Передай-как ты, золотое солнышко,
Наш поклон дедам нашим родным, родителям…
– У! – единой грудью выдохнула сотенная толпа. – Ух!
И казалось, кости дедов содрогнулись под покровом земли, отвечая на общий призыв.
Княгиня принялась жать рожь, продвигаясь встречь солнцу – так положено при завершении этого важнейшего в году дела, подводящего итог всем годовым трудам.
Попрошу я тебя, праведное солнышко,
Передай ты от меня поклон низенький
Моему родному доброму батюшке…
– начала свою речь Ута.
Она стояла впереди всех нарядных женщин, как самая знатная после княгини. Имеющая внуков, она уже не могла носить красную поневу и надела темную, но ее белый вершник был обшит узорным синим шелком, грудь украшали ожерелья из стеклянных и сердоликовых бусин, на синем очелье под белым шелковым убрусом блестел тканец из голубых шелковых и золотых нитей, с золотыми подвесками моравской работы. Дорогие уборы Уты, привезенные из Киева, славились по всей округе. Сама она к сорока годам заметно постарела – немного исхудала, побледнела, потеряла несколько зубов, на лице появились морщины, но даже сквозь них еще виден был облик юной миловидной девушки, какой ее знали в родных краях двадцать пять лет назад. Это сказывалась ее чистая, самоотверженная душа, не постаревшая ничуть, несмотря на бесчисленные испытания. С годами куда лучше стала заметна ее несгибаемая внутренняя сила – негромкая, неприметная, но всегда готовая подать помощь и заботу любому, кто в ней нуждался, но теперь подкрепленная богатым жизненным опытом.
Ты взгляни, красное праведное солнышко
На мою на бессчастную головушку,
Ты найди на чужой дальней сторонушке
Дорогих моих родимых детушек,
Ты поведай им, мое солнышко,
Как живу я, сиротинушка бесчастная
С одной моей малой серой пташечкой…
– У! – единым голосом вскрикивали женщины, присоединяясь к зову.
У многих были слезы на щеках – причитающий голос бередил сердца, жалобил. Но так и нужно: деды тоже слышат. Деды помогают… Сейчас была пора говорить с мертвыми языком печали и слез, чтобы приблизить грань Нави и растворить ее незримые ворота.
Под голошение княгиня постепенно продвигалась по полю, шаг за шагом приближаясь к дальнему краю. Когда-то княгиня Эльга сосватала младшую дочь Сванхейд из Хольмгарда за своего вуйного брата Судимера. В то время жених был младшим из сыновей Воислава и никто не думал, что варяжка Альдис когда-нибудь станет княгиней. Но она так хорошо здесь прижилась, что сегодня, видя ее в красной поневе и белом вершнике, обшитом красным шелком, никто и не подумал бы, что родилась она в старинном гнезде варяжских князей на Волхове. Даже по-славянский она говорила так, как говорят все здесь.
Все собравшиеся следили за княгиней; по мере того как она продвигалась к краю поля, волнение возрастало. Пошел гул, неясный ропот. «Вон она, вон! – полетело по толпе, пока еще невнятно. – Вижу! Ой, божечки!»
Ута тоже бросила взгляд на крайние ряды ржаных колосьев. Княгине оставалось пройти шагов пять, и было заметно, что в одном месте, на самом западном углу, рожь стоит не ровно, как везде, а раздвинута чем-то крупным. За стеной колосьев просматривалось нечто темное… косматое… Пробирала жуть: казалось, там сидит во ржи медведь… или что похуже. Кто-то из тех, кто вышел из-под земли, из могильных холмиков, разбуженный и призванный голошением. И хотя Ута знала – что, и кто там, и зачем, – детский страх перед неведомым не отпускал и сейчас. Вот сейчас Навь оторвется от земли и явит себя…
Когда внезапно рожь шевельнулась, не одна Ута вздрогнула – содрогнулась вся толпа, полетел испуганный крик.
– Вон она! – вразнобой закричали десятки голосов.
– Видите ее? – крикнул князь Судимер, повернувшись к толпе.
– Видим! Видим! – ответила ему сотня голосов.
– Так гоните бабу!
– Побежала, побежала!
Старшие женщины устремились вперед и окружили угол поля, где что-то шевелилось. В вытаращенных глазах отражался ужас встречи с Навью и восторг от сознания важности предстоящего дела. Такова Навь: страшно встать с обителью смерти лицом к лицу, но лишь оттуда выходит обновленная жизнь.
Княгиня стала жать быстрее, ловко хватая в горсть пучки ржаных колосьев и ударяя по ним серпом. Делая шаг за шагом, она близилась к западному углу.
Разноголосые крики вылились во всеобщий вопль. Из колосьев поднялась старуха – в темной одежде, в накидке мехом наружу, в красном платке и в берестяной личине с клювом. Дети завизжали не шутя; кто-то пустился бежать, кто-то спрятался за мать, иные припали к земле. Толпящиеся у кромки поля вопили изо всех сил, будто выстраивая из крика непреодолимую для беглянки стену.
– Пожиналка! Баба-Пожиналка! Бежит, бежит!
– Хватай ее! А то уйдет!
– У! У! Беги, Баба, беги!
Старуха эта не могла бы убежать от толпы народа – для этого она была слишком стара. Но в детстве Ута слыхала рассказы, что иной раз Пожиналка оказывалась такой ловкой, что ее приходилось гонять по всему полю, прежде чем выйдет загнать в последний ряд и там «зарезать». Однако и эта баба не сдавалась легко; приплясывая, она качалась туда-сюда, делая вид, что вот-вот проскочит между шарахавшимися от нее женщинами и даст деру в лес – только и видели. А этого никак нельзя было допустить – с ней убежал бы и «спор», вся питающая жизнь сила собранного урожая.
Княгиня делала последние шаги к западному углу; Баба перестала метаться и замерла.
– Режь ее! Режь! – орали со всех сторон.
Льдиса взмахнула серпом над головой старухи; на разрумянившемся лице, в светлых глазах княгини был такой ужас, как будто ей предстояло совершить настоящее убийство. Она проделывала этот обряд не первый год, но у нее каждый раз дрожали руки: и от напряжения поспешной работы, и от сознания важности действа. Зарежь она Бабу неправильно, и в жите не будет «спора», все труды на нивах окажутся напрасны! Один ее удар мог защитить благополучие всего рода плесковчией – или погубить. Глядя на нее, Ута подумала: велите Льдисе ударить серпом по горлу старухи, под самый край личины – она сделает это, прольет горячую кровь на корни последних колосьев… Как это и делали в незапамятной древности, ежегодно отдавая Матери-Сырой-Земле самую близкую к ней старую мать в возмещение понесенных трудов.
Но Льдиса лишь взмахнула серпом по воздуху, а Баба упала – головой под последний пучок колосьев. Возбужденный крик толпы перешел в ликующий – добыча настигнута, жертва принесена! Княгиня остановилась над телом, опустив серп и тяжело дыша. Женщины встали в круг.
– Зарезали, зарезали! – кричали у поля. – Конец Бабе!
Ута, Предслава и еще несколько большух подошли к Льдисе с красными лентами и синими цветами в руках. Прочие запели, двигаясь по кругу – мелко переступали ногами вбок, притопывая и прихлопывая.
Баба ты, баба!
Выйди за нашего деда!
Наш Дед богатый!
Борода лопатой!
Три овина хлеба!
Хрен по колено!
Княгиня отдала Уте серп – та приняла его в рушник, не прикасаясь рукой, – и стала заплетать колосья последнего пучка в косу. Ей подавали ленты, цветы, так что косы вышла толстая, яркая, желто-красно-синяя. Отдавшая все силы и погибшая как старуха, земля снова становилась невестой, ожидающей посева. Ута вздохнула тайком: земля старше всех смертных женщин, но быстрее всех становится вновь молодой. Она проходит путь от ждущей девы до мертвой старухи за неполный год, а дочерям ее остается лишь вечно стремиться вслед, без надежды догнать.
Баба лежала неподвижно, притворяясь мертвой. Закончив плести, Льдиса опять взяла из рушника серп и отрезала колосья с верхушки косы. Это и был «спор», выросший над жертвенной кровью Бабы, святыня, которую надлежало бережно хранить до нового сева, до весны.
Княгиня перевязала «спор» красной тканой лентой, наклонилась и положила его на грудь Бабы.
– Умерла! Умерла! – кричали женщины, уже охрипшие.
Лежащую Бабу стали забрасывать травой, соломой, даже землей – хоронить. Другие женщины тем временем метали сжатые колосья в копны, освобождая место на «божьем поле».
Но вот главное было сделано. Раскрыли корзины и короба, расстелили скатерти на земле. Принялись выкладывать угощение – хлеб, пироги, жареных кур, кашу, кисель, яйца. От каждого небольшую часть подносили Бабе и клали возле нее, приговаривая:
– Угощайся, Баба! Мы тебя покормили, и ты нас кормить не забывай!
Женщины сели на копны, мужчины – на землю, и все принялись угощаться сами. Княгиня разливала брагу и пиво, каждый большак, получив чашу, кланялся, поднимал чашу к небу в стороне святилища, приглашал Перуна разделить питье и отливал немного наземь, потом опять кланялся и пил сам.
Стоял гомон, смех. Заиграли рожки, начались пляски. Матери родов притопывали, выплясывали на ниве, покормленной и уваженной в благодарность за тяжкий труд – рождение хлеба для рода людского.
Баба лежала не шевелясь, будто и правда умерла. Правая рука ее покоилась на груди, оберегая нечто ценное, но под наваленной соломой этого никто не видел.