Уже поздно. Мои руки бессильно упали. Уже поздно.
Мои пальцы сжались в кулаки. Уже поздно…
– Еще не поздно, – тем же властным, непоколебимым голосом сказал он.
И я схватился за голову. И слегка покачнулся.
– Учитель! – выдохнул я. – Ну почему все так, учитель!
Учитель открыл крышку рояля. И едва послышался уверенный пронзительный звук, я заткнул уши. Это было выше моих сил. Слушать музыку. Музыку, от которой я когда-то так легкомысленно отказался. Музыку, которую я когда-то так легкомысленно предал. И я ее не слушал. Я лишь видел перед собой сгорбленную жалкую фигуру своего кумира. Он был смешон по сравнению с эти черным лакированным чопорным инструментом, и я подумал, что вновь ошибся. При чем тут музыка? Если человек так смешон, жалок, бессилен, нелеп. Если не сегодня, то завтра жизнь безжалостно отшвырнет его от себя. При чем тут музыка. Если и меня не сегодня, то завтра не будет. Если меня через десять лет никто и не вспомнит. При чем тут музыка? Если я хочу жить. Ну, конечно. Ну, безусловно, я ошибался, музыкальные звуки бестелесны, бездушны, незначительны по сравнению с моей жизнью. Я зря сюда пришел. Я сегодня ошибся. Правильно, что когда-то я выбрал покой. Правильно, что я когда-то выбрал жизнь. И мои ладони, прижатые к ушам, ослабли. И в меня оглушительно и дерзко ворвалась музыка. И я увидел своего учителя. Он был прекрасен в этот миг. Седой, горбоносый. С гордо поднятой головой. И глазами, голубыми, как витражные стекла, и через витражное голубое стекло он видел вечность. Как я позавидовал в этот миг его рукам. Сильным, жилистым. Его пальцам. Свободно и легко бегающим по черно-белому полю. Его голубым витражам, сквозь которые он, только он способен был увидеть вечность, и вид рояля у меня уже вызывал смех. Кривоногий, громоздкий бездушный инструмент выглядел жалким по сравнению с моим учителем.
– Учитель, – выдохнул я и припал к его коленям. И поцеловал его руки. Как тогда. В далекой юности. Я точно так же сентиментально припал к его коленям. И поцеловал его великолепные руки. И поклялся. Мой внутренний голос кричал на весь мир. Поклялся перед всем миром. Что я выберу музыку. Что я выберу вечность. И учитель единственный услышал мою безмолвную клятву. И в знак согласия, в знак одобрения, чуть прикрыл свои голубые глаза. Я нарушил клятву. Я клятвопреступник. Перед всем миром. Хотя миру далеко наплевать на это. Он спокойно существовал и существует без моей музыки. И слезы обиды выступили на моих глазах. И я встал. И приблизился к окну. Чтобы учитель не увидел моих слез. Слез малодушия. Слез слабости. Слез клятвопреступления. Учитель ничего не увидел. Но все понял.
– Паганини, – тихо окликнул он меня. Моим юношеским, давно забытым прозвищем, – у тебя прекрасные руки. Еще ничего не поздно, Паганини, – уговаривал он меня, как маленького.
– Спасибо, учитель.
– Время никогда не бывает напрасным. Запомни это, мой мальчик. Как знать, возможно, самая виртуозная, самая отчаянная музыка рождалась из самого безнадежного равнодушия.
– Мне казалось, я прекрасно жил эти годы, учитель. А оказалось – я прекрасно умирал…
– Я рад, что ты пришел, Паганини, – он легонько похлопал меня по плечу. – Тебе еще много осталось. А мне… Я так боялся, что ты не придешь…
И он резко повернулся. И молча прикрыл за собой дверь. Он не изменился, мой учитель. И, как прежде, терпеть не мог сентиментальных сцен. Хотя в душе, я уверен, их переживал не однажды.
Он покинул меня. Оставил наедине с собой. Так и не предложив остаться. Но я знал. Знал, что он хочет этого. Что в моем одиночестве, в его маленькой пустой комнате с черным роялем. Он верил, что я смогу сделать какой-то шаг. И когда-то я оправдывал его надежды. Подолгу вглядываясь в безмолвные стены. В безмолвную ночь. Я все равно приближался к этому чопорному ласковому другу. И открывал крышку. И уходил, погружаясь все глубже и глубже в сумасшедшие звуки, пробивающие сквозь пустые безмолвные стены, пустую, безмолвную ночь…
И сегодня я вновь. Как тысячу лет назад, приблизился робко, неуверенно к роялю. И открыл крышку, Мои руки, непослушные пальцы. Не сгибающиеся кисти. Мои руки, знающие уже совсем другую музыку.
Пропитанную дымом и пивом скучных бессмысленных вечеров в ресторанчике. И сегодня. Прямо сейчас. Я должен сделать этот шаг. Я должен исполнить свой долг перед учителем. Свою клятву. Я должен уничтожить эту похмельную бездарную музыку раз и навсегда. Чтобы возродиться вновь…
Первые ноты. Первые звуки, первый хмель в голове. Первое сумасшествие. Все это уже было, неужели со мной? И почему я так легко от этого отказался? Разве можно играть судьбой? Играть можно только на рояле.
Я хочу играть… Ка-па. Ка-па. Ка-па. Я не в силах повторять эти звуки, оглушительная боль пронзает мой мозг. Нет. Сегодня я должен. Должен решиться. И, преодолевая эту боль, я заиграл. Ка-па… И мои звуки пробивали безмолвные стены, вонзались в беззвездную ночь. Капа… Я помню ее лицо. Так ясно. Так отчетливо. Словно это было вчера. Капа. Я над тобой умирал. И почему я тогда не умер? Капа? Это было бы несправедливо по отношению к моему учителю. Моей музыке. По отношению к тебе. Ка-па. Ка-па. Ка-па. Ты была такой живой, моя девочка. Что мне трудно поверить, что тебя больше нет. Ты была такой живой, моя бедная девочка. И твои глаза. Два круглых янтарных шарика. Они всегда смеялись. Даже когда твое сердце погружалось в печаль. Они всегда сверкали. Два круглых янтарных солнца. Даже когда хмурая ночь обволакивала твою комнату. Мне с тех пор больно смотреть на солнце. А, впрочем, я лгу. Я просто на него давно не смотрю. Мне просто это уже не надо. Но почему все так получилось, Капа? Ну, почему судьба один раз подарив мне весь мир, тут же его и отняла. Впрочем, я вновь лгу. Я сам отказался от этих беспокойных подарков. Я просто испугался… Я выбрал покой. И только теперь понял. Теперь осознал. Что покой – это не дар. Моей судьбы. Это ее бездарность.
Мое сердце бешено колотилось… Нет, все началось не с этого. Я разглядываю себя со стороны. Я смотрю на себя сверху вниз. С высоты своих прожитых лет. Вон там, где-то далеко. Виднеется парень. Далеко не красивый. Далеко не высокий. Длинноносый и черноволосый. Чертовски обаятельный. С дьявольским блеском в глазах. Ужасно похожий на Паганини. И его пальцы в любой момент могут виртуозно забегать по клавишам.
И его сумасшедшее сердце может легко выпрыгнуть из груди и помчаться в неведомые страны, в неведомые миры. Привет, Паганини! Привет!
– Привет! – я хмуро смотрю на рояль. На единственного свидетели моих воспоминаний. Лакированного и кривоногого. Я подаюсь. Что скоро. Совсем скоро. Он заговорит. Вслух. За меня. Моими мыслями. Моей памятью. Моими прожитыми годами…
В консерватории я был довольно заметной фигурой. Длинные черные волосы мягко спадали на мои плечи. Но на девчонку я никак не был похож. Длинный нос выдавал во мне остроумного и остроглазого парня. А низкий рост только подчеркивал величину моих мыслей и замыслов. В общем, даже издалека можно было без ошибки сказать, что я – музыкант. А моя умеренная и вполне обаятельная уродливость тотчас позволила придумать мне прекрасное прозвище – Паганини. Я, не скрывая, гордился своим внешним видом. И своим достойным прозвищем. И, впервые сев за рояль в своем классе, я гордо встряхнул шевелюрой. И с томным, задумчивым видом небрежно опустил руки на клавиши. Но я не был настолько глуп, чтобы не заметить насмешливые искры, прыгающие в глазах учителя. Мы переглянулись. И расхохотались на всю аудиторию. Так состоялось наше первое знакомство.
А вечером я со своими закадычными товарищами прогуливался по шикарному, строгому прямоугольному мосту. И Гришка недовольно морщил свой толстый нос.
– Фу! Как можно строить такую гадость.
Мы с Владом пожимали плечами. Мы ничего не понимали в мостах.
– Настоящий мост всегда дает почувствовать высоту, – не унимался Гришка. – Что под тобой – маленький мир. И ты словно царствуешь над этим миром. Это единственный шанс, чтобы человек понял, что выше всего.
– В таком случае, чтобы узнать высоту, нужно прежде всего узнать – падение. Мне этого не хочется. А тебе, Паганини?
Я вздохнул. Мне этого тоже не хотелось. И царствовать над миром у меня не было никакого желания. Гришка внимательно оглядел меня с ног до головы, словно увидел впервые.
– И почему мы не додумались до этой кликухи раньше? Ты – знаменитый Паганини! Ради этой кликухи стоило поступить в консерву!
Глаза Влада лихорадочно заблестели.
И он облизнулся.
– А у вас там есть приличные девочки? У этих… – и он махнул на Гришку, как на безнадежного. – Вообще баб нет. Бабы мосты не строят.
– А у вас? – без особого интереса спросил я, девочки меня не интересовали.
– А у нас слишком умные, – развел руками Влад. – И слишком.
– Ну, понятно. Разве может быть журналистка моралисткой? – удачно срифмовал я.
– И как они только совмещают. И ум. И аморальность, – последнее слово Гришка буквально выдавил из себя, покраснев до ушей.
– Одно другому не мешает, мой толстый друг, – Влад хлопнул его по плечу. – А вот в консерве, по-моему…
– По-моему, они у нас все чокнутые. Смотрят все время мимо. И еле передвигаются в пространстве. По-моему, думают о вечности. Тебя они точно не заметят, Влад, – и я оглядел его высоченную атлетическую фигуру, – ты слишком для них ничтожен. И очень не похож на вечность.
– Да, – печально вздохнул Влад, – не туда мы пошли учиться, мужики.
– Ну и поступал бы в балетную школу, – съязвил я.
– Или в цирковое училище, – поддержал он меня. – Кстати, о цирке. – И его черные глаза вновь загорелись нездоровым блеском. – Я тут познакомился с одной циркачкой. Первое, так сказать, интервью в моей жизни.
Я усмехнулся.
– Надеюсь, прошло удачно?
– Какая девочка? – мечтательно протянул Влад. – Пальчики оближите.
Гришка вообще не реагировал на наши реплики. И его круглые очки недовольно блестели, разглядывая крупные узоры на прямоугольном мосту.
– Хочешь, познакомлю? – не унимался Влад.
Я кивнул без особого энтузиазма.
А Гришка встрепенулся.
– С кем?! – испугался он. – Не надо меня ни с кем знакомить.
Мы расхохотались.