволить змеелову от нее отказаться…
Тихо заскулил проснувшийся щенок, завозился, не то пытаясь слезть с моих рук, не то пробуя прижаться еще теснее, влезть под слишком большую для худенького девчачьего тела одежду, подобранную в фургоне после смены облика. Я торопливо опустила глаза, крепко зажмурилась, стараясь вернуть им прежний человечий вид, пока дудочник не понял, кто наблюдает за ним из-под намокшей под дождем лошадиной попоны.