Но сестрёнка, не сказав больше ни слова, тут же выбежала из избы, хлопнув дверью.
Спустя время Софья, выплакав свои горькие слёзы, пошла искать сестру. Та сидела в саду под яблоней. Софьюшка тяжело опустилась рядом с ней на траву. Обе молчали.
– Вот что, – заговорила, наконец, Софья, – Сватам Пахомовым я добро дам, коль уж люб он тебе, да и сложилось всё так. Но жить к вам не пойду, негоже это, в родительском дому останусь, он крепкий, ещё век простоит. Ничего, справлюсь как-нибудь. Да и ты может где забежишь. Только тебе не до меня будет, мужа надо кормить, дом убирать, там дитё народится, да и со свекровью жизнь-то, поди, не сахар.
Софьюшка вздохнула:
– Так что, ты обо мне не беспокойся шибко. Забежишь ладно, и не забежишь – не беда. Справлюсь как-нибудь. Дров мужики привезут из лесу и ладно. С остальным разберусь.
Устинья вытерла слёзы, всхлипнула:
– Я каждый день к тебе приходить буду.
– Да чего уж там, – вздохнула тяжело Софьюшка и обняла сестру, – О себе теперь думай, милая ты моя. А я уж как-нибудь…
Глава 6
Дни побежали скоро. Нужно было добрать приданое Устинье, докупить что нужно. Денег-то больших, конечно, не было у сестёр, откуда им взяться, так, где маленько ягод соберут, где грибов да орехов, и продаст Устя после на базаре, где варежек да носков навяжут, тоже продадут – вот и вся выручка. А всё ж таки скоплено было немного. Устя мало-помалу готовила себе и рушники вышитые, и наволочки, и по пёрышку насобирала даже на две подушки больших, для себя да будущего мужа. А сейчас позвала её Софьюшка, и достала из-под половицы в углу узелочек небольшой, в котором позвякивали монеты.
– Вот, Устя, поезжай завтра на базар, да и купи всё что нужно тебе для приданого, тут хватит. Я много лет откладывала.
Устинья посмотрела на сестру с удивлением и жалостью:
– Софьюшка, да как же ты сама после жить станешь?
– Да как все эти годы жили, так и дальше стану жить. Мне ничего не нужно, только на дрова вот маленько, чтобы привезли мужики, подсобили, да раскололи. А уж поленницу я и сама сложу.
– Я Пахому скажу, – подхватилась Устя, – Он с друзьями подсобит, и денег не надо.
Софья покачала головой:
– Не надо, не проси. Не хочу я обязанной быть.
– Да что ж ты какая? – всплеснула руками младшая, – Тебе помощь предлагают, а ты всё ершишься? Ну что плохого в том, ежели попрошу я Пахома, жених он мне или кто?
– Не в том дело, что попросишь, а в том, кого просить, – тихо сказала Софья.
Устя взглянула на сестру с прищуром.
– А-а, вон в чём дело, – протянула она, – А вот скажи, что ты всё время твердишь одно и то же – Пахом такой, Пахом сякой, не ходи с ним, гостинцев не бери? Чем он тебе плох? Что ты взъелась супротив него? С первого дня ты мне одно и то же толкуешь. А как спрошу, так молчишь в ответ. Вот что, Софья, ты либо рассказывай как есть, коли, что известно тебе о нём плохого, либо молчи и не говори ничего уж после. А воду лить и наговаривать почём зря не надобно.
Помолчала Софьюшка, помялась:
– Ничего я тебе не могу о нём сказать плохого, Устя, а только чует моё сердце, что недобрый он человек. Боюсь я, что обижать он тебя станет.
– Пахом-то? – усмехнулась Устя, – Да он, как собачка, за мной бегает, в рот заглядывает.
– Ох, Устя, одно дело до свадьбы гулять, а другое семейной жизнью жить…
– А тебе будто ведомо, как это – замужем жить? – грубо оборвала её Устинья.
– Твоя правда, – тихо ответила Софьюшка, – Прости меня, глупую, наверное, и правда я ерунду говорю. Просто сердце моё за тебя болит. Пусть у вас всё будет хорошо. А теперь бери денежки, да завтра с утра в город собирайся. Дядя Михаил, поди, поедет? Вот бы и ты с ними на лошадке, ты сбегай, спроси.
– Хорошо, – кивнула Устя, всё ещё раздражаясь на сестру, и оттого, то краснея, то бледнея. Она взяла узелок с деньгами и, сунув его под свою подушку, вышла из дома и направилась к соседу.
Софьюшка вздохнула тяжело, присела у окна, достала свои картиночки, и принялась их поглаживать, да думать о своём. А думалось ей о том, что нехорошие слухи ходили по деревне про мать Пахомову, баяли люди, что плохими делами она занимается, колдует попросту говоря. В открытую не говорили, а промеж себя шептались, что «умеет» она. И чувствовала Софьюшка всем сердцем, что не врут люди, да и редко предчувствие её подводило. А Устя в последнее время сама не своя сделалась, то захохочет ни с того ни с сего, то заплачет, то прибежит к ней, прижмётся как в детстве, бывалоча, то наоборот по два дня молчит, а спросишь что, огрызнётся в ответ, облает будто.
– Ох, что же делать-то мне? – вздыхала Софьюшка, – Да и что я могу сделать? Запретишь – против воли моей уйдёт, я ей не мать и не отец. Врага себе наживу, а душу единственную родную потеряю. Нет, не могу я поперёк дороги ей вставать. Будь, как будет, от судьбы не уйдёшь.
***
Как покрыл первый снежок землю-матушку, так и свадьба отгремела шумная да весёлая. Гуляла молодёжь на той свадьбе два дня, ели-пили-плясали. Софьюшка со стороны невесты за мать была, в красном углу посадили её, рядом с молодыми по правую руку. Старалась она улыбаться, чтобы не сказали, что не рада она за сестру родимую, или чего хуже – завидует ей, а у самой на сердце кошки скребли – как-то будет теперь её Устюшка жить в новой семье? Что ждёт её? Не видели слепенькие Софьюшкины глаза, как недобро посматривал на неё жених…
***
Вот и жизнь потекла семейная. Пришла Устя в чужой дом. Да не хозяйкой пришла, а к свекрови да к золовке.
– Ничего, – думала она, – Матушка у Пахома приветливая, да и с сестрицей его Гликерьей подружусь я.
С первых же дней показала себя Устинья с хорошей стороны, старалась всем угодить, спозаранку вставала, за работу принималась, тесто месила, щи варила, самовар ставила, говорила ласково, почтительно. После в хлев шла, за скотиной прибирать. И не замечала она будто, что золовка её что-то не больно-то торопится ей помогать, да занятие какое-никакое себе искать, словно у самой Усти, как у сестрицы её, глазоньки плохо видеть стали. Гликерья с утра дров принесёт со двора, печь протопит, да целый день сидит у окна, рукодельничает в своё удовольствие, мать ей и слова не говорит. Устя же с утра до вечера вся в хлопотах. Свекровь лишь по воду Гликерью отправит к колодцу, да и всё на том, а Гликерья и рада, уйдёт и застрянет чуть не до обеда, с деревенскими бабами да девками сплетничая. Принесёт домой новостей, сядут с матерью чай пить у самовара, да судачить про деревенских. Устя поначалу тоже с ними садилась, а после перестала. Не по душе ей было такое времяпровождение, не привыкла она к разговорам таким, не заведено у них с Софьюшкой было кости людям мыть да празднословить. Неприятно ей это всё, мерзко. Ждёт Устя вечера, когда муж любимый домой вернётся, он целый день в делах. Прильнёт к нему, ужином накормит, расспросит, как день прошёл. И на душе вроде просветлеет. А с утра уйдёт он хлопотать, и вновь у неё тяжесть на душе. Вроде и не обижает её свекровь, да и золовка тоже, хоть и волком глядит, но на устах елей, а всё ж таки чует Устинья, что не родные это люди, чужие, что по духу, что по крови. Да куда деваться привыкать приходиться.
– Ничего, – утешала она сама себя, – По весне свой дом поднимем. И Софьюшку к нам заберём. Вот уж радость-то будет! Это она покамест противится, а как перезимует одна, так заскучает, да и тяжело, поди-ка, в одиночку-то. А тут и племянничек народится, вот новое счастье! Потерплю малость.
А живот с каждым днём всё больше, дитятко силой наливается, на соках материнских возрастает. Стала Устя неповоротливой, тяжёлой. Зима в этом году пришла снежная, с метелями да вьюгами, что ни день – то снег убирай. А свекровь и в ус не дует, чтобы снохе помочь двор разгрести. Да и золовка только косится и ухмыляется. В один из дней не выдержала Устинья, бросила лопату, расплакалась, вбежала в избу, скинула тулупчик, села на лавку, еле отдышалась. Дитё внутри толкается, пинается вовсю, тоже, видать, тяжко ему там.
– Не стану больше снег грести, – крикнула Устя в сердцах подошедшей свекрови, – Вас двое, пока Пахом на работе, сами можете убрать, а я бы тем временем по дому управилась.
Сузила свекровь глаза, сверкнули они недобрым огнём:
– Ты что это, девка, кричишь? Аль забыла, в чьём ты доме живёшь? Так я тебе напомню. В моём! И нечего тут концерты закатывать, тяжело ей, ишь ты, бремя не болезнь, всю жизнь бабы до родов работали, а тут, глядите-ко, неженка какая. Лопату ей со снегом поднять тяжело! Ступай, убирай!
Глянула на них Устинья нехорошо, сжала губы, да ничего не сказала, промолчала, только шалёнку свою потуже завязала, да из избы выбежала. Ворота отворила и прочь побежала. Домой, к Софьюшке.
– Не могу больше, – шептала она, – Сколько ж можно-то. А Пахому слово не скажи про мать и сестру, он не верит, как заворожённый. Глаза сразу осоловелые становятся, стоит лишь про сестрицу его или мать слово молвить, а после злой делается, как чёрт, сам на себя не похож, ровно подменяют его. Однажды даже руку на неё поднял, пощёчину отвесил, когда пожаловалась она, что Гликерья сидит целыми днями, а она с животом крутится, как белка в колесе.
– Быть такого не может, – сказал, словно плюнул он ей в лицо, – И чтобы ни разу я от тебя больше таких слов не слышал, да мать моя с тебя пылинки сдувает, и сестра тебя, как родную приняла.
Ошалела Устинья, за щёку пылающую схватилась, не от боли, от обиды горькой заплакала, словно камень на сердце повис, разлилась по груди тоска чёрная – до того горько ей сделалось оттого, что не верит ей муж, во лжи обвиняет. Да не знала Устинья, что с первых же дней, как пришла она к ним в дом, принялась свекровь слова наговорные читать, чтобы сын её в рот ей глядел, чтобы только мать родную слушал, и во всём ей верил. Чёрная душа была у этой бабы, что сажа, да только умела она лицемерить знатно, двоедушничать так, что попробуй выведи на чистую воду, всех вокруг пальца обведёт и всё с выгодой для себя сделает.
– Оттого, небось, и отец Пахома помер раньше срока, – думала Устинья, утирая слёзы и шагая по сугробам к родному крылечку, – Довела его баба проклятая.
– Софья, ты дома? – окликнула она сестру, войдя в избу.
– Устя? – послышался удивлённый возглас из комнаты, – Это ты? Иду-иду.
На пороге показалась Софьюшка, она вдруг остановилась, нахмурилась и, поведя рукой по воздуху, спросила:
– Ты чего, Устя? Что случилось?