Чуть не половина детей умирает, не дожив и до трех лет, поэтому дитя подстригают впервые в три года, как прошедшее первую проверку на принадлежность к миру живых. У каждой старой избы под порогом истлевают кости младенцев. Случись что с Колоском – и ей придется вырыть маленькую могилку вот здесь, у входа в логово. И опустить в холодную землю маленькое тельце… холодное, как сама земля… чтобы стало частью земли… Может быть, там уже лежат «медвежьи чада» прежних поколений, съеденные лесом. Но не ее. Чего бы ей это ни стоило – своего она убережет.
* * *
Когда Колоску шел третий месяц, повалил снег. Утром, растопив печь и открыв дверь – дрова уж очень принялись дымить, видно, отсырели от дождей, – Малуша увидела с порога белые крупинки, густо сыпавшие на зеленые лапы елей и на рыжую хвою на земле. Как будто Макошь решила варить похлебку из грубой муки да опрокинула туес. Запах свежего, первого в году снега щекотал ноздри, бодрил, возбуждал. Так всегда поначалу: кажется, что приход зимы несет нечто радостное, обещает веселье Карачуна, уют долгих посиделок, манит надеждой на какое-то особенное, еще не бывалое счастье… И только потом вспоминаешь: зима – это замерзшие руки и мокрые ноги, шмыгающий нос, тяжелые кожухи, колючие платки из толстой шерсти, неуклюжие поршни с соломой, вечная дымная горесть, тьма, тьма и тьма, одевающая утро, вечер и большую часть дня. Хвори от холода, дыма и недоедания, а для кого-то и смерть…
Малуша вздохнула, услышала сама себя и поразилась: точно так вздыхали Векоша, и Травка, и Лиска, другие челядинки княгининого двора, утомленные вечной работой и не видящие впереди никакого просвета до самого Ирия. Чем она теперь лучше них? От возни с печью и закопченными горшками руки у нее давно почернели, а от стирки в холодном ручье кожа краснела и трескалась, не делаясь особо чище. Мысли день ото дня ходили по кругу: встать, растопить, налить, поставить, покормить, перепеленать, уложить, растолочь, размолоть, подать, убрать, помыть… У Эльги даже челядинки жили полегче – они могли по очереди оставлять своих чад друг другу. Теперь она сама не лучше Нивки и Багули, которых бранила за неряшество. Ни одного человека не видела уже много месяцев, а кажется, что много лет. Малуша прикинула: не считая Буры-бабы и Князя-Медведя, последними виденными ею людьми были Велерад и Улеб, приведшие ее к Навьей строже. Через три месяца с небольшим тому сравняется год!
Да неужели ей теперь всегда так жить, с острой тревогой подумала Малуша. Выросшая на оживленных киевских дворах, где каждый день мелькали люди и все время появлялись новости, она начала тяготиться этим одиночеством, едва оно стало привычным. Князь-Медведь не обижал ее, давал ей все, о чем она просила, и не ворчал, что детский плач мешает спать. Но и говорить им было почти не о чем – если ничего не случается и никого не видишь, о чем говорить? Он пытался ее развлечь, рассказывая разные лесные байки или что повидал на прошлом Карачуне в Плескове, но, как ни хотелось Малуше послушать про мир живых людей, она слишком уставала за день и клевала носом, сидя у печи с чадом на руках. На груди через сорочку проступали влажные пятна молока…
А зима наступала уверенным грозным шагом. Выросшей гораздо южнее Малуше было страшно видеть, как быстро холодает, как все тяжелее наваливается на мир тьма. Однажды, слушая вой метели над кровлей, она подумала: понятно, почему Эльга в свое время решилась даже на убийство волхва-хранителя и побег с чужими людьми, лишь бы не застрять здесь… А ей ведь еще не приходилось самой пеленки стирать! Малуша снова начала жалеть о том, что она не княгиня, но теперь уже не из честолюбия, а только от усталости. Больше она не хотела белокаменного троноса с узорами из порфира, а хотела только возможности спокойно проспать всю ночь. А проснувшись, лежать под теплым одеялом, ожидая, пока кто-нибудь другой растопит печь, поставит кашу и принесет ей младенца в сухой и чистой пеленке…
Когда наступил месяц студен, снега навалило столько, что Князю-Медведю приходилось отправляться в лес на лыжах, а перед этим протаптывать Малуше тропу к ручью, иначе она просто не дойдет. Но и так она чувствовала усталость, едва добравшись до берега. Ручей замерз до дна, стирать она теперь ходила на озеро, где стояла баня и имелись мостки: Князь-Медведь делал там прорубь.
Но и вернувшись в избушку, отдохнуть как следует не удавалось. Колосок, поначалу довольно тихий, стал беспокойным: больше плакал и меньше спал. Малуше казалось, что он бледнеет и худеет, как будто голодает. Было похоже, что ему не хватает молока: оно уже не мочило сорочку на груди, а сами груди стали не такими полными.
Осознав это в первый раз, Малуша содрогнулась от ужаса. Когда у матери нет молока, чадо кормят козьим, а то дают пережеванный хлеб. Но откуда ей здесь взять козу? И не мал ли Колосок, чтобы есть хлеб – ему едва три месяца! Да и хлеб у них имеется не всегда, а только если из весей принесут. Пока, до середины зимы, хлеб носили щедро, но после Полузимницы эти подношения иссякнут. Она и Князь-Медведь могут есть рыбу и дичину, но чадо? Разве к медведице в берлогу пробраться и ей, сонной, еще одного «медвежонка» подложить… Да и то рано – лесная мать еще не родила своих мохнатых чад.
В тот же день Малуша побежала к Буре-бабе. Та велела пить настой листьев крапивы; хорошо, что сего зелья, помогающего от разных недугов, у старухи имелся хороший запас.
Поначалу помогло, но через несколько дней молоко снова начало иссякать.
Этот день Малуша снова провела одна. Перед этим три дня шел густой снег, даже с метелью, и Князь-Медведь никуда не уходил. Но сегодня снег перестал, и он отправился на лов: поискать тетеревиных стай и подстеречь, когда птицы устроятся в снегу на ночлег.
Протоптать ей тропу до озера он не успел, но Малуша не огорчилась. Сегодня она чувствовала себя совсем обессиленной и вовсе не хотела заниматься стиркой. У нее оставалось еще две чистых пеленки, и если подложить побольше сухого долгунца… к тому же недокормленный Колосок мочил пеленки меньше. Можно и завтра сходить…
Но убаюкать ей его никак не удавалось. Давно перевалило за полдень, опять пошел снег, а она все ходила по тесной избушке от печи к двери и обратно, укачивая дитя и то напевая, то пытаясь с ним разговаривать. Печь и дверь здесь были не как у людей – вход к южной стороне, печь к северной, – а наоборот, как положено на том свете, где все перевернуто. Поначалу это сбивало Малушу с толку – было так же странно, как если бы кто-то поменял местами ее правую и левую руку. Но потом она и к этому привыкла. Казалось, конца этому не будет – усталости, тьме снаружи, тесноте… будто она живет в подземелье… как посеянное озимое зерно… А до весны, когда можно будет прорасти на свет и вольный воздух, оставалось так далеко!
– Харальд Боезуб владел всеми землями на свете… – бормотала она, стараясь подбодрить саму себя перечислением знаменитых предков – своих и чада. – У него были сыновья, Эйстейн Жестокий и Ингвар Великодушный. Когда Харальд погиб, Ингвар отправился на восток и поселился в Ладоге. Здесь у него была дочь Ингебьёрг…
Малуша часто путалась, замолкала, позабыв, у какого конунга был какой сын. Лишь добравшись до ближайших поколений, почувствовала себя более уверенно.
– У Хакона был сын Олав, он родился в Хольмгарде, а словены зовут его Холм-град. У Олава было много детей – десять или двенадцать. Трое его старших сыновей умерли один за другим, и его наследником остался Ингвар. У Ингвара был единственный сын – Святослав…
Малуша остановилась посреди избы. Ох, если бы все эти знатные мужи увидели сейчас ее, свою незадачливую правнучку – в замаранной сорочке и кривской поневе, бродящей по темной тесной избенке, пропахшую печным дымом, с красными шершавыми руками, с нечесаными второй день косами, ничем даже не покрытыми… Трудно было бы заставить их признать ее за мать прямого наследника стольких конунгов датчан и свеев, стольких князей словен, полян, морован и древлян!
В дверь постучали.
Малуша подпрыгнула, очнулась и содрогнулась всем телом. Потревоженный Колосок, было задремавший, опять заплакал. За неполный год Малуша ни разу не слышала стука в дверь: Князь-Медведь заходил к себе в логово не стучась, а чужих здесь не бывало и быть не могло.
Кто же это? Бура-баба?
Стук повторился. Звучал он сдержанно, не так чтобы робко, но ненавязчиво, будто стоявший снаружи боялся потревожить жителей. Так не стучат свои, а только чужие, не знающие, кто ждет внутри.
Нет, это не Бура-баба, холодея, поняла Малуша. Та просто вошла бы да и все, даже если решила бы одолевать старыми ногами засыпанную тропку через ельник… Да нет, где ей? Она до новой травы сюда не придет.
Но тогда кто? Вспомнились стоны и утробные вздохи в осеннем лесу, когда она дрожмя дрожала, думая, что рядом бродит упырь. Это оказался томимый любовной тоской лось… но не лось же к ней стучится!
Стучат ли в двери упыри? Нет, они не ходят зимой… или ходят? Еще не Карачун, им рано…
Опять раздался стук, и теперь в нем слышалось нетерпение. Этот простой звук от соприкосновения чего-то твердого – к примеру, кулака, – с дубовой доской двери пронзил Малушу с головы до ног, хотя в прежней своей жизни она слышала его по десять раз на дню и кидалась отворять без малейшего страха или смущения.
Да йотуна мать! Малуша вдруг разозлилась на саму себя – жалкую, грязную и полную глупым чащобным страхом. В кого она здесь превратилась, наследница стольких князей – в лесовуху замшелую? Еловой корой обросла, и света, и людей боится!
А если там и нелюдь – плевать.
Быстро положив дитя на лежанку, Малуша шагнула к двери и толкнула ее.
Дверь отворилась, внутрь пролился бледный дневной свет. Опять шел снег – довольно густо, небо было ровного серого цвета. Однако света хватило, чтобы Малуша с первого взгляда на пришельца поняла – лоси и нелюди здесь ни при чем. Они так не одеваются и сулицу в руках не носят.
Она взглянула ему в лицо, встретила взгляд голубых глаз…
По жилам будто плеснуло холодным огнем, в очах потемнело.
Закутанный в плащ, с надвинутым почти до носа худом поверх шапки, смаргивая густой снег с ресниц, на нее смотрел Святослав.
Часть вторая
– Дроттнинг, – на каком бы языке Бер ни говорил со своей бабушкой Сванхейд, он называл ее старинным северным титулом – королева, – а ты помнишь Эльга Вещего?
Вместо ответа Сванхейд сначала рассмеялась. Вопрос любимого внука показался ей так забавен, что она хохотала, пока не начала кашлять.
– Нет, – проговорила она, когда Бер принес ей кружку с водой. – Ты бы еще спросил, помню ли я Харальда Боезуба. Если бы я жила, как он, лет сто пятьдесят, то могла бы и помнить Эльга Сладкоречивого. Но мне всего семьдесят.
– А разве Эльг жил так давно – сто пятьдесят лет назад? – Бер удивился. – Мне казалось, ты можешь помнить.
– Не сто пятьдесят, но он проходил через эти края около восьмидесяти лет назад. Меня тогда еще на свете не было. Когда я сюда приехала, он уже был в Киеве. А вот Альвхильд его хорошо помнила. Часто мне о нем рассказывала.
Альвхильд была ее свекровь, предыдущая королева Хольмгарда. Сванхейд нередко пускалась в воспоминания о тех временах, когда она, семнадцатилетняя внучка Бьёрна конунга из Уппсалы, только приехала сюда, чтобы выйти замуж за Олава, сына Хакона и Альвхильд. В то время Хольмгард был поменьше, чем сейчас, но уже господствовал над всей округой, собирал дань с множества родов словенских и чудских. Воспоминания тех давних лет были живы и свежи, и Сванхейд любила о них говорить; Беру иногда казалось, что она рассматривает их в своей памяти с таким любопытством, будто Источник Мимира показывает ей жизнь совсем другой женщины.
Уж конечно, между той Сванхейд и этой общего осталось немного. Но и в семьдесят лет госпожа Хольмгарда ничуть не выжила из ума и прекрасно управляла своим обширным хозяйством. Правда, в последние годы ее плохо слушались ноги, и поэтому Бер, единственный сын ее второго сына Тородда, жил с ней и служил ей ногами и глазами в тех местах, куда ей было трудно добраться самой.
Вторым ее сыном Тородд только назывался. На самом деле, кроме Ингвара, перед ним у госпожи Сванхейд было еще три сына: два носили имя Хакон, один – Бьёрн, но все они умирали так рано, что к рождению следующего родовое имя успевало освободиться. Удержался на свете только третий его носитель, но еще двое мальчиков, родившихся после него, тоже умерли, не дожив и до семи лет. Звали их Энунд и Эйрик.
Сейчас уже мало кто, наверное, помнил об этих младенцах, кроме самой Сванхейд. А Бер иногда думал: не умри они – что за люди бы из них вышли? Стань наследником деда, Олава, не четвертый по счету сын, Ингвар, а один из тех первых Хаконов или Бьёрн – может быть, вся их родовая сага сложилась бы по-другому? Даже если старшего сына и забрали бы, как Ингвара, в далекий Кенугард еще совсем маленьким, здесь, на севере, осталось бы шестеро его братьев. И они не позволили бы отнять у них наследство дедов.
– Я согласилась на это, потому что не хотела вражды между моими сыновьями, – объясняла внуку Сванхейд. – И ради объединения всего Восточного Пути в одних руках. Это куда выгоднее, чем когда он состоит из множества мелких наделов.
– В одних руках что-то полезное иметь выгодно, когда эти руки – твои собственные, – проворчал однажды Бер. – Ты думала присоединить Кенугард к Хольмгарду, а вышло наоборот!
– Ты думаешь, что я ограбила тебя и всех твоих братьев, да? – проницательно заметила Сванхейд, глядя на него своими голубыми глазами, и сейчас похожими на кусочки небесного льда.
Скуластая, со светлыми бровями и ресницами, Сванхейд и в молодые годы не была красавицей, а высокий рост и статность, которыми она тогда славилась, давно ушли в прошлое. Однако густая сетка морщин даже придала внушительности ее взгляду; острый ум и твердый нрав остались при ней, о них и время обломало зубы. Даже если она жалела о том давнем решении, то никак этого не показывала.
Бер помолчал. Именно так он и думал. Лет двадцать назад Сванхейд решилась оставить наследство покойного мужа за старшим из выживших сыновей – Ингваром, который к тому времени стал киевским князем. С того дня он сделался господином как Северной Руси, так и Южной, и впервые власть над ними оказалась в одних руках. Может, это и было хорошо для торговли, но не для его младших братьев, Тородда и Хакона. Хакон-третий умер пять лет назад, но у него остались двое сыновей. Они еще дети, старшему года два-три дожидаться вручения первого меча. Но лет через семь они поймут, как обидно происходить из королевской семьи и остаться без наследства.
Беру было уже девятнадцать лет, и он это понял довольно давно. Пока Тородд, его отец, от имени старшего брата правил Приильменьем, а дядя Хакон – Смолянской землей, перемена в их положении была почти незаметна. Но потом дядя Хакон умер, а его вдова вышла замуж за одного человека из Киева, который занял место покойного и стал собрать дань со смолян. Так распорядился Святослав, сын Ингвара, киевский князь, единственный ныне конунг в роду. И не потому, что Беру тогда было всего шестнадцать и он не дорос до должности посадника. Причина была иной. Когда умер Хакон, Святослав поклялся, что в его державе больше не будет других конунгов, кроме него, и начал оттеснять родичей от сборов и управления.
Около года назад Святослав вдруг приказал, чтобы его дядя Тородд отправлялся в Смолянск, а Вестим, тамошний посадник, ехал в Хольмгард на его место. Это его решение вызвало в старинном гнезде над Волховом немалое волнение: впервые за полтораста лет в этих краях оказался главным не кто-то из рода Ингвара Великодушного, младшего сына Харальда Боезуба. Конечно, Сванхейд новый посадник из ее дома не выгнал, а обосновался на другом берегу реки. Там уже лет тридцать постепенно росло поселение, которое сперва Ингвар, а потом Святослав собирались сделать новой северной столицей. Пока там не было укреплений, а лишь десятка два разбросанных дворов, каждый за своим тыном. Называли их просто Новые Дворы. А Хольмгард, утратив свое давнее господство, сделался просто усадьбой князевой бабки.