Мостки скрипят. Вокруг столбиков бурлит река. Здесь неглубоко, поэтому река разгоняется, стаскивает с берега песок, кидает его на сползшее в русло дерево. Вода плещется, зовет. Как же этого парня звали? Родственника. Который утонул. Лет двенадцать ему уже было. Я могу представить, как это случилось.
Жарко. Лето. Все побежали на пляж. Деревня на высоком холме. Скатился вниз кубарем, распугал ласточек-береговушек, что в песочном склоне норки сделали, повизгивая, перебежал ручей, продрался сквозь густую траву – и бултых с разбегу, чтобы дух захватило. Народ вокруг тоже плещется, брызгается, парни друг у друга на плечах висят, девчонки сторонкой осторожность проявляют. А ты вроде как уже и не плывешь. Уже внизу. Видишь одни ноги. А головы всех где-то там, далеко. Изломанные, неверные. Все становится размытым. Последнее, что до тебя доносится, – это крик. Истошный. И бурление воды начинается, потому что все бегут. Как же его звали? Кажется, Миша. Или Василий. Такое простое имя. Я на кладбище видела. В овале портретик. Ушастенький. Леня. Да! Леня.
– Нет, ты совсем очумела со своими походами, – врывается в мои представления бабушка. – Ты же сейчас упадешь! Эй, слышишь? Речку-то перейди! Что ты там в воде нашла? Отомри, отомри! Нечего здесь стоять. И в воду больше не лезь. Ильин день[1 - Ильин день отмечают 2 августа. Считалось, что после этого дня в воду возвращаются русалки, поэтому купаться нельзя. Календарный конец лета. Говорили: «Илья лето кончает».] прошел. Вся нечисть в воду вернулась.
Вода вообще штука притягательная. На нее можно бесконечно смотреть. Даже в темноте. Видно, как там что-то плещется, и уже оторваться не можешь, будешь клониться, пока головой туда не уйдешь.
– Не стой, не стой, иди, – зудит бабушка. – Это все суседок[2 - Домовой.] тебя тревожит. Нечего по ночам шастать. Растеребил, растревожил. Да и водяной шут[3 - Водяной.] тоже хорош. На речку чтобы больше не ходила. Поняла? Шурка верно говорит: сглазили тебя, дурное что наслали, иначе не сидела бы на этом камне. Надо тебя в церковь сводить да к бабке-шепталке.
О! Вот это мне нравится больше всего. Двадцать первый век, а они чуть что – в церковь. Но при этом все валят на домового и лешего. Как же у них домовые с церковью в голове укладываются? Да еще бабка-шептунья. Я даже знаю, где они ее найдут. От нашей деревни туда, вдоль реки, километров пять, большое такое село. Гостешево. Там была когда-то церковь. Огромная, с высоченной колокольней, с широким основательным куполом. Умели люди жить. И принадлежало это все княгине Дашковой. Той самой, что подругой Екатерине Великой была. Ее сюда, бедную, сослали, в село Троицкое. Она все чинно сделала – усадьбу забабахала, театр, мельницу и церковь. Все это потом развалилось. Церкви тоже позакрывались. У нас вот в Троицком восстановили. Потому что в той церкви княгиню и похоронили. Могилу нашли, новую табличку повесили, а заодно и церковь отреставрировали. А в Гостешево не восстанавливали долго. Она до сих пор стоит – стены обтерханные, на крыше растет рябинка. Алые ягоды полыхают на фоне проржавевшей маковки. Внутри я там не была – на двери замок. Наверное, служба какая-то там проходит. Есть даже община и активисты. Эти активисты поставили стенд, а на нем разные исторические справки вывешивают. Оказывается, в восемнадцатом веке в селе Гостешево было 78 дворов, в которых жили 341 мужская душа и 364 женские. Семьсот человек, по десять на дом. Круто. В нашей деревне летом и ста человек не наберется, а зимой тут с десяток остается, хотя домов штук сто-то есть.
Значит, в церковь меня поведут в Троицкую, а к бабке – в Гостешево. Есть там такая баба-яга, в крайнем доме живет, на отшибе. Там все как в сказке будет. Дом в землю врос, баба-яга на печи сидит, нос к губе загибается, мхом покрылась…
– Нашла? – крикнули из темноты.
Мы уже поднялись по пригорку от реки к крайним домам.
– Нашла, нашла, – обрадовалась бабушка и зашагала быстрее навстречу бабе Шуре. Прямо облаву они на меня тут устроили. Блокпосты выставили. – Где же ей еще быть? На затоне сидела. Прямо ей там медом намазано.
– Говорю я тебе – сглазили девку, – проворчала баба Шура. И еще посмотрела так недобро. Платок белый, а взгляд черный. – По-другому никак. Лидка и сглазила. Она как зыркнет – трава гнется, не то что человек. Глаз у нее недобрый, с искрой.
– Да какой с искрой? Темный у нее глаз. Смотреть внимательней надо.
– Да я смотрела – светлый, с искрой. Она ж цыганка. Яшка ее дедом был. Тот, что у реки жил. Изба-то развалилась.
Ну и так далее. Баба Шура с моей бабкой могут часами выяснять, какой глаз у Лидки. Тут этих бабок осталось три с половиной калеки, а они все в глаза друг другу смотрят. Ну и конечно, разные гадости друг на друга говорят. Чем им только эта Лидка не угодила? Они чуть что – сразу на нее валят. Дождь идет – Лидка виновата. Дождь не идет – тоже Лидка. Хлеба не привезли – опять же ее работа. Даже мороз зимой, подозреваю, – ее колдовские наветы. А эта Лидка и из дома-то почти не выходит. Только до магазина время от времени доползает. Тут-то начинают с ней все дружно ругаться. Потому что Лидка всегда всем недовольна. И вывести ее из себя очень легко. Но эти обвинения и ругань ничем не заканчиваются. Никто не идет жечь убежище ведьмы или звать попа, чтобы он ее дом проклял. Так что пускай они считают, что меня прокляла Лидка. Если им от этого легче станет.
Стало уже совсем темно. Вдалеке у поля желтым пятном горел одинокий фонарь. И тут я услышала… виолончель. Реально. Занудно так. Кто-то схватил несчастный инструмент и начал пилить. Я фильм как раз недавно смотрела про одну виолончелистку. Дю Пре. Ей пятнадцать лет было, когда она выступать начала. Круто играла. Ей даже инструмент Страдивари доверили. А потом бац! – болезнь смертельная. Что-то с мозгом. Инструмент из рук валится, ноты рассыпаются, ничего не помнит. А инструмент ценный, вот его и отобрали. Она в слезы, в сопли – и в тридцать лет померла. А играла она вот так же – быстро-быстро и очень печально. Я под эту музыку опять Юлечку представила. Как она вся такая в черном идет по улице. У нас, конечно, грязновато, колдобины, но она идет как по асфальту. Лицо узенькое, беленькое. Длинные волосы мокрые, прилипли к щекам, ко лбу. Глаза темные. Коричневые губы растягиваются в улыбке, показывая ослепительно белые зубы.
Чего-то я перестаралась. Так ярко все представила, что самой страшно стало. Ведь стоит, смотрит. Шла, голова опущена, болтаются волосы из-под капюшона. А как подошла, голову подняла – и зырк на меня. А бабки рядом все ля-ля-ля, Лидку да погоду обсуждают.
Я в панике рванула к своей калитке, скинула петлю, распахнула, шагнула. Под ногу что-то попало, как будто тряпка. Я ее перешагнула. Свистнуло. И тут мне стало очень светло.
Боль пришла потом. Во лбу и почему-то в затылке. Грабли, на которые я наступила, с шуршанием опали на газончик.
Вичка заржала. Смех у нее был дурацкий. Она подергивалась всем телом и попискивала.
– Совсем, что ли? – простонала я.
Наступить на грабли, конечно, смешно. Но ведь обидно, да?
– Я думала, ты заметишь! – Вичка сияла. – Не, все правильно! Должно сработать. Шоковая терапия. Хорошо лечит.
– Блин! Тебя бы граблями! Чтобы выпрямило и не корячило.
– Зато вылечит!
Зря я Вичке про Юлечку рассказала. И к камню зря водила. Это она бабку мою к затону отправила. Ну, теперь все понятно. Теперь житья не будет.
Я на всякий случай глянула за забор. Никого там не было. И правда вылечило. Юлечка исчезла. Дурацкий метод. Теперь на лбу будет шишак.
– Ты куда? Да ладно тебе! Обиделась, что ли? Я ж для тебя! Я в книжке вычитала.
Ага, вычитала она. Вичка последний раз книжку в руке держала 31 мая. И то несла ее в библиотеку сдавать.
Я сунулась в холодильник, нашла консервную банку и приложила ко лбу. Сразу полегчало. И мысли прояснились. Например, мне стало интересно, чего тут Вичка делает.
– О! Шпроты! Давай съедим!
Вичка отобрала у меня банку, и голове как-то поплохело. Пришлось брать банку тушенки. Тушенку Вичка вряд ли захочет перед сном есть. Она следит за фигурой.
– А чего моя бабка говорит, что ты головой поехала? – Вичка ловко разобралась с банкой. Открыла ее, наломала хлеба и сделала себе огромный бутер. Я думала, пасть у нее так широко не откроется. Ничего, открылась. Только одна рыбина на скатерть бухнулась, маслом плеснула. – Что тебе теперь везде покойники мерещатся. Ты знаешь, что моя бабка про эту Юльку говорит? Что она и не жила тут совсем. Что приехала на лето и сразу утонула.
Тушенка подозрительно быстро нагрелась, и я полезла искать другую.
– Где там тонуть?
– Она, типа, встала, задумалась, ее и затянуло. А когда вытащили, уже поздно было. Померла.
– И где ее похоронили?
– У Вязовни.
Было тут неподалеку новое кладбище, у деревни Вязовня. Ему лет пятнадцать, а уже растянулось на весь лес. Там и не найдешь никого. Это если, конечно, задаться целью кого-то найти.
– Хотя бабка не помнит, чтобы хоронили. Может, и не хоронили совсем. Там оставили.
– Если бы там оставили, она бы так же, как камень, из земли вылезла. А трупов в затоне нет.
– Ничего, – Вичка с сожалением посмотрела в пустую банку, где жирно блестело оставшееся масло, – говорят, будет две недели без дождя и жарень. Совсем все высохнет, проявится.
Я представила, как это все будет проявляться, – и похолодела. Отложила тушенку.
А хорошо так. Дрожит воздух от жары, ни ветерка, застыли высушенные колосья пшеницы (или ржи – не помню, что колхоз на поле посеял), и среди этой звенящей тишины поднимаются трупы. Прямо из земли. Как памятники. Тут постоянно какие-то бои шли – Наполеон туда-сюда ходил, Гражданская, Вторая мировая, наверняка не всех нашли и закопали. Куликовская битва у нас тоже эхо дала. На кладбище живем, по кладбищу ходим!
Хлопнула дверь, и я вздрогнула – до того все это ясно увидела. А тут еще банка выскользнула из пальцев – и по ногам. Я взвыла, проклиная все битвы вместе взятые. Вичка, как водится, довольно захмыкала. Хорошо, не засмеялась. А то бы я ее этой банкой прибила и эпитафию потом сочинила. Что-нибудь про тучи и дождь.
– А ты чего здесь? – строго спросила моя бабушка. – Шуре нехорошо стало, она домой пошла. Я думала, ты там. И кто это грабли по двору раскидал? Я чуть не наступила.
Вичка озабоченность на лице изобразила, смахнула со стола крошки.
– Спасибо, баба Мань, – прощебетала она, выскакивая за дверь. – Все было очень вкусно!
– Чего это ей вкусно было? – проворчала бабушка.
– Шпроты тебе особенно удались, – ответила я. Вичка убежала, отдуваться за нее мне придется. – Ты у нас по ним мастер.
– Так! – Бабушка тяжелым взглядом посмотрела на стол, на скатерть, на банку, на разломанную буханку хлеба. – Завтра едем в Троицкое, в церковь. А не поможет – поедем в Гостешево. Я уже договорилась там с одной. Шурка мне телефон дала. Я позвонила. В любой день перед вечерней дойкой она нас и примет.