Чтобы покончить с Васькой, скажу только, что полученные нами сведения о его судьбе были крайне скудны. Через полгода после его отъезда он написал Саше о том, что он и его жена живут с княгинею в Москве, что жена его исполняет роль горничной, но на жалованье, а он служит в оркестре при одном из московских театров. Затем он известил сестру о том, что княгиня Г. ликвидирует все свои дела в России и уезжает навсегда за границу, куда с нею отправятся он и его жена. Но уже из-за границы Василий не писал никому из нас, и мы никогда ничего не узнали о дальнейшей судьбе этих двух наших бывших крепостных.
Глава IV. Помещичьи нравы перед эпохою реформ
Управляющий немец «Карла»: его похождения и управление крестьянами. – Представление с ученым медведем. – Цыгане. – Цыганка Маша. – Мелкопоместные дворяне. – «Селезень-вральман» и его россказни. – Соседка Макрина, ее дочь Женечка и двое их крепостных. – Дядя Макс: его женоненавистничество. – Барышни Тончевы: Милочка, Дия и Ляля. – Месть их крепостных. – «Духовитый барин». – Семья Воиновых
Скоро после нашего переселения в деревню к моей матери то и дело начали ходить крестьяне из Бухонова с жалобами на своего управляющего. Это поместье принадлежало старшему брату моей матери, И. С. Гонецкому, и им в то время, о котором я говорю, распоряжался немец-управляющий Карл Карлович; по фамилии его никто никогда не называл, а крестьяне прозвали его «Карлою».
Прежде чем явиться к матушке, мужики и бабы вызывали няню и умоляли ее упросить «барыню» заступиться за них, «обуздать Карлу». Но матушка строго запретила ей пускать их к себе. Она говорила, что верит в основательность их жалоб, так как все кругом подтверждают их, но что она лично ничего не может сделать: она не имеет права вмешиваться в дела по имению своего брата, который поручил его управляющему и дал ему законную доверенность.
Но вот однажды весною в праздничный день у нашего крыльца собралась огромная толпа бухоновских крепостных. Несмотря на дождь, они стали на колени перед крыльцом, обнажили головы и объявили, что не тронутся с места, пока «барыня» не выслушает их. Матушка вышла рассерженная и подтвердила то, что уже много раз посылала им сказать. Но выделившийся из толпы седой старик сумел заставить ее иначе отнестись к ним. Он напомнил ей о том, «что милосердие к своим крестьянам покойного батюшки Николая Григорьевича известно во всей округе, что он, наверное, пожалел бы крестьян своего сродственника», что единственно, о чем они просят барыню, это то, чтобы она выслушала их, затем сама бы приехала в Бухоново, убедилась в справедливости их слов и все бы это описала своему братцу – их барину. Матушка смягчилась, приказала им встать с колен, пойти на скотный просушиться, выбрать несколько человек, которые бы и явились к ней в переднюю, но чтобы эти выборные «враки не несли и пустого не мололи»: иначе, чуть что не подтвердится, она писать брату откажется.
В прежние времена совсем не думали о том, что детям не следует слушать многого из того, о чем старшие говорят между собой, и выгоняли их из комнаты только тогда, когда они досаждали своими вопросами или беготней, а если сидели где-нибудь в сторонке тихо и смирно, то о их существовании забывали, и они могли слушать самые неподходящие для их возраста вещи, – так, по крайней мере, было в нашей семье. Я не только присутствовала в то время, когда бухоновские крестьяне рассказывали матушке об истязаниях, учиняемых над ними Карлою, но и когда они сообщали ей о его грязном поведении. Мало того, я ездила с матушкою и нянею в Бухоново, когда они отправлялись туда, чтобы расследовать на месте жалобы крестьян. Няня могла пригодиться матушке для различных услуг, на мое же путешествие смотрели как на маленькое развлечение для меня. Но мои воспоминания не были бы так отчетливы, если бы старшие, вследствие полного отсутствия в прежнее время каких бы то ни было общественных и политических интересов, не вспоминали так часто о наших захолустных «историях» и «происшествиях».
В Бухоново мы отправились в один из воскресных дней. Матушка распорядилась, чтобы для нас была приготовлена собственная провизия: «Карла будет звать нас к себе, – говорила она, – но я не желаю даже входить к нему: есть у него хлеб-соль, а потом на него же жаловаться, – это не в моих правилах». Кроме няни и меня, она брала с собою трех крестьян: Лука должен был править в корме лодки, а двое были гребцами.
Помещичий дом в Бухонове, как и в Погорелом, стоял на небольшой горке, но на другой стороне нашего озера. Из одного именья в другое летом можно было проехать в лодке по озеру; еще быстрее переезжали его зимой, когда лед замерзал, и оно представляло, как паркет, гладкую поверхность.
Каждый раз, когда мы отправлялись в лодке на другую сторону, мы брали с собою очень упрощенный снаряд для ловли рыбы, который одни называли «леса», другие «лиса», – дескать, так же хитро подкрадывается к рыбе, как лиса к курам. Этот снаряд просто-напросто представлял огромный клубок пеньковой веревки, на конце которой прикреплен был металлический толстый короткий крючок; на него надевали небольшую рыбу, обыкновенно маленького карася. Когда мы садились в лодку, чтобы ехать на другую сторону, мы забрасывали в воду «лесу» и, отъезжая от берега, постепенно разматывали клубок, опуская веревку в озеро; тот же, кто сидел в корме, наматывал на руку конец этой веревки. На крючок «лесы» попадалась только крупная рыба, но случалось, что переедут на другую сторону, а веревку ни разу не дернет. Когда удавалось вытащить огромную рыбу, ее бросали на дно лодки, и она, бывало, так скачет, что крестьяне, сидящие в веслах, тут же прирезывают ее, чтобы она не выскочила в озеро.
Прежде чем лодка окончательно причаливала к берегу, ее уже видно было из окон бухоновского дома. Когда нашу лодку стали притягивать к берегу, управляющий Карл Карлыч уже стоял, ожидая нас на берегу. Это был среднего роста коренастый мужчина, наклонный к толстоте, с небольшим брюшком, с очень белым, одутловатым лицом, с ярким румянцем на щеках, с голубыми, детски наивными глазами. В его физиономии бросались в глаза замечательно красные, отвислые толстые губы, которые напоминали две только что насосавшиеся кровью пиявки; они были так пухлы и толсты, что рот в углах никогда не был плотно прикрыт.
Подходя к матушке, Карла улыбался так весело и радостно, точно встречал давно ожидаемую родную мать, и засыпал ее любезностями, комплиментами и приветствиями. Он говорил по-русски хотя и не совсем правильно и с иностранным акцентом, но так, что все можно было разобрать. Он заявил, между прочим, что все время собирался ее посетить и очень обрадовался, когда увидел ее, а между тем он встречал мою мать в первый раз в жизни. «Самовар и закуска, – добавил он, – уже на столе».
Матушка была человек прямодушный, ненавидящий подходы и извороты, а потому прямо заявила ему, что не может принять его угощения, что приехала она не к нему, а с целью осмотреть житье-бытье крестьян, принадлежащих ее родному брату, чтобы потом описать ему все, что она увидит. Карла сейчас же переменил тон и из заискивающего сделался наглым. Он крайне запальчиво и резко отвечал, что матушка не имеет права устраивать подобных ревизий, которые могут породить лишь смуту среди крестьян, что она не смеет устраивать подобных вещей даже с разрешения своего брата, который сам выдал ему формальную доверенность на управление его имением, что в силу этого он здесь единственный полновластный хозяин. При этом он как-то грозно подошел к матушке. Няня в ужасе всплеснула руками со словами: «Ах ты немецкая колбаса… Да как ты смеешь с нашей-то барыней так разговаривать?» – «Берегись, старая ведьма!» – закричал он, поднимая палку на няню.
Я разревелась, но матушка была совсем не из трусливого десятка. Она гордо подняла голову и с презрением крикнула: «Смейте только прикоснуться к кому-нибудь из моего семейства или из моих крестьян! Прочь с дороги!.. Можете сейчас же послать верхового за становым и за кем угодно, – я буду делать то, что мне надо». И она смело двинулась вперед в сопровождении нас, приказав трем нашим крестьянам следовать за нею. Управляющий несколько попятился назад, но долго выкрикивал нам какие-то угрозы.
Матушка входила в каждую избу с нами, а если она не вмещала всех нас, то только с Лукою. Она расспрашивала каждого хозяина, есть ли в его хозяйстве лошадь, корова и другие домашние животные, о том, много ли дней работает он на барина и какие повинности уплачивает, когда и за что был наказан, приказывала подать ей хлеба и приварок, пробовала то и другое, осматривала детей, заходила в хлев и другие постройки, если они были, и все свои наблюдения заносила в свою записную книжку. Показания крестьян одной избы она проверяла показаниями других крестьян. Весь день она употребила на осмотр изб бухоновских крестьян.
Матушка имела привычку писать свои письма сначала начерно. Все свои черновики она аккуратно складывала вместе с ответами, полученными ею. Вот ее письмо по этому поводу:
«Драгоценнейший и всею душою и сердцем почитаемый братец мой, Иван Степанович!
Испытав на себе всю братскую доброту вашего нежного сердца, вашу заботу обо мне, как о младшей единокровной и единоутробной сестре вашей, я решаюсь довести до вашего сведения обо всем, что делается в ваших маетностях – поместье вашем Бухоново. Поверьте, братец, честному слову вашей сестры, почитающей вас всем своим помышлением, что не из бабьего любопытства, не по женской привычке совать свой нос в чужие дела решилась я ехать в принадлежащее вам поместье и своими глазами посмотреть, оправдаются ли горькие жалобы ваших подданных на их управителя. К сему неприятному действию понудили меня долг совести, обязанность христианки и желание моего покойного мужа, вашего друга, сколь возможно блюсти интересы крепостных, дабы они не имели права жаловаться на несправедливость помещиков… От себя еще прибавлю, что собственный наш помещичий интерес должен заставлять, елико возможно, пещись о них.
Жалобы на мучительства, причиняемые им их управляющим, поступали ко мне уже более года, но, не имея вашей конфиденции[16 - доверенности (от лат. confidential).] на сей предмет, я боялась вмешательства в сие щекотливое дело, пока вопли ваших подданных не понудили меня выступить их заступницей перед вами, но не иначе, как после самоличного строгого расследования их жалоб. И вот, братец, считаю долгом довести до вашего сведения обо всем, что видели мои глаза, что слышали мои уши.
Все ваши крестьяне совершенно разорены, изнурены, вконец замучены и искалечены не кем другим, как вашим управителем, немцем Карлом, прозванным у нас „Карлою“, который есть лютый зверь, мучитель, столь жестоковыйный и развращенный человек, что если бы ненароком проезжал по нашей захолустной местности знаменитый сочинитель, чего, конечно, не может случиться, он бы на страницах своего творения описал Карлу, как изверга человеческого рода. Извольте сами рассудить, бесценный братец: в наших местах „барщина“ состоит в том, что крестьянин работает на барина три и не более четырех дней в неделю. У Карлы же барщину отбывают шесть дней с утра до вечера, а на обработку крестьянской земли он дает вашим подданным только ночи и праздники. Ночью и рабочий скот отдыхает, может ли человек работать без отдыха? В одни же праздники, если бы даже никогда не мешали дожди, крестьянин не мог бы управиться со своим наделом. А потому и произошло то, что гораздо более половины ваших крестьян оставляют землю без обработки. Как хозяйка уже с некоторым опытом, я могу сказать вам, мой братец любимый, что из сего выйдет то, что вы, когда кончится контракт с Карлою, потеряете весь профит[17 - доход (от франц. profit).], который можете получить, как помещик, от своей земли, и оная обратится в настоящий пустырь, на котором будут произрастать разве сорные травы. Сие происходит от того, что немец свел на нет хозяйство крестьян: во дворах и хлевах огромного числа ваших подданных хоть шаром покати, – ни коровы, ни лошаденки, ни куренка, ни поросенка, ни овцы. Нет домашних животных – нет и навоза, а без оного бесплодная земля нашей местности не может родить ни хлеба, ни даже подстилки для скотины. Как ни убога наша местность, но нигде крестьяне не выглядят такими жалкими, заморенными, слабосильными и искалеченными, нигде не едят так плохо, как в деревнях, принадлежащих вам, милый братец. Должна сказать по совести, и у меня крестьяне не богатеи: половину года подмешивают мякину в ржаную муку, но вы знаете, ото всей души почитаемый братец, что теперь только год с небольшим, как я взяла хозяйство в свои руки и всеми силами стараюсь устроить их получше. Это имеет большое значение для нашего же помещичьего расчета: если требовать, чтоб лошадь скорее бежала, чтоб корова давала надлежащий удой, скотину необходимо кормить, – так и человека. Может ли он работать, когда голодает и ест хуже пса? Ваши крестьяне почти круглый год пекут хлеб из мякины, иногда подмешивая в нее даже древесную кору и только горсточку-другую подбрасывая в тесто гороховой или ржаной муки. Варево их пустое: щи из серой капусты, а весной и летом щи из крапивы и. щавеля или болтушка из той же муки, что и хлеб; в варево нечего бросить: в избе нет ни куска сала, ни солонины, ни молока, чтобы забелить. Дети крестьян настоящие страшилы: с гнойными глазами, с облезлыми волосами, с кривыми ногами, кто из них и на печи кричит, потому что „брюхо дюже дерет“, как сказывают их родители, или из-за того, что брюхо, как котел, черное. Мор детей ужасающий, и это, по словам мужиков, потому, что „почитай кажинного ребенка хлещет на девятый венец“[18 - Венцом здесь назван ряд бревен в срубе избы.]. Того из ребят, который может передвигать ногами, родители посылают „в кусочки“, то есть милостыньку собирать; нищенствует и множество взрослых. Если на дороге попадается нищий, так и знай, что он из ваших, братец, деревень. Когда Карла встретит кого с сумой, он нещадно бьет плетью и палкой, но это не помогает, и люди выходят на дорогу, ибо дома нечего есть. Карла бьет не только за нищенство, бьет он смертным боем, мучительно истязает ваших подданных, ежели рабочий опоздает на работу, либо покажется Карлу, что он работает медленно, а, боже храни, ежели крестьянин пожалуется на свою хворь, а хуже того на свои недостатки, – на такого налагается бесчеловечная расправа плетью, а в придачу удары толстой палкой. Сзади Карлы всюду, как его тень, ходит горбун Митрошка, у которого давно отсечена кисть правой руки. Так как он калека, то Карла приноровил его своим заплечных дел мастером. Куда идет Карла, туда и горбун тащится с плетью через плечо, а у самого-то Карлы в руках всегда толстая-претолстая палка с медным набалдашником. Чуть кто провинится, будь то на току, на жнитве либо на косовице, Карла махнет рукой, а уж Митрошка знает, что делать: сейчас срывает с провинившегося одежду догола, валит на землю, садится на него, а сам Карла, непременно сам, начинает полосовать плетью. Так он наказывает и женщин и мужчин. Несколько месяцев тому назад двух женщин запорол насмерть: одна умерла через два дня, а другая – через две недели. Было и следствие, – отвертелся большими взятками; крючкотворы судейские и полицейские обелили его на таком основании, что обе бабы умерли не от его, немцевой, лютости и не во время экзекуции, а что они были хворые.
Немец учиняет над вашими крепостными и более мерзкие истязания, о которых я, как женщина, не должна была бы и писать вам, дорогой братец… Но, имея в виду то, что вам, может быть, придется сие мое письмо присовокупить к какому-нибудь форменному заявлению, я решаюсь и на сии беззакония раскрыть вам глаза и подтверждаю, что готова под присягой показывать все, о чем упоминаю вам. Сие нечистое животное, именуемое у нас Карлою, растлил всех девок ваших деревень и требует к себе каждую смазливую невесту на первую ночь. Если же сие не понравится самой девке либо ее матери или жениху, и они осмелятся умолять его не трогать ее, то их всех, по заведенному порядку, наказывают плетью, а девке-невесте на неделю, а то и на две надевают на шею для помехи спанью рогатку. Рогатка замыкается, а ключ Карла прячет в свой карман. Мужику же, молодому мужу, выказавшему сопротивление тому, чтобы Карла растлил только что повенчанную с ним девку, обматывают вокруг шеи собачью цепь и укрепляют ее у ворот дома, того самого дома, в котором мы, единокровный и единоутробный братец мой, родились с вами. В первый раз в жизни слышу о таком безобразии.
Многие помещики наши весьма изрядные развратники: кроме законных жен, имеют наложниц из крепостных, устраивают у себя грязные дебоши, частенько порют своих крестьян, но, во всяком случае, не калечат их, не злобствуют на них в такой мере, не требуют от них шестидневной барщины, не разоряют вконец их хозяйства, не до такой грязи развращают их жен и детей. Касательно же рогаток на шею бабам и сажания человека, как настоящего пса, на цепь, – этого по нашим местам никто никогда не слыхивал даже из старых людей; не слышно было до него и пакости, насчет невест крестьян. Улики насчет последнего налицо: сама видала нескольких крестьянских ребят с толстой, отвислой губой злодея, и мужики так и называют их „карлятами“.
Скольких работников вы, братец, лишились из-за Карлы: одни из ваших крестьян в бегах, другие утопились и повесились, третьи вечными калеками поделались, остальные с виду жалки, слабосильны и едва ли могут хорошо исполнять настоящую крестьянскую работу, а те, что подрастают, еще хуже. Я каждый день жду, что крестьяне что-нибудь учинят над своим лиходеем, – ведь на каторге им жить, почитай, легче будет, чем у немца.
Полагаю, что для вас, дорогой братец, не будет очень затруднительно развязаться с вашим управителем: его ненавидят не только крестьяне, но и судейские и полицейские чины, обелившие его во время производства последнего следствия: по алчности своей Карла не отдал всей взятки, которую посулил, поднадул многих из них, вот они и злы на него.
Дорогой братец! Зная ваше благородное сердце, я льщу себя надеждой, что вы не оставите без возмездия злодеяний Карлы и положите конец его управлению, вредному для ваших интересов: я могу доказать, что он обесценил и разорил ваше достояние и даже, решаюсь сказать, обесчестил наше родительское гнездо».
Когда я впоследствии лично узнала своего дядюшку И. С. Гонецкого, он был диким консерватором и быстро шел по дороге повышений. Тем не менее он всегда был человеком, с презрением относящимся к лихоимству и взяточничеству, в высшей степени прямым, с простою душою, с человеколюбивыми инстинктами во всем, что не касалось политики, с честными взглядами относительно всего, что он мог понять своим недальновидным умом, но что подсказывало ему его сострадательное сердце.
Гонецкий был человек очень наивный: он искренно думал, что россказни об истязании крестьян и о разврате помещиков – плод досужей фантазии, что если что-нибудь подобное и случается, то как исключительное явление, а потому в поведении Карлы он прежде всего усмотрел, что тот своими безобразиями губит авторитет помещичьей власти. Пугало его, как он впоследствии рассказывал, и то, что управляющий бросил грязную тень на его незапятнанное имя. К тому же бесчеловечное и безнравственное поведение Карлы возмущало его доброе солдатское сердце. Его ответ на матушкино письмо был сплошной крик негодования; он даже резко укорял свою сестру, что она давно не довела до его сведения о безобразиях его управляющего, умолял ее взять имение в свои руки, написал по этому поводу несколько писем: немцу о том, чтобы тот немедленно убирался из его имения, а предводителю дворянства, исправнику и становому чтобы те постарались как можно скорее выгнать его из Бухонова. Имея связи в высших сферах, он посетил всех, кого мог, с целью довести до их сведения о безобразиях своего управляющего-немца, читал всем письмо сестры и в конце концов добился того, что в Бухоново был отправлен особый чиновник для расследования. Но в то время Карлы уже и след простыл.
Спустя некоторое время после «ревизии» (так стали называть помещики посещение матушкою крестьянских изб в Бухонове) до нас дошел слух, что Карла внезапно куда-то уехал. Вдруг однажды в нашу столовую вошел горбун Митрошка и подал матушке ящичек, зашитый в холст и запечатанный. При этом он сообщил следующее: немец объявил ему, что отправляется с ним на почтовую станцию, что оттуда он поедет на почтовых лошадях в губернский город, а Митрошка с лошадьми и экипажем возвратится домой, что он, Карла, пробудет в отлучке не более десяти дней, а что Митрошка через неделю после его отъезда должен отвезти этот ящичек и собственноручно вручить его моей матушке.
Каково же было ее удивление, когда она нашла в нем доверенность, выданную ему Гонецким на управление имением, документы по делам, ключи от амбаров с зерновым хлебом и коротенькую записку. В ней Карла извещал, что он возвращает ей доверенное ему хозяйство Гонецкого, а вместе с этим и амбары, наполненные хлебным зерном; указывал он и на то, что оставляет домашнего скота и земледельческих орудий гораздо больше, чем обязан был сдать.
Матушка так испугалась какого-нибудь подвоха с его стороны, что немедленно отправила лошадь за становым, упрашивая его поехать с нею для проверки того, что Карла оставил в хозяйстве.
Вот что становой рассказал по этому поводу: недели полторы тому назад он нарочно приехал к немцу, чтобы переговорить с ним о его положении, которое час от часу становилось для него все более опасным. Но Карла еле успел с ним поздороваться, как тотчас начал на чем свет бранить мою мать. Он рассказал о ее посещении и клялся, что он этого так не оставит, да и не может уже потому, что крестьяне стали ему грубить, как никогда прежде. Но тут становой заявил, что ему теперь нужно забыть обо всем на свете, а думать только о том, как бы скорее спасти себя: только что получена бумага из канцелярии губернатора с запросом о том, как он, становой, смел не доносить своевременно о безобразиях, учиняемых управляющим над крепостными Гонецкого, и об изнасиловании им крестьянских невест, и что он, становой, только и ждет предписания о задержании его. Была ли получена становым такая бумага или он только пугал ею немца, – неизвестно. Очевидно, говорил становой, что немец совсем удрал за границу… Что же удивительного в том, что он бросил все хозяйство в том виде, как оно было в ту минуту, когда он решил бежать без оглядки? Начни он рожь и овес продавать, он задержался бы на несколько дней, а это могло быть для него опасным.
В присутствии станового матушка объявила крестьянам, что она по воле брата является теперь их управительницею, что с этого дня в продолжение трех лет она назначает им отбывать барщину лишь два дня в неделю. Зерновой хлеб в господских закромах, назначенный Карлою исключительно для продажи, матушка поровну разделила между всеми крестьянскими семьями, которые в это время голодали почти поголовно. Нескольким несчастным, обремененным наиболее значительными семьями, она дала по корове с господского двора, а тем, у которых избы пришли в полный упадок, приказала отпустить лесу. Когда мы садились в лодку, чтобы ехать домой, крестьяне собрались у берега, бросились перед матушкою на колени, целовали ее руки, и, отплывая, мы долго еще видели, как они стояли на коленях без шапок. В первое воскресенье все крестьяне Гонецкого, старые и малые, собрались в церковь и отслужили молебен за здоровье матушки и своего помещика.
В Бухоново матушка назначила особого старосту: он должен был еженедельно приезжать к ней с отчетом о ходе хозяйства, но и сама она то и дело отправлялась туда. Итак, у матушки на руках очутилась новая обуза, новая забота – управление имением брата. Теперь она была еще больше занята, еще меньше обращала внимания на родных детей и на все то, что делалось в ее доме. Она написала дяде о всех своих распоряжениях по его имению. Он сердечно благодарил сестру за все, а особенно за то, что она раздала хлеб его голодающим крестьянам. Он совершенно согласился и с тем пунктом ее письма, в котором она говорила, что в продолжение нескольких лет не будет иметь возможности посылать ему с имения какие бы то ни было доходы, а все деньги, которые будут оставаться от продажи зернового хлеба, она будет употреблять на улучшение хозяйства, для того чтобы поднять ценность его имения. Для этого, по ее мнению, нужно было: 1) унаваживать и обрабатывать как можно лучше землю, доведенную до полного истощения, 2) держать побольше скота для навоза, 3) выкорчевывать деревья, чтобы увеличивать запашку, 4) произвести фундаментальный ремонт старых сельскохозяйственных зданий и построить несколько новых. Это был совершенно разумный взгляд на хозяйство, если принять во внимание, конечно, те первобытные способы ведения его, которые тогда практиковались в нашей местности. Благодаря тому что дядя на слово поверил своей сестре и вполне подчинился ее требованиям, она хотя и не очень скоро, но в конце концов довела имение брата до весьма порядочного состояния. Если бы на месте дяди был в то время другой помещик, он никогда не согласился бы на предложение моей матери ничего не получать с имения, а все доходы в продолжение многих лет употреблять на его улучшение. Тем более не согласился бы на это помещик, ничего не понимавший в хозяйстве, каким был мой дядя. Вероятно, почти каждый в то время посмотрел бы на такое предложение как на простое мошенничество. Но дядя, безукоризненно честный по натуре и совсем не жадный до денег, неспособный кого-нибудь провести и надуть, не допускал и мысли, конечно, что его родная сестра, которую он всегда горячо любил и уважал, могла посоветовать ему что-нибудь, клонящееся к ущербу его интересов, – впрочем, так же доверчиво он относился всю жизнь и к другим. Несмотря на то что в то время он еще нуждался в деньгах, он написал матушке, что не будет требовать с нее никаких денег с имения, так как и доход с немца, который он получал, оказывался невероятно мизерным, да и тот был сокращен в последние два года: немец жаловался на неурожай, а ему, Гонецкому, казалось бесчестным прижимать в такое время человека, и управляющий уменьшил присылку ему доходов наполовину. А теперь, как он писал, его совесть будет покойна, что его крестьян никто не будет истязать, что они не будут ходить «в кусочки».
И тогда и позже дядя всегда говорил, что он не смотрит на имение как на статью дохода (оно действительно было очень небольшое, а теперь к тому же окончательно разоренное) и не продает его только потому, что «считает себя обязанным охранять священный прах и гробы своих отцов». Нужно заметить, что, несмотря на страсть ко всему военному, несмотря на свой воинственный пыл, Гонецкий очень был не прочь посентиментальничать и не упускал случая в шутку и серьезно щегольнуть высокопарными фразами вроде следующих: «всеблагое провидение внушило мне», «легкий зефир освежил мою голову», «седая старина», «она прекрасна, как роза Востока», «когда мы имели несчастье прорубить окно на Запад» и т. п. Все эти громкие фразы он обыкновенно говорил с торжественным выражением лица, зажмуривая глаза и для большей внушительности помахивая перед собеседником двумя пальцами.
Однообразие нашей деревенской жизни редко чем нарушалось. Когда наступали теплые дни, в помещичьих усадьбах появлялся медведь, которого сопровождали два-три цыгана; один из них тащил его за цепь, другой шел с барабаном, прикрепленным к ремню, перекинутому через плечо, третий – со скрипкой. Представление с ученым медведем было в то время единственным народным театром. Хотя оно служило развлечением для народа, но, как и многое другое в то время, представление это было крайне грубым, вредным и даже опасным. Рассвирепевший зверь зачастую поднимался на дыбы, оскаливал свои страшные зубы и издавал потрясающий рев. Ужас охватывал тогда домашних животных, и на скотном дворе поднимался страшный переполох: лошади ржали, а нередко срывались с привязи, коровы мычали, овцы блеяли все жалостливее и жалостливее. Детей же этот медвежий рев доводил иногда до смертельных испугов и нервного припадка, называемого в то время «родимчиком». Так же грубо и плоско было самое представление: медведя заставляли показывать, как деревенские ребята горох воруют, как парни водку пьют, как «молодицы» лениво на жнитво идут и т. п.
Весною или летом появлялся также цыганский табор и располагался близ той или другой помещичьей усадьбы. С наступлением сумерек цыгане зажигали костры и готовили себе ужин, после которого раздавались звуки музыки и пения. Смотреть на них народ стекался со всех деревень, а в сторонке от их веселья и пляски цыганки предсказывали будущее бабам, девушкам и барышням.
Прежде чем расположиться у нашей усадьбы, табор посылал к матушке цыганку Машу, которая просила разрешения сделать на ее земле привал на недельку-другую. Матушка давала свое согласие, но с условием, что цыгане раскинут табор на том месте, на котором им будет указано, но если во время их пребывания в ее поместье будет украдена хотя завалящаяся тряпка, а не только лошадь, она даст знать об этом становому, чтобы их всех заарестовали и посадили в тюрьму. Цыганка Маша от имени своих собратьев принимала условия и давала слово точно их выполнить; затем няня приказывала прийти мужчинам из табора и получить «цыганское».
Когда наступали весенние дни, матушка приказывала осмотреть домашние заготовки. Все, что оказывалось испорченным до такой степени, что этого не стали бы есть и в людской, сбрасывали в огромный деревянный ушат, называемый «цыганским», нисколько не стесняясь тем, что порченый творог смешивался с гнилой рыбой и перегнившими мясными фаршами. Никто не знал точно, когда придут цыгане, и этот ушат со смесью съестного иногда подолгу стоял на крыльце какого-нибудь амбара; выброшенная масса издавала отвратительный запах. Когда матушку, проходившую по двору, он раздражал, она приказывала закрыть ушат досками. Несмотря на это, цыгане были в восторге от подношения и никогда ничего не крали в нашей усадьбе, а между тем с другими у них то и дело выходили «истории».
В то время, когда цыгане раскидывали табор, цыганка Маша то одна, то с несколькими подругами почти ежедневно прибегала к нам. Им каждый раз давали хлеб, молоко и старое тряпье, а они гадали сестре по руке, пели, плясали. Иногда они приводили с собою и цыгана со скрипкою, и тогда у нас начиналось настоящее веселье. Цыганские нашествия служили для нас большим развлечением. И действительно, никто из членов моей семьи, даже матушка и няня, не могли оставаться равнодушными к их разудалому веселью. Меня особенно привлекала к себе Маша – красивая смуглая краснощекая цыганка с черными глазами, горевшими огнем, с волнистыми черными, как смоль, волосами, завитки и кудряшки которых сплошь покрывали ее лоб, с черными густыми бровями дугой. Ее обычный цыганский наряд – красная шаль через плечо, бусы и монеты вокруг шеи, свешивавшиеся на грудь и бряцавшие при каждом ее движении, пестрый головной убор из фольги, монет и разноцветных бус, – одним словом, все нравилось мне в ней, все выделяло ее из толпы и удивительно гармонировало с. ее дикой, броской красотой. Во время пляски она то прищелкивала пальцами, то потрясала бубнами, плясала и пела все с большим одушевлением, все сильнее встряхивая бубнами, все звонче взвизгивая, все нервнее передергивая плечами. Чем сильнее она увлекалась, тем живее и нервнее становился ее танец, тем звонче побрякивали украшения ее убора на голове и шее. Кончая свой страстно-задорный танец, она хватала меня на руки даже и тогда, когда я была уже большой девочкой, кружилась со мной, притопывая ногами и покрывая меня порывистыми поцелуями. Мне долго потом грезились эти огненные поцелуи. Я была слишком мала для того, чтобы разобраться в том, просто ли она дурачится со мной, или желает этим подделаться к старшим, чтобы те давали ей побольше всякой всячины, или я лично нравилась ей, как ребенок. Я начинала думать о ней все чаще и решила, что она меня любит так же крепко, как и целует. Она стала мне грезиться и наяву и во сне: часто я не могла понять, приснилось мне иди то было в действительности, что она бежала со мною в табор, а наши крестьяне под предводительством няни вырывали меня из ее рук. Передо мной постоянно сверкали то ее чудные белые зубы, то огненные глаза, то раздавался в ушах ее громкий раскатистый смех.
В то время, когда цыгане жили близ нашей усадьбы, я под вечер все с большим нетерпением поджидала Машу: она должна была прийти, моя чудная красавица, и я так жаждала ее жгучих поцелуев, так громко хохотала тогда, – я любила хохотать, но имела так мало случаев для этого. Впечатление от забав Маши со мной особенно усиливалось тем, что она, целуя меня, наклонялась надо мной как-то таинственно и, точно заколдовывая меня, произносила: «Кровушка у тебя-то наша – горячая, цыганская! И на щечках-то у тебя наш алый румянчик!.. И волосья твои – что ночь черная… закудрявились – счастье сулят. Наша ты, наша цыганочка… Дочка моя милая!»
Из своих – странствий Маша всегда приносила мне гостинцы: то каких-то особенно крупных лесных орехов, то подсолнухов, то черных стручков, то глиняного петушка, то какой-нибудь крошечный глиняный горшочек. Я была в восторге и от всех ее подарков, и еще более от ее прихода. В свою очередь, я тоже приготовляла ей подарок: как только весною начинались у нас разговоры об их приходе, я прятала в одну из своих многочисленных коробочек кусочки сахара, сухарики, лоскутки, которые мне давали для кукол, и потихоньку совала ей все это, когда она приходила к нам. Она ловко прятала полученное под свою красную шаль, и даже няня ничего не замечала. О, как я была счастлива, что у меня с нею был секрет, которого никто не знал! Но вот как-то няня в один из приходов цыганки неотступно стояла при мне, и я никак не могла всунуть ей своего подарка. Цыганка простилась со всеми и быстро пошла по двору; я побежала за нею. Няня, увидав это из окна, закричала во все горло, бросилась за мной, схватила меня за руку и так резко, как никогда этого не случалось прежде, толкнула меня к матушке со словами: «Хорошенько побраните Лизушу, чтобы она никогда не смела бегать за цыганкой. Как перед истинным говорю, – заколдовала, приворожила она к себе ребенка! Быть горю, – чует мое сердце! Украдет, беспременно украдет она нашу девочку!»
– Еще что выдумала! – говорила матушка со смехом. – Это все старые сказки. Теперь детей подбрасывают, а не крадут!
Мою привязанность знали и наши соседи: каждый раз та или другая помещица находила нужным сказать мне при встрече что-нибудь в таком роде: «Здравствуй, Цыганочка!» – и затем, обращаясь к моей матери: «А ведь по правде, Александра Степановна, она у вес настоящая цыганка: волосы черные, кудрявые. Все ваши дети белолицые, а эта – смуглянка. Уж признайтесь: ведь цыганка Маша вам подбросила Лизу? Вам теперь жалко ее отправить в табор, а вот, когда она будет капризничать…» и т. п. Все это, конечно, были глупые шутки, но мне казалось, что в них есть намек на то, что я совсем не дочь той, которую я считаю своею матерью. И вот я, ломая над этим голову, пришла к убеждению, что цыганка Маша – моя родная мать, что та, которая считается моею матерью, вследствие этого и не может любить меня так, как родная. Я не могла долго носиться с своею тайной и под величайшим секретом передала ее няне. Та пришла в ужас и, разуверяя меня, клялась и божилась, что это вздор, что я родилась при ней, что с той минуты она никогда не отлучалась от меня.
В нашей местности было много крайне бедных, мелкопоместных дворян, особенно на противоположной стороне нашего озера, в деревне Коровиной. Одни из них имели по две-три, а у более счастливых было по десяти – пятнадцати крепостных. Некоторые домишки этих мелкопоместных дворян стояли в близком расстоянии друг от друга, разделенные между собою огородами, а то и чем-то вроде мусорного пространства, на котором пышно произрастал бурьян, стояли кое-какие хозяйственные постройки и возвышалось иногда несколько деревьев. Впоследствии пожары, а более всего продажа после крестьянской реформы многими мелкопоместными дворянами своей земельной собственности, изменили внешний вид Коровина, а вместе с этим жизнь, отчасти и обычаи его обитателей, но в то время, которое я описываю, оно представляло деревню, на значительное пространство растянувшуюся в длину. Перед жалкими домишками мелкопоместных дворян (небольшие пространства луговой и пахотной земли находились обыкновенно позади их жилищ) тянулась длинная грязная улица с топкими, вонючими лужами, по которой всегда бегало бесконечное множество собак (которыми более всего славилась эта деревня), разгуливали свиньи, проходил с поля домашний скот. Только во время сильных морозов, когда все отбросы, выкидываемые на улицу, покрывались снегом, она принимала более приличный вид и не душила своим смрадом.
Большая часть жилищ мелкопоместных дворян была построена в то время почти по одному образцу – в две комнаты, разделенные между собой сенями, оканчивавшимися кухнею против входной двери. Таким образом, домик, в котором было всего две комнаты, представлял две половины, но каждая из них была, в свою очередь, поделена перегородкою, а то и двумя. Домики были разной величины, но большая часть их – маленькие, ветхие и полуразвалившиеся. По правую руку от входа из сеней жили «господа», с левой стороны – их «крепостные». Лишь у немногих мелкопоместных помещиков были отстроены особые избы для крестьян, – у остальных они ютились в одном и том же доме с «панами», но на другой его половине, называемой «людскою», в свою очередь обыкновенно разделенной перегородкой на две части. Иной раз первая комната людской была больше, иной раз – вторая. Я перечислю только главные вещи, которые можно было найти в каждой людской: кроены для тканья, занимавшие большую часть комнаты, ручной жернов, на котором мололи муку, два-три стола, ушаты, ведра и сундуки, лавки по всем свободным стенам, а под ними корзины с птицею на яйцах или с выводками. В каждом загончике или клетушке людской были «зыбки» для детей и полати для спанья взрослых, – но спали на всех лавках, на печи и на полу: нужно помнить, что там, где было четыре-пять взрослых крепостных, население людской, если считать не только жен и сестер, но и детей, простиралось до двенадцати – пятнадцати душ. Здесь и там в этих клетушках грудами навалены были лучины, бросался в глаза и высокий светец;[19 - В то время вместо керосина крестьяне по вечерам жгли лучину, защемленную в светец. Он представлял собою высокую толстую деревянную палку с широкой подножкой; на верху ее была прикреплена железная полоса, раздвоенная в концах. В раздвоенную часть железной полосы всовывали зажженную лучину. Палка светца была очень высока, а потому горящая лучина освещала всю избу. Это опоэтизированное многими освещение с его треском и внезапным блеском в действительности было отвратительно и легко могло причинить пожар: лучина трещала, отбрасывала на деревянный пол горящие искры, быстро сгорала, и ее то и дело приходилось заменять новою. (Прим. Е. Н. Водовозовой.)] по избе бегали куры, собаки; кошки, песцы[20 - Эти прелестные, грациозные зверьки из породы грызунов с огненными глазами напоминали в одно и то же время и зайца и кролика. В зоологии песцами называют животных из породы лисиц, но маленькие зверьки, о которых я говорю, ничего общего не имели с лисицами (Песцами автор называет длинношерстных кроликов.). Очень возможно, что их называли совершенно неправильно в научном отношении, но этих зверьков в то время держали в очень многих помещичьих усадьбах то под печкою в людской, то в какой-нибудь полуразвалившейся постройке. Содержание их ничего не стоило: им бросали капустные листья, стручки гороха и бобов, дети рвали для них траву. Между тем из их прелестного легкого мягкого пуха помещицы вязали себе тамбурною иглой и вязальными спицами красивые платки, косынки, одеяла, перчатки, кофточки и т. п. (Прим. Е. Н. Водовозовой.)] и другие животные.
«Господская» половина, называемая «панскими хоромами», отличалась в домах мелкопоместных дворян от людской только тем, что в ней не бегали ни куры, ни телята, ни песцы, но и здесь было много кошек и собак. Вместо лавок по стенам, ведер и лоханок в панских хоромах стояли диваны, столы, стулья, но мебель была допотопная, убогая, с оборванной обивкой, с изломанными спинками и ножками. Отсутствием чистоплотности и скученностью «господская» половина немногим разве уступала «людской». Как в домах более или менее состоятельных помещиков всегда ютились родственники и приживалки, так и у мелкопоместных дворян: кроме членов собственной семьи, во многих из них можно было встретить незамужних племянниц, престарелую сестру хозяина или хозяйки или дядюшку – отставного корнета, промотавшего свое состояние. Таким образом, у этих бедных дворян, обыкновенно терпевших большую нужду, на их иждивении и в их тесных помещениях жили и другие дворяне, их родственники, но еще более их обездоленные, которым уже совсем негде было приклонить свою голову.
Как и все тогдашние помещики, мелкопоместные дворяне ничего не делали, не занимались никакою работою. Этому мешала барская спесь, которая была еще более характерною чертою их, как и более зажиточных дворян. Они стыдились выполнять даже самые легкие работы в своих комнатах. Книг в их домах, кроме сонника и иногда календаря, не существовало, чтением никто не занимался, и свое безделье они разнообразили сплетнями, игрою в «дурачки» и «мельники» и поедом ели друг друга. Хозяева попрекали своих сожителей за свою жалкую хлеб-соль, а те, в свою очередь, – какими-то благодеяниями, оказанными им их отцами и дедами. Эти грубые, а часто и совершенно безграмотные люди постоянно повторяли фразы вроде следующих: «Я – столбовой дворянин!», «Это не позволяет мне мое дворянское достоинство!..» Однако это дворянское достоинство не мешало им браниться самым площадным образом.
Там, где мелкопоместные жили в близком соседстве один от другого, они вечно ссорились между собой, взводили друг на друга ужасающие обвинения, подавали друг на друга жалобы властям. Когда бы вы ни проходили по грязной улице, застроенной их домами, всегда раздавались их крики, угрозы друг другу, брань, слезы. К вечной, никогда не прекращавшейся грызне между соседями более всего поводов подавали потравы. При близком соседстве одного мелкопоместного с другим чуть не ежедневно случалось, что корова, лошадь или свинья заходила в чужое поле, луг или огород. Животных, осмелившихся посягнуть на чужое добро, били, калечили и загоняли в хлева. При этом немедленно загоралась перебранка, очень часто кончавшаяся потасовкой, а затем и тяжбою.
Много дрязг происходило и из-за собак: в каждом семействе держали собаку, а были и такие, у которых их было по нескольку; их плохо кормили, и голодные собаки то и дело таскали что-нибудь в чужом дворе, кусали детей. Впрочем, ссорились из-за всякого пустяка. Нередко среди улицы происходили жесточайшие драки: я сама была свидетельницей одной из них в 1855 году. Две соседки, особенно сильно враждовавшие между собой из-за детей, ошпарили кипятком одна другую. Обе они кричали так, что все соседи начали выбегать на улицу и ну бросать друг в друга камнями, обрубками, а затем сцепились и начали давать друг другу пинки, таскать за волосы, царапать лицо. Ужасающий крик, вопли, брань дерущихся и все усиливающийся лай собак привлекали на улицу все более народа. К двум враждовавшим сторонам прибежали их дети, Родственники и крепостные, уже вооруженные дубинами, ухватами, сковородами. Драка сразу приняла свирепый характер, – это уже были два враждебных отряда; они бросились молотить один другого дубинами, ухватами, сковородами; некоторые, сцепившись, таскали один другого за волосы, кусали. И вдруг вся эта дерущаяся масса людей стала представлять какой-то живой ворошившийся клубок. Здесь и там валялись клоки вырванных волос, разорванные платки, упавшие без чувств женщины, мелькали лужи крови. Это побоище окончилось бы очень печально, если бы двое стариков из дворян не поторопили своих крепостных натаскать из колодца воды и не начали обливать ею сражающихся.
Мысль, что работа – позор для дворянина, удел только рабов, составляла единственный принцип, который непоколебимо проходил через всю жизнь мелкопоместных и передавался из поколения в поколение. Прямым последствием этого принципа было их убеждение, что крепостные слишком мало работают; они всем жаловались на это, находили, что сделать их более трудолюбивыми может только плеть и розга. Мелкопоместные завидовали своим более счастливым собратьям, и не только потому, что те независимы и материально обеспечены, но и потому, что последние всласть могли драть своих крепостных. «Какой вы счастливый, Михаил Петрович, – говорил однажды мелкопоместный богатому помещику, который рассказал о том, как он только что велел выпороть поголовно всех крестьян одной своей деревеньки, – выпорете этих идолов, – хоть душу отведете. А ведь у меня один уже „в бегах“, осталось всего четверо, и пороть-то боюсь, чтобы все не разбежались…»