Циркачка, или Страна желтых одуванчиков
Елена Ивановна Сазанович
Который раз сегодня воскресенье. В который раз я стою возле зеркала и старательно завязываю пестрый широкий галстук. И в который раз мне никак на удается его завязать. Я верчу его в руках. Пытаюсь сделать что-либо похожее на узел. И мои тонкие длинные пальцы то сжимаются, то расслабляются. Я знаю. Заранее знаю, что ничего у меня не получится. Но я упрямо продолжаю свое нелегкое дело. И капельки пота выступают на моем широком открытом лбу. Пожалуй, эта церемония – единственный протест в жизни…
Роман «Циркачка, или Страна желтых одуванчиков» впервые опубликован в 1995 году в латвийском журнале «Даугава». В следующем году номинировался на премию «Букер».
Елена Сазанович
Циркачка
или Страна желтых одуванчиков
повесть
(Впервые опубликована в 1995 г. в латвийском журнале «Даугава». Вышла в авторском сборнике «Предпоследний день грусти», 1998 г., «ЭКСМО Пресс»)
Который раз сегодня воскресенье. В который раз я стою возле зеркала и старательно завязываю пестрый широкий галстук. И в который раз мне никак на удается его завязать. Я верчу его в руках. Пытаюсь сделать что-либо похожее на узел. И мои тонкие длинные пальцы то сжимаются, то расслабляются. Я знаю. Заранее знаю, что ничего у меня не получится. Но я упрямо продолжаю свое нелегкое дело. И капельки пота выступают на моем широком открытом лбу. Пожалуй, эта церемония – единственный протест в жизни. И самый для меня безболезненный. И я безмерно рад, что в моей жизни остался только такой безболезненный протест. После чего я непременно зову свою жену и мгновенно успокаиваюсь. Потому что она ловко и проворно приводит мой вид в полный порядок. Я всегда удивляюсь легкости, с какой она берется за любое дело. И любое дело горит в ее маленьких пухлых руках. И любое дело она выигрывает. Поэтому и сегодня. В который раз. И в которое воскресенье. Я поворачиваю голову к двери. И кричу низким. Еще сохранившим музыкальный тембр голосом:
– Валя!
Она тут же появляется в дверях. Маленькая, пухленькая, беленькая. Домашний котенок. И ее образ излучает такое спокойствие и уверенность. Что я облегченно вздыхаю. Она смеется маленькими ямочками на круглых щеках. И смешно морщит свой курносый нос.
– Ну почему ты меня не позвал сразу? – она укоризненно качает кудрявой головой. – Зачем ты так долго мучился?
Зачем? Как раз на этот вопрос я не могу ей ответить. И никогда не отвечаю. Не могу же я ей объяснить, что завязывание галстука – мой единственный, оставшийся протест в жизни. Единственное несогласие с собой. И единственное желание себя победить. Этого она бы не поняла. И решила бы, что я чокнулся ели просто дурак. Она пронырливо завязала галстук. И чмокает меня в щеку.
– Как всегда – в одиннадцать?
Как всегда – в одиннадцать. И ни минуты позже. Я вернусь домой. И на столе, покрытой белоснежной накрахмаленной скатертью в красные розы. Будет стоять глубокая тарелка с жареным картофелем. И от нее будет валить горячий, согревающий тело, пар. Я обожаю жареный картофель, который искусно и неповторимо готовит моя жена Валя. И ничего более вкусного я в своей жизни не ел. Я обожаю эти воскресные вечера в одиннадцать. Когда мы вместе с Валей забираемся на мягкий диван. И утыкаемся в телевизор. И хрустим на всю комнату поджаренными румяными корочками. И запиваем их теплым сладким молоком. И на пухлых губах моей жены непременно остаются белые капельки. И мне доставляет огромное наслаждение их слизывать. После чего моя жена Валя прикрывает свои голубые глаза. И обессилевшая. То ли после жареного картофеля, то ли после моего поцелуя. Медленно опускается на мягкий диван. И так же медленно, аккуратно проводит своими маленькими пальчиками по моей спине и лицу. И обязательно, в самый неподходящий момент появляется сияющая физиономия моего сына. Он хитро подмигивает нам. И мычит что-то типа:
– Ну-ну…
И тут же исчезает за дверью.
Валя испуганно вскакивает. И поправляет свой длинный атласный халат, А мои руки бессильно и вяло опускаются. Ничего не поделаешь. Сын уже в который вечер все портит. Мы с Валей переглядываемся. И облегченно хохочем. В конце концов – это не последнее воскресенье в нашей жизни…
И в последний раз я собираюсь на встречу со своими старинными друзьями – Гришкой и Владом. И каждый раз – у меня все меньше желания с ними встречаться. Они ждут меня в маленьком ресторанчике, где я каждый вечер подрабатываю игрой на рояле. Кроме воскресенья. Воскресенье – единственный день, когда я могу просто так посидеть, выпить бутылку пива. И поболтать со своими старинными приятелями. Но болтать нам уже практически не о чем. Мы все реже и реже вспоминаем свою юность. И все чаще и чаще молчим. Уставившись на сцену. По которой грациозно порхает престарелая певичка Вика. И низким голосом, не соответствовавшим ее грациозным жестам, нам поет какую-то дешевую старую, как мир, историю одной безответной любви. С Викой мы дружим еще со школы. Она всегда оставалась нам преданным, верным товарищем. И почти всегда была для нас матерью. Почти… Просто давным-давно. Когда мы, трое закадычных друзей, были еще свежи и красивы.
Впрочем, как и она. Каждый из нас умудрился с ней переспать втайне друг от друга. И каждый из нас, впрочем, как и она, быстро поняли. Что это глубокая, но вполне поправимою ошибка нашей юности. И с тех пор мы вчетвером стали просто друзьями, У каждого из нас была своя дорога в жизни. И никогда эти дороги не пересекались. Разве только в такие воскресенья, пахнущие пивом и скукой вечера… Когда я нехотя выползал из дому, оставив свою пухленькую жену и сына-балбеса. И знакомой до боли дорогой направлялся к ресторанчику. С совершенно дурацким названием «Кленовый аромат». Я не знаю, какой идиот это придумал. По-моему, он был родом из Африки. И в глаза не видел клена. Во всяком случай, не нюхал – это точно. Хотя клен, старый, как наша жизнь и наши мысли, дряхлый и высохший, действительно, стоял возле ресторанчика. И, наверняка, приходился ему родственником. И об его аромате не могло быть и речи. Это я знал точно. Но я любил это отжившее свое дерево. И оно меня любило не меньше. Каждый дань по дороге на работу. Я непременно останавливался возле него. И хлопал по высохшему и изогнутому, склерозному хребту:
– Ничего, дружище, ты еще поживешь.
Клен в ответ улыбался корявыми ветками. И нагибался позвоночником еще ним. И пел… Пел мне… Пел пересохшим охрипшим голосом. И я всегда знаю, что он мне поет. Он исполнял всегда одну и ту же песню. Я знаю ее наизусть. Но каждый раз слушаю внимательно, вникая в шелест каждого высохшего листочка. Я слушал ее, как впервые. Это было очень грустная песенка. Об одном старом и мудром дереве. Которое пережило многое. Которое пережило многих. Которое наблюдало человеческую жизнь со стороны. И никогда не приживалось в ней. И не судило ее. Это дерево видало человеческие страсти. Человеческие желания. Человеческие ошибки. И человеческое раскаяние. Оно видело, как человек сгорал в этом обжигающим море чувств. Сгорал медленно, болезненно и незаметно. Сгорал, оставляя после себя мелкие и глубокие спады. И все следы одинаково выравнивали время. Это дерево переживало века, эпохи. Но главное – человека. И жалело его. Потому что понимало: неподвижность, безмолвие, бессердечие – залог долгой жизни. Люди были обречены на обратное. Я печально улыбался этой наивной песне старого клена. И прижимал ладонь к его иссохшей плоской груди. И качал головой:
– Это правда, дружища, о чем ты поешь. Но я не верю, что у тебя нет сердца.
И я все крепче и крепче надавливал ладонью на его грудь. Но в ответ, действительно, не слышались равномерные удары. Я вздыхал. И помахав ему на прощанье, взбегал по каменной лестнице ресторанчика. И все чаще и чаще у меня возникало желание стать неподвижным, безмолвным и бессердечным. Закрыться на все замки в своей маленькой квартирке. Забраться с ногами на диван. И хрустеть до боли в висках жареными румяными корячками. И все меньше и меньше у меня появлялось желание воскресений. Желание взбегать мальчишкой по этой каменной лестнице. Навстречу пустым детским воспоминаниям. Которые равнодушно лопаются в узком пространстве. И только усиливают стук сердечных ударов. Я же предпочитаю не слышать совсем стук своего сердца. Я хочу просто покоя.
Но сегодня я вновь неуверенно и нехотя отворяю тяжелую узорную дверь ресторанчика. И сразу же замечаю своих верных товарищей. Они давно ждут меня. И давно понимают почему я с каждым воскресным вечером опаздываю на большее время.
– Привет! – машу я им издали рукой. И как можно естественнее улыбаюсь.
Они мне с той же искренностью улыбаются в ответ. Но их улыбки щекочут мою совесть. Она корчится от щекотки, но не долго. И тут же успокаивается.
– Привит! – я вяло пожимаю им руки.
Мой друг, Гришка, толстый неповоротливый очкарик. Без конца что-то жует. И с полным ртом уже в который раз мне пытается объяснить, что в моем ресторанчике прескверно готовят. Я безвольно с ним соглашаюсь, Так как защищать часть своего ресторанчика мне совершенно неинтересно. Но ненароком замечаю, что это не мешает ему усердно двигать челюстями. Гришка помешан на мостах. Можно уточнить. Гришка был когда-то помешан на мостах. Он их сочинял. Я помню его первые мосты, когда он только начинал как архитектор. Они имели совершенно невероятные, причудливые, фантастические формы. То извилистые, то волнообразные, то напоминающие колыбель. Они были различных цветов и оттенков. И по ним невозможно было ходить. Ими было возможно только любоваться. Это действительно было красиво. Но Гришку склоняли со всех сторон. За его непрактичную, ирреальную выдумку. За его сумасшедшее понятие дороги. Но Гришка не обращал ни на кого внимания. Он только улыбался своими круглыми глазами из-под очков. И чесал лысеющий затылок.
– Они ни черта не понимают, эти дураки! – говорил он нам.
И тащил прогуляться по своим несовершенным творениям. Мы делали осторожные шаги. Но все равно спотыкались. И едва дойдя до середины моста. Тут же не выдерживали. И заворачивали обратно. Нам казалось, что мост непременно рухнет. И мы предпочитали любоваться ими издалека. Но ни один мост никогда, как ни странно, на свалился. Может быть, потому, что по ним никто практически не ходил…
Но с каждым годом мосты моего друга детства Гришки приобретали новый, более совершенные формы. Они становились ровными, гладкими, очень прочными. И главное – доступные всем. По ним стали мотаться машины. И шнырять пешеходы. Но Гришка уже почему-то не приглашал нас прогуляться по ним. Он все чаще предпочитал своим выдумкам кружку пива в ресторане. Любил сидеть там с набитым ртом и нудеть о каких-то бесконечных дорогах, которых не бывает. А мы и не настаивали. В конце концов, может быть, те дураки были и правы. Вряд ли у кого появится желание без конца спотыкаться на дороге. И со страхом ждать, когда полетишь вниз головой. Мы дружно чокаемся кружками с пеной. И Влад, мой второй товарищ, уже успевший порядком надраться до моего прихода, непременно проливает пиво на свои широкие пожеванные штаны.
– Собака! – ругается он. И мы никогда не знаем, и кому обращено такое вполне приличное ругательство. А он дрожащей ладонью тщательно трет свое пятно. И оно еще больше чернеет и расплывается. Влад безнадежно машет рукой и хохочет пьяным смехом, своими ровными, но уже далеко не белыми зубами, на которых неизбежно отразились его пагубные наклонности. Он хохочет своей далеко не голивудской улыбкой. Он доволен собой. Он по-прежнему не может смириться со временем, со своим поражением, со своею судьбой, и в его уверенности, мне вновь видится красавец Влад с его греческим профилем. И я в который раз понимаю, почему он так безумно нравился женщинам. Когда он в своих неизменно широких пожеванных штанах. С непременной сигаретой в голливудских зубах. И кепкой, небрежно сдвинутой на затылок. Появлялся не телеэкране. С обязательным репортажем о трагедий нашей бранной жизни. Женщины, я уверен, не отрывали от него свой жадный взгляд. Наплевав на всех своих мужей и любовников, вместе взятых. Он всегда играл под Маяковского. Но очень тонко. Очень изящно.
Очень умело. И женщины, наверняка, не особо вникали в его печалъно философские монологи о нашей трагичной жизни. У них на уме было явно другое. И Влад это другое никогда не отрицал. Напротив, он благодарно принимал любовь, и никогда не любил. И в этом была его личная трагедия, до которой нашей печальной жизни не было никакого дела.
Влад пьяно подмигивает мне развязано разваливается в кресле забросив ногу за ногу. Не вынимая из своих пожелтевших голливудские зубов сигарету. Но его черные круги под глазами. Его дрожащие руки. Его скука в глубоких морщинках у губ. Его потрепанный вид и усталость не ускользают от моих глаз. Все это он заслуженно заработал. Но уже не в бессонных ночах, проведенных наедине с бумагой. И пером или наедине с женщиной. А скорее всего – наедине с рюмкой, которую он судорожно сжимает в своих дрожащих руках. Впрочем, я не заостряю на этом внимания. Мне кажется, я давно устал от его нервных жестов, его слишком подвижной мимики. От его нетерпения жить…
Нам давно уже не о чем говорить. И мы молча смотрим на свою престарелую подружку Вику.
– Лю-ю-ю-бовь… – низкий голос певички разрывает хрупкие стены ресторанчика. – Лю-ю-ю-бовь… Где ты, любовь?…
Боже, как пошло. Боже, как скучно. Но я старательно улыбаюсь Вике. И всем своим видом показываю, что меня до глубины души трогает эта песня. Мне так не хочется обижать нашу старинную подружку. А она, выплеснув все свои чувства наружу, которых у нее, по-моему давно на осталось. Развязно покачивая крупными бедрами, направляется к нам.
– Вика – наперебой кричим мы. – Как ты сегодня прекрасно выглядишь, Вика!
Вика знает, что мы в который раз бесстыдно лжем. Но ей наша ложь в которой раз приятна. Она закуривает и по привычке поводит оголенными плечами.
– Как я рада, что мы вновь вместе, – так же бесстыдно лжет она нам в ответ. Ей уже давно безразлично, вместе мы или нет. Мы для нее всего лишь бесплатное приложение к воскресному вечеру. Впрочем, как и она для нас. Вика в очередной раз принимается описывать свои любовные приключения. И чем непривлекательней она их расписывает, пытаясь грязное одеяло побольше натянуть на себя. Тем больше мы понимаем, что она ведет почти монашескую жизнь. И ее нарочито вульгарное открытое платье. Ее красная роза в черных волосах. Ее вызывающе блестящие серьги. Все это нас в который раз убеждает, что Вика – очень чистый, милый и добрый человек. Но мы чтобы угодить ей, дружно киваем головой, показывая, что верим всем ее сказкам. Мы не хотим обижать ее. Ее непонятное желание слыть порочной и дурной женщиной. К нашему столику наконец-то приближается официант Петя.
Добродушный малый. Он всегда словно чувствует, что все темы нашего разговора исчерпаны. И в самый подходящий момент протягивает нам пачку свежих вечерних газет. Вечерние газеты тоже стали частью наших воскресений. После долгого молчания и пары незначительных фраз. Мы перелистываем пустые вечерние новости. Который никаким образом не задевают наши души. Но которые мы старательно обсуждаем, отыскав наконец-то темы для общей беседы.
– Да, – лениво протягивает Гришка. – А вообще-то в мире так ничего и не происходит.
– И слава Богу! – в тон ему отвечаю я.
Влад бьет себя кулаком по коленке. Его глаза пьяно блестят.
– Конкурс на звание Королевы! – орет он во всю глотку. И тут же поворачивается к Вике. И щекочет ее шею без особого энтузиазма. – А ты, Вика, мечтала бы стать королевой?
Мы вновь машинально смотрим на Вику. Но она почему-то сидит нахмурившись. Уставившись в одну точку в газете. И в ее глазах видится откровенное удивление.
– А, впрочем, этим и должно было все закончится, – неопределенно бормочет она.
Мы переглядываемся.
– Ты о чем, Вика?