Катя Скворцова, которую майор опрашивал сразу после трагедии, по горячим следам, вела себя неоднозначно. Возможно, у того, кто не имеет такого обширного опыта в оперативно-разыскной деятельности, как майор полиции, поведение девочки подозрений бы не вызвало. А вот Замятин насторожился. Понятное дело, внезапная смерть лучшей подружки для неокрепшей подростковой психики – испытание нешуточное. Но вот вопрос: внезапная ли?
Во время той, первой беседы Катю колотило крупной дрожью так, что даже Замятину становилось зябко. Это был не просто стресс, это был страх. Самый настоящий. Такой, про который говорят: пробирает до костей. Майор хоть и не был никогда гением психологической экспертизы, но признаки этого особого страха за годы службы изучил хорошо. Похожие он наблюдал у тех людей, чья истерика была замешана на чувстве сопричастности или вины. С опытом он будто наловчился распознавать в воздухе особые феромоны такого чувства, как натасканная охотничья собака дичь. Конечно, в отношении Кати это было всего лишь предположением, которое к делу не пришьешь, но он чувствовал, что девочку знобило от ужаса сопричастности. Это вовсе не значило, что она физически помогла подруге шагнуть с балкона многоэтажки, но, похоже, о причинах Лизиной смерти имела свои предположения. Даже если они были надуманны, размашисто нарисованы юношеским воображением и относились к разряду откровений о несчастной любви или несправедливости мира, майор все равно хотел бы их услышать. Хотя бы для того, чтобы разобраться для себя лично с Катиным поведением и снять лишние вопросы. Но сделать это тогда не получилось, а учитывая совокупность факторов, указывающих на добровольное и осознанное самоубийство, докапываться до несовершеннолетней свидетельницы у него не было никакого резона, кроме мнимого. По опыту он знал, что апеллировать к начальству аргументами: «Мне кажется, пусть безосновательно, но все же» – себе дороже.
Поэтому на повторных встречах с Катей Скворцовой майор настаивать не стал, а во время первой так ничего и не выведал. Она однообразно твердила, что не знает, как и почему такое могло случиться с ее подругой. Этими бесполезными ответами Замятин вынужден был удовлетвориться. Ее, как несовершеннолетнюю, опрашивать можно было лишь в присутствии законных представителей. Таким представителем выступила мать, очевидно, недовольная тем, что девочку привлекают к выяснению причин чьей-то гибели.
Что уж там себе надумала о коварстве следственных органов недалекая гражданка Скворцова-старшая, которая, похоже, черпала знания о внешнем мире из сериалов, майор не знал. Но выстроить хоть сколько-нибудь связную беседу с девочкой в ее присутствии не удавалось совершенно. Мало того что сама Катя вела себя как затравленный зверек, упрямо глядя в пол и закрываясь от собеседника длинными рыжими прядями, скользнувшими вперед со склоненной головы. Вместо слов – судорожные всхлипы, при упоминании имени Лиза – истерика. Так еще ее мать чуть ли не после каждого вопроса вворачивала: «Вы травмируете психику моего ребенка!»
Майор тогда еще решил, что поговорить с девочкой конструктивно и услышать от нее что-то большее, чем «я ничего не знаю», возможно, удастся спустя время, когда она отойдет от пережитого, а главное – снова почувствует себя в безопасности. И вот он заявился к ней домой, чтобы попытать удачу. А вдруг? Хотя перспективы миновать родительское сопротивление представлялись весьма сомнительными, но майор подбадривал себя девизом «делай что должен, и будь что будет» и ждал, когда же наконец откроется дверь и он сойдет с коврика, как с расстрельной точки.
– Снова вы? – Удивилась хозяйка квартиры. А если по протокольному, в привычной для Замятина манере: прописанная по этому адресу гражданка Скворцова, сорокасемилетняя мать двоих детей, состоящая в законном браке и имеющая неполную трудовую занятость.
– Я, – виновато подтвердил Замятин и ощерился самой располагающей из своих улыбок, которая делала его похожим на маленького мальчика, в силу природной аномалии заросшего сивой мужской щетиной.
– Но мы ведь уже все вам сказали. Насколько я знаю, вы не имеете права допрашивать мою дочь. К тому же Катя не раз говорила, что ничего не знает.
Скворцова явно не намеревалась приглашать незваного гостя в дом, проявляла бдительность. Приоткрыв входную дверь лишь на треть, она держалась рукой за косяк, как бы преграждая Замятину путь, и таращилась на него выпученными от возмущения и тревоги глазами. Майор вдруг подумал, что этот взгляд делает ее похожей на наседку, которая нахохлилась перед потенциальной угрозой для потомства. Сходство довершали взлохмаченные, плохо прокрашенные короткие волосы и изрядно заношенный байковый халат, походивший расцветкой на окрас пеструшки.
– Да я не по службе. Я по дружбе, так сказать, – поспешил он убаюкать ее бдительность. – Зашел поинтересоваться: мало ли что, вдруг Катя что-нибудь вспомнила. Тогда-то, понятно, стресс у нее был, переживала очень, а сейчас, на свежую голову, мало ли что припомниться может. Вы ведь близко общались с Лаптевыми, не совсем они вам чужие люди. Хотите, наверное, помочь.
– Ничего ей не может припомниться, потому что ей просто нечего вам рассказать, Иван… – Скворцова запнулась на отчестве собеседника, и тот с готовностью пришел ей на помощь, старательно выдерживая образ своего парня, а не блюстителя закона.
– Андреевич.
– Андреевич, – присовокупила Скворцова и, кажется, немного ослабила сопротивление: – Конечно, я как мать, да и просто человек, очень сочувствую Ире, но чем тут поможешь? Лизу уже не вернуть. Смотреть надо было за девочкой, пока жива была, теперь уж что? Я, честно говоря, в последнее время не в восторге была от их дружбы. У Лизы переходный возраст как-то слишком остро проходил, нехорошо. Остриглась, в черный выкрасилась как ворона, наряжаться стала не пойми во что. Неизвестно было, чего ждать от таких перемен. Мне, постороннему человеку, не по себе было, а уж мать куда смотрела – ума не приложу. Я лично не сомневаюсь, что она сама собой управила, и не вижу никакого смысла мучить расспросами Катю.
– Я вовсе не собираюсь никого мучить. Мне бы только восстановить кое-какие факты из жизни Лизы. – Замятин снова пустил в ход козырную улыбку, но прием не сработал.
Наоборот, Скворцова будто опомнилась. Майор не столько увидел, сколько почувствовал, что она подобралась, костяшки на руке, сжимающей угол дверного косяка, обозначились четче. Похоже, преграда между ним и девочкой, которая стояла в коридоре за материнским плечом, лишь окрепла.
– Вы, Иван Андреевич, извините, конечно, но нет. Наговорились уже, пора и честь знать. Всего хорошего.
С этими словами она медленно, словно стараясь смягчить свою грубость, потянула на себя дверь.
– А вдруг опасность угрожает и вашей дочери? Об этом вы не думали? – Выпалил Иван Андреевич в уже затворенную створку.
В ответ ему злобно, как челюсти цепного пса, клацнул замок.
«Не наговорились! Ой, не наговорились!» – нашептывал майор, непринужденно сбегая по покатым ступеням старой пятиэтажки. Он лишь убедился в этом, когда в стремительно сужающемся проеме двери увидел Катин взгляд. Стоя в нескольких шагах от матери в сумрачном кармане коридора, она будто не решалась двинуться ни вперед – к майору, ни в сторону – в сокрытое от его глаз пространство квартиры. За те недолгие минуты, что длилась его беседа с ее матерью, он как будто разглядел Катю лучше, чем когда разговаривал с ней лицом к лицу. Или просто увидел ее другой? Тогда вся она была искажена истерикой, размыта до бесформенного пятна. А сейчас в коридоре стояла настоящая Катя – девочка-подросток, хрупкая, трепетная, неокрепший розовый бутон в заросшем полынью палисаднике.
Толкнув увесистую дверь подъезда, майор вышел на свежий, не по-весеннему промозглый воздух. После затхлого и местами зловонного подъезда уличная свежесть показалась альпийским простором. Он прошел с десяток шагов и присел на неряшливо покрашенную зеленую скамейку напротив детской площадки. Взглянул на часы и приготовился ждать. В том, что Катя скоро спустится, он не сомневался – увидел это намерение в ее глазах. То, что лучшей подруге погибшей Лизы Лаптевой есть чем поделиться со следствием, теперь было очевидно. Катя вышла из подъезда через десять минут и направилась прямиком к майору.
– Все-таки вспомнила?
– Вспомнила.
Уровень D. Глава 6
Всю ночь в беспокойном, дрожащем паутиной забытьи Ирине Петровне снились киты. Ядовито-синие громадины выписывали вокруг нее размашистые кольца в густом сумеречно-сером мареве, и Лаптева никак не могла понять – очутилась она под толщей темной воды или вознеслась под сень грозовых облаков. Дышать было сложно, тело бил озноб. Пространство казалось загустевшим и липким как кисель. Его плотные завесы рассеивали наклонные столпы блеклого туманного света. Лаптева пыталась, но не могла пошевелиться – настолько непреодолимым было для нее сопротивление этой странной кисельной среды. И чем усердней она старалась обрести подвижность, тем волнительней было наблюдать за мощными китовыми тушами, с легкостью рассекающими пространство. В сравнении с этими великанами она ощущала себя крошечной как планктон, и китам, казалось, не было до нее никакого дела. В плотном кольце они вились жгутами тернового венка, издавая стонущие, протяжные, пробирающие до нутра звуки. Их пронзительный плач разносился вокруг низкочастотными волнами, и все ее существо мучительно, до невозможного предела отзывалось на эти звуки. Ей казалось, что и сама она становится низкочастотной волной, вытягиваясь в тончайшую струну, которая вот-вот лопнет от растущего напряжения. Предвкушение этого конца не пугало ее. Наоборот. Он манил обещанием освобождения – наконец-то она разлетится на мириады больше не связанных друг с другом частиц и все закончится. Но вдруг размеренное гипнотическое кружение стаи нарушилось. Один кит сделал резкий кульбит, отделившись от остальных, и двинулся прямо на нее. Лаптева, почти достигшая блаженного конца, сжалась. Последнее, что она увидела, был красный зоб.
Из муторного кошмара ее вырвал телефонный звонок. Старенькая «Нокия» свиристела высокими нотами, которые свободно курсировали между двух миров – призрачным, с китами, и реальным, с одинокой холодной постелью.
– Ирина, я все, конечно, понимаю. Ты знаешь, я очень сочувствую твоему горю. Но ты на работу выходить собираешься? Мы больше не можем без второго кассира. Ждать тебя, нет?
– Буду, Азим. Буду, прости. Завтра выйду. В ночную, можно?
– Ох, Ира, Ира, что поделаешь с тобой? Можно. Точно придешь?
– Точно. Прости, что так вышло.
– Ай, зачем так говоришь? Не человек я, что ли? – Из трубки полетели раздраженные гудки.
Спросонья, еще не разогнав жуткий морок сна, Лаптева ответила рефлекторно. Ответила, как в прежние времена, когда голос начальника пробуждал в ней невесть когда и кем посеянные зерна страха и раболепства. Эта сорная трава разрасталась в ней бурным цветом вмиг, как по волшебству, стоило ей оказаться лицом к лицу с тем, кто выше ее пусть даже по условному статусу. Она терялась и путалась в высоких густых побегах и от растерянности вела себя не как взрослая женщина, а как провинившийся первоклашка перед директором школы. Вот уже три года ее начальником был человек тишайший, не внушающий никому, кроме нее, холопского подобострастия. Но Ирина Петровна и перед ним отчего-то робела, хоть и понимала умом: Азим добродушен до крайности, чтобы вить из него веревки особой сноровки не требуется. Но у нее отродясь не было такого навыка. Жертвенность и подспудно обретавшийся внутри страх перед сильными, да и перед самой жизнью в целом, в ее роду, как паразиты, передавались по женской линии. Одна только Лиза, казалось, убереглась от такого наследства.
Окончательно очнувшись, Лаптева обнаружила себя в своей комнате, лежащей на изрядно продавленном диване. Обычно диван этот она раздвигала перед сном, машинально, наспех застилая его постельным бельем, и он превращался в некое подобие кровати. Но теперь до бытовых ритуалов ли? Хорошо уже то, что вчера она нашла в себе силы очнуться после кошмарного наваждения и нетвердым шагом добрести до своего запустевшего лежбища. Так и повалилась на него в чем была, не помня себя.
Тяжелые веки поддались с трудом, будто не успели просохнуть от стылого киселя, в котором она барахталась всю ночь. Открыв их наконец, она увидела перед собой угол схождения потолка с посеревшей от времени побелкой и стены с рассохшимся, скрученным стружкой краем обоев. Ниже располагалась незатейливая стенка-горка из хлипкого ДСП. На ней всякая мелочь, устаревшая модель телевизора и фотографии дочери. Лиза в пушистой юбке-пачке на новогоднем утреннике в детском саду; Лиза позирует для виньетки первоклассника; присев на корточки, десятилетняя Лиза обнимает огромную соседскую псину; Лиза с черным каре вполоборота серьезно и задумчиво смотрит в объектив, в нижнем правом углу снимок перехвачен черной лентой.
Лиза… Лаптевой казалось, она все делает ради дочери. Вера в это придавала ей сил. Почему же взгляд ее девочки год от года становился все грустнее, как будто неутолимая тоска в нем росла и крепла вместе с ней? На снимках, которые в хронологическом порядке расположились на неказистых полках, перемена в ее взгляде была очевидной. Раньше Лаптева думала, что это грусть взросления, связанная с познанием мира, который многообещающих посулов Лизе не давал. Взросление маленьких принцесс в хрущевках часто связано с утратой иллюзий. Но ее внезапная и трагическая смерть вдруг словно луч прожектора выхватила из однообразной серости жизни, уводящей все в один тон, эту метаморфозу в ее глазах. Если раньше она казалась естественной, то теперь – зловещей, мистической, пророческой. Что за тайну унесла с собой ее девочка? И могла ли она сама? Нет-нет, бред, наваждение, она точно не могла совершить этого сама, немыслимо.
Конечно, у них была не идеальная семья, совсем не идеальная, но ведь случается и хуже. Намного хуже. На Лизу не поднимали руку, за исключением нескольких раз, когда е отец не совладал со своим гневом. Она всегда была сыта, одета, и Лаптева, насколько могла себе позволить, старалась удовлетворять ее потребности и желания. В чем-то приходилось и отказывать, так ведь это не из вредности – в силу обстоятельств. А сколько детей растут в условиях куда хуже. В конце концов, именно ради Лизы Лаптева держалась за иллюзию полной семьи, жертвуя собой. Чтобы у дочери всегда была крыша над головой, ее привычный отчий дом, а не вереница съемных квартир, на аренду которых Лаптева и заработать вряд ли смогла бы. Наверное, она могла бросить все и вернуться с дочерью на малую родину, так ведь здесь Москва, перспективы для Лизы, а там глухая провинция. Или она могла бы оставить Лизу с отцом в Москве. Но как оставишь?
Она все делала ради Лизы. Это она знала наверняка. И лишь иногда, как сейчас, она допускала жестокую мысль: а ради Лизы ли? И тут же гнала ее, потому что, мысль эта, едва обозначившись, начинала ворочаться внутри холодным скользким змеем, и было в ее шевелении что-то совсем уж для Лаптевой жуткое и невыносимое.
Сейчас взгляд ее ощупывал каждый сантиметр комнаты, цепляясь за мелкие детали вроде заскорузлых краев обоев, как за памятные зарубки. И они возрождали в ней когда-то пережитые чувства, надежды, которые она давно, будто в прошлой жизни, возлагала на жизнь в этой квартире, на этот старый диван, бывший в ту давнюю пору ее супружеским ложем. С каким волнением, присущим неопытной молодости, она входила в семейную жизнь, пытаясь прижиться в этом доме. Он был для нее чужим много лет назад, чужим и остался. Но могла ли она тогда предвидеть, что будет так? В молодой Лаптевой не было места дару предвидения, той особой циничной прозорливости, которая приходит с годами, прожитыми несчастливо. Тогда она тыкалась в жизнь как слепой щенок, бездумно обретая эмпирический опыт. И как щенок взволнованно виляла хвостом, надеясь, что вот-вот наткнется на что-то радостное.
Не случилось. Вся ее жизнь – маета, преодоление и бесконечное ожидание завтра, которое в ее фантазиях должно было наступить вдруг и все переиначить, изменить. Но волшебное завтра, как мираж, к которому из последних сил пробираешься, увязая в зыбучих песчаных барханах, не приближалось ни на метр, оставаясь так же далеко, как и в начале пути. И вот вместо вожделенного миража Лаптева настигла жуткий кошмар. Он тоже все изменил вдруг, кардинально и навсегда. Лизу не вернуть. Можно лишь постараться узнать, что за тайна забрала ее навсегда, застыла в глазах сокровенным знанием, невыплаканной слезой, страшным пророчеством. Узнать это для Лаптевой теперь главная и единственная в жизни цель, а после этого – всё. Ничего не останется и ее самой, наверное, тоже.
Уровень D. Глава 7
Катя опустила на землю полупустое пластмассовое ведро. Казалось бы, столица, двадцать первый век, а мусор из хрущевок приходится выносить по старинке на улицу. Зеленые контейнеры стояли здесь же, во дворе, привычно вписываясь в стандартный пейзаж спального района. Между ними и подъездом, в котором жили Скворцовы, расположилось подобие детской площадки с основательной стальной горкой, установленной, казалось, на века. Горка возвышалась в центре прямоугольного пятачка, отведенного под игры. Ее зеркальный, отполированный временем язык был изрядно покорежен, прогибаясь вмятинами на склоне и скручиваясь стружкой у земли. Под апрельским солнцем скособоченный металл бликовал, будто отсылая в небо прерывистые сигналы SOS, но добротное основание, на котором пестрели слои разномастной облупившейся краски, прочно вросло в землю. Вокруг валялись пивные бутылки и сигаретные окурки. Грязно-серые проталины в плотной корке льда, которая упорно противилась весне, обнажали прочие свидетельства недетских забав. Из других развлекательных ухищрений здесь различались облезлая накренившаяся песочница и железный остов того, что когда-то, по-видимому, было каруселью. Эти предметы, как артефакты ушедшей советской эпохи, казались Замятину унылым приветом из детства. Изъеденные временем, они походили на мираж, дрожащий зыбким маревом на стыке веков.
В ожидании Кати, от нечего делать рассматривая этот урбанистический пейзаж, майор на мгновенье представил, что, стоит ему моргнуть, и краски вспыхнут, оживут синим, красным, желтым – теми простыми цветами без всяких оттенков, которыми были окрашены предметы советской действительности. Их он помнил лишь по самым ранним годам, а потом их разъело кислотной волной постперестроечных девяностых.
Детство майора Замятина мало того что прошло в интернате, так еще и выпало на время сумбура и хаоса – становления нового порядка, когда на обломках старого режима, ошалев от свободы, не умеючи пытались соорудить что-то новое. Его норвежская пассия Лис Шмидт, питающая к этой стране нездоровый интерес, как-то сказала ему, отложив в сторону учебник новейшей истории России: «Кажется, я начинаю понимать, почему русские люди такие странные и непредсказуемые, дикие. У вас нет преемственности поколений. За каких-то сто лет идеология и ценности вашего народа были переиначены трижды: от царской России к советской, а потом вас и вовсе выбросило на обочину. Моя родина, Норвегия, до сих пор является монархией, пусть и конституционной. Наши бабушки прививают нам то, что было привито им их бабушками, наши дети растут с ощущением размеренности жизни, и это делает их умиротворенными и социализированными. Они знают, что, как и их родители, они закончат учебу, устроятся на работу, возьмут в кредит дом, родят детей и преспокойно проживут так до самой старости. А вы? Какую модель существования могут привить вам ваши прадеды, деды, родители, если их жизни проходили при разных режимах? Может, потому вы и ведете себя как первобытное племя, что исследуете жизнь методом тыка, не имея перед собой примера? Как можно испытывать умиротворение в стране, где каждые полвека происходят революция и государственный переворот?»
Замятин тогда ничего не ответил взволнованной собственным монологом Лис. Он умилился выражению широко распахнутых голубых глаз, присел рядом с ней на диван, сгреб в охапку хрупкое мягкое женское тело и повалил Лис на подушки, зарывшись носом в ее кудрявые пшеничные волосы, пахнущие ароматным шампунем. Лис тут же забыла про феномен загадочной страны, над разоблачением которого так упорно корпела, и затихла в сильных руках «большого русского мишки».
Сейчас Замятин смотрел на Катю Скворцову и гадал: какое же детство выпало ей и ее лучшей подруге, прыгнувшей с тринадцатого этажа высотки? Каким может быть детство на нескончаемом перепутье? Катя стояла перед ним на элегическом фоне детской площадки, просуществовавшей несколько эпох и, похоже, доживающей свой последний срок. Наверняка совсем скоро что-то новое возникнет на этом месте (надолго ли?), упокоив наконец неприкаянный призрак смутного прошлого. Но пока еще он служил декорацией Катиной реальности, которую каждый день она видит из своего окна.
Декаданс за ее спиной резко контрастировал с подростковым наивным представлением о красивой жизни. Его выдавали узкие спортивные штаны из ярко-розового плюша с кричащим перекошенным логотипом «Шанель»; стоптанные сапожки – кустарная подделка под популярные UGG; криво наклеенные стразы на фурнитуре курточки: все с явной претензией на гламур, подсмотренный в глянцевых журналах, музыкальных клипах, звездных фото в «Инстаграме». Нелепое несоответствие фона и отчаянного стремления к идеальному, по Катиным представлениям, образу отозвалось кратковременным спазмом в груди Ивана Андреевича. Уж слишком нежное нутро проглядывало за всей этой грубо сделанной китайской мишурой.
Замятин будто увидел Катю впервые. Не искаженную истеричным припадком, не сокрытую сумраком коридора, а такую, какой она была на самом деле. Под низкой ветвистой кроной, которая совсем уже скоро распустится нежной листвой, перед ним стояла девочка. Длинные русые волосы с медным отливом оттеняли белизну тонкой, словно рисовая бумага, кожи. Карие глаза с чайной рыжиной под светлыми колосками бровей. Худенькое вытянутое лицо с очерченными скулами, нос тонкой лепки, острый подбородок. Во внешности ее угадывалось что-то лисье, но вся она лучилась чистотой юности.
– Поговорим? – Располагающе улыбнулся Замятин.
Катя посмотрела в сторону своих окон, и, убедившись, что ветвистая крона вполне надежно закрывает обзор, присела на лавочку рядом с ним.
– Ты чего-то боишься? – Брякнул майор первое, что пришло в голову, не зная, как подступиться к столь непривычной для себя собеседнице.