Матушка уверяла его, что из этой новой затеи выйдет уже такой грандиозный скандал, что его собственное здоровье не выдержит всех сопряженных с ним неприятностей. Впрочем, она не очень беспокоилась относительно удачи этой новой дядюшкиной затеи, так как была убеждена, что Милочка уже не так глупа, чтобы поверить уверениям в любви старика, изможденного всевозможными болезнями, и после всего, что он проделал с нею. Дядя же настойчиво утверждал, что даже самая умная «баба», а не только такая, как Милка, дуреет от признания в любви и в том случае, когда оно не что иное, как издевательство. Он уверял, что как только она получит его письмо, все три сестры. прилетят к нему «на крыльях любви» и будут лобзать его ноги, хотя он и «студень». Этот эпитет, видимо, задел его за живое.
Оказалось, что дядюшка лучше моей матери понимал всю ограниченность Милочки. Получив от него письмо, она немедленно приехала с ним к моей матери. В нем дядя объяснял ей свою грубость тем, что вспыльчив по натуре и что ему показалось, будто она хочет зайти не к нему, а только в его людскую. Это тем более оскорбило его, что он всегда уважал всех трех сестер, а в нее уже давно влюблен, вот потому-то он решил заставить ее прийти к нему хотя силой. Он просит ее простить его за это, но он не мог совладать со страстью, которая в нем вспыхнула при ее появлении… Он клялся ей в любви, упоминал, что о своем желании жениться на ней много раз говорил покойному брату и сестрице Александре Степановне, но что те уверяли его, что Эмилия Васильевна не пойдет за него замуж, так как посвятила себя всецело счастью своей младшей сестры. Все это заставило его с отчаяния взять в любовницы Варьку… Теперь же он имеет твердое намерение жениться на ее сестре Ляле, предлагает ей руку и сердце в надежде всегда видеть перед собой достойнейшую Эмилию Васильевну, просит ее быть по гроб его другом, благословить его брак с ее сестрою и приехать к нему для переговоров.
Прочитав это письмо, матушка очень сдержанно заметила Тончевой, что Максим Григорьевич никогда не говорил ни ей, ни ее покойному мужу о том, что он влюблен в нее, Милочку. Тем не менее это скромное замечание лишь раздражило Тончеву, и она стала намекать, что моя мать, конечно, не может желать брака Максима Григорьевича с кем бы то ни было, так как, если он умрет холостым, его имение перейдет к ее детям. Матушку не рассердил намек на ее корыстолюбие, – она старалась употребить все усилия, чтобы только расстроить поездку Милочки к дяде, а потому стала убеждать ее, чтобы она, раньше чем ехать к нему, посоветовалась бы хотя с Воиновой, к которой все три сестры относятся с доверием. И Милочка от нас отправилась к г-же Воиновой, но та пришла в ужас, что Тончева, несмотря на тяжелое оскорбление, нанесенное ей Цевловским, и на его письмо, представляющее сплошное издевательство над нею, еще колеблется, ехать ей к нему или не ехать. Слова Воиновой вначале как будто поколебали Милочку, но, уже прощаясь с нею, она заметила:
– Всем известно, как вы любите семейство Александры Степановны, – вот вы и желаете, чтобы имение Максима Григорьевича перешло к ее детям…
Вероятно, Милочка на другой же день явилась бы к дяде для переговоров относительно брака ее сестры, но сама судьба помешала разыграться этому последнему скандалу. В ту же ночь к матушке прискакал верховой с известием, что Максиму Григорьевичу очень плохо. Вероятно, слишком оживленные дни, которые он провел после своего скандала, шум и напряжение – все это потрясло его и без того слабый организм. После нового удара у него отнялась вся правая сторона тела, он более уже не вставал с постели и потерял способность к членораздельной речи. Матушка написала Милочке о положении дяди и заявила, что если она явится к нему и после этого, то не будет принята ею. Впрочем, Дядя сам поторопился покончить со всякими житейскими осложнениями – он скончался через несколько недель.
Более всего я любила посещать усадьбу моего крестного отца, Сергея Петровича Т., который жил от нас в верстах семи. Его краткая биография такова: он был сын весьма зажиточных людей, получил светское образование и большую часть молодости провел за границей. После своего возвращения на родину он был выбран уездным предводителем дворянства, женился, но его жена умерла очень скоро, оставив на его руках двух дочерей. Хотя мой покойный отец был гораздо моложе Сергея Петровича, но они очень дружили между собой, и вот причина, почему он был моим крестным. Когда мы переселились в деревню, я от времени до времени посещала его в продолжение всей своей шестилетней деревенской жизни. Сергей Петрович был тогда семидесятилетним стариком и жил в своем поместье совершенно одиноко. Обе его дочери имели уже собственные семейства и при замужестве были выделены отцом. Их имения находились в другой губернии, управлялись особыми управляющими, и Сергей Петрович не вмешивался в их дела. То одна из дочерей с своими детьми, то другая приезжали к отцу и проводили у него лето. В таких случаях комнаты его дома открывались, а в остальное время они стояли запертыми, кроме тех, в которых жил старик. Впрочем, еще раз в году открывали комнаты, проветривали их и снимали с мебели чехлы, – это было перед 5 июнем, в день именин крестного, когда к нему наезжало множество помещиков с своими семьями. Но далеко не все гости проводили у него только этот торжественный день после именин: некоторые из них с своими детьми, гувернантками, горничными, кучерами и лошадьми оставались на неделю, а то и больше после именин. К старости, начав похварывать, крестный очень тяготился этими шумными съездами, но ежегодное паломничество помещиков в его усадьбу вошло в обычай. Сам же он уже совсем не выезжал более, по его словам, только потому, что боялся внезапно умереть в чужом доме и тем причинить людям хлопоты и беспокойство.
Когда матушка отпускала меня с нянею к крестному, я не помнила себя от восторга. Мы обыкновенно отправлялись к обеду, то есть к часу, а возвращались домой только вечером. Несмотря на то что мы проводили. у него часов восемь и что кроме него я никого не видела, время для меня пролетало незаметно, и я каждый раз чуть не плакала, когда приходилось возвращаться домой.
Как только мы открывали двери его дома, нас охватывали несказанно чудные ароматы духов, которыми пропитаны были мебель и каждый уголок его комнат. Недаром прислуга называла его «духовитым барином». У него была непобедимая страсть к духам. Зная ее, каждая из его дочерей присылала ему из столицы к именинам и к Новому году какой-нибудь душистый подарок: то роскошный ящик с флаконами духов, то с гранеными бутылочками одеколона, изящную коробку с разнообразными мылами, сверточки с душистыми курительными свечками и ароматическими бумажками, прелестные саше. Все его белье, платье, вещи были сильно продушены: во всех шкапах и комодах лежали подушечки и красивые бумажные конвертики с сухими духами.
Несмотря на то что в то время в помещичьих семьях обыкновенно держали громадный штат прислуги, редко можно было найти дом, который производил бы приятное впечатление своею опрятностью и уютом, но дом крестного представлял редкое исключение: у него все было красиво расставлено и блестело безукоризненною чистотою. Прислуживавшие ему люди, экономка и горничная, были чисто одеты, с здоровыми лицами и всегда весело и просто разговаривали с своим барином, которого очень любили. Когда через несколько лет после его смерти я приехала в его усадьбу, что было уже после освобождения крестьян, его бывшие крепостные, у которых мне приходилось расспрашивать о нем, вспоминали его как одного из самых милосердных помещиков в нашей местности, говорили, что сам он никого никогда не тронул пальцем, но так как он мало во что входил лично, то за его глазами его управляющий и староста сильно прижимали их, но все же у него жилось им лучше, чем где бы то ни было. Когда он окончательно переселился в деревню, он заботился о том, чтобы его крестьяне не нищенствовали, открывал для них свои амбары во время голодовок, налагал на крестьян менее обременительную барщину сравнительно с тою, которая существовала в наших краях.
– Добро пожаловать, дорогие гости! – радушно говорил крестный, увидав меня с нянею. – Что же вы так редко меня посещаете?
– Ах, батюшка Сергей Петрович! Вы так балуете Лизушу, – ведь она без ума от вас: спит и видит, как бы к вам отпустили… То и дело вспоминает вас!
– Да как нам не любить друг друга! Ведь у нас и вкусы-то сходятся: крестный духи любит, и крестница тоже, крестный голубками не прочь позабавиться, и крестница до них большая охотница… Большая охотница она и моими гробиками полюбоваться!
Зная, какою любовью и уважением пользуется у нас няня, крестный относился к ней как к равноправному члену нашей семьи, любил рассуждать с нею, сажал ее за стол, и няня чувствовала себя у него как дома, говорила обо всем, как думала и понимала.
Крестный уже по внешнему виду резко выделялся между всеми нашими помещиками, которые у себя дома сидели в простых рубашках, в широких халатах, с длинным чубуком в руках, покуривая трубку. Но и эта нестеснительная одежда не отличалась аккуратностью: у одного не хватало пуговиц у рубашки и открывалась голая грудь, у другого шнурки и кисти халата были оборваны, и он подвязывался какою-нибудь жениной тесемкой, а то и веревочкой, у третьего все, что одето, было до невероятности грязно и засалено. Совсем иначе выглядел крестный: ждал он гостей или нет, был ли то праздник или будний день, он всегда выходил в безукоризненном туалете, надушенный, с хорошо расчесанными волосами и бородой, с табакеркой в руках. Он был высокого роста и уже немного сутуловат; его длинная седая борода и длинные седые, несколько волнистые волосы, красивое доброе старческое лицо с удивительно ласкающими глазами внушали каждому симпатию и напоминали что-то библейское, вызывавшее искреннее почтение. Среди людей свободных профессий теперь такие старики не редкость, но тогда он был единственный в своем роде, по крайней мере среди тех, кого я встречала.
Как только мы входили в его дом, я бросалась к нему с радостным криком, затем бежала ревизовать его комнаты. Меня особенно интересовала его спальня, и я прежде всего осматривала стол, приставленный к одной стороне умывальника, покрытый широким русским вышитым полотенцем: на нем стояло несколько хрустальных ящичков с разнообразными щетками и пилками для ногтей, а в хрустальных мыльницах лежали мыла разного цвета и аромата. Пересмотрю и перенюхаю каждый кусок мыла и бегу к крестному, сажусь около него и хватаю его золотую табакерку, усыпанную красивыми камешками; хотя она крепко закрыта и я боялась открывать ее, чтобы не просыпать табаку, но от одного прикосновения к ней у меня потом руки долго пахли духами. На мой вопрос, почему у него так много кусков мыла, он отвечал, что утром моется мылом с менее крепкими духами и не нюхает табаку, потому что у него свежа голова, а к вечеру, когда уже утомится, употребляет табак, пропитанный крепкими духами, и такое же мыло. Когда его спрашивали, давно ли он имеет такое пристрастие к духам, он отвечал, что всегда любил духи, но в большом количестве начал употреблять их на старости лет, когда совсем перестал пить вино, так что теперь только духи и нюхательный табак оживляют его.
Недолго посидим с ним, бывало, как уже в столовой накроют два круглых стола. Один из них заставлен закусками: солеными и маринованными грибками, различными маринадами из рыбы, холодною свининою, а посреди красуется огромный окорок и фаршированный поросенок, который, как живой, стоит на ножках, окруженный зеленью. На другом столе сервирован обед на три прибора. Крестный держал ученого повара, который не только прекрасно готовил, но и красиво убирал поданное. Няне и мне, не знавшим закусок перед обедом и употреблявшим самый простой деревенский стол домашней стряпухи, такой обед казался феноменальною роскошью, и, покончив с двумя кушаньями, мы уже ничего не могли есть. Хотя крестный мало ел, но у него всегда был прекрасный стол и на зиму делалось много заготовок: он любил, чтобы дом был «полною чашею». Все доходы с своего сравнительно небольшого, но хорошо устроенного имения он употреблял на свою жизнь, а так как он не кутил, то мог ни в чем себе не отказывать.
Обед кончался десертом, состоявшим из разнообразных варений, домашнего мармелада, из сушеных и свежих плодов, орехов, варенных в меду, а если было летнее время, то подавали и огурцы с медом, что являлось тогда обычным угощением помещиков в наших краях.
– Кушайте… пожалуйста, кушайте побольше… дорогие мои… Ну, а это «на дорожку»!.. – говаривал он, откладывая на тарелки разную сухую снедь. Когда являлась экономка, она увязывала все это в особую салфетку, и выходил порядочный узел, который мы каждый раз увозили домой.
После десерта я просила крестного посмотреть его голубей. Он издавна был страстным любителем этих птиц. Во дворе у него было несколько голубятен, представлявших толстые столбы с ящиками сверху с прорезанными круглыми оконцами. Но голуби уже давно не жили в них, потому что крестный на старости лет не мог лазить по лестнице в голубятни и переселил своих любимцев в особо устроенную для этого избу, состоявшую из огромной комнаты. Посредине ее укреплено было толстое ветвистое дерево с ободранною корою, по которому бегали голуби. Ко всем стенам приделано было множество полочек, окруженных планочками, – это было помещение для их гнезд. В углах на полу, усыпанном песком, стояли ящики с зерном и корыта с водою. Все содержалось в величайшем порядке: за голубями ухаживала особая женщина.
В избе была тьма-тьмущая голубей всевозможных пород, – здесь совершался весь цикл земной жизни этих птиц: тут они ворковали и ухаживали друг за другом, вили свои гнезда, плодились и множились, в ссорах убивали друг друга насмерть. Всем им крестный предпочитал турманов и всегда любовался их грациозным кувырканием на лету.
Когда мы входили в избу, шум крыльев массы птиц и их воркование просто ошеломляли в первую минуту. Крестный опускался на скамейку и манил птиц к себе; они летели на его зов, садились на его плечи, голову, бегали по его коленям.
Из избы с голубями мы отправлялись в сад: он был небольшой, и для него крестный не держал садовника; под его собственным руководством и вместе с ним в нем работал парень, одно лето где-то помогавший в работах хорошему садовнику. Этот сад с несколькими небольшими аллеями и с весьма ограниченным числом фруктовых деревьев представлял сплошной цветник, но не редких цветов, а самых обыкновенных. Когда распускались цветы, он благоухал ароматами и поражал чудными куртинками прекрасно выращенных цветов и кустарников.
Из сада мы отправлялись смотреть гроба. Один из сараев, содержимый наиболее опрятно, был исключительно предназначен для помещения гробов. Крестный так объяснял свое пристрастие к ним: когда ему было уже лет за пятьдесят, он однажды тяжело заболел и увидел сон, что внезапно умер. Столяр из его крепостных снял с него мерку, но, будучи пьян, потерял ее по дороге и забыл о гробе. Стояла страшная жара, и покойник стал так быстро разлагаться, что его родные дочери не могли подойти проститься с ним, – хотя он был мертвым, но чувствовал при этом ужасающую душевную муку. А когда затем принесли какой-то гроб, наскоро сколоченный, он оказался слишком коротким: его стали запихивать в него с таким усердием, что кости хрустели и ломались, и это причиняло ему адское страдание. Этот сон произвел на Сергея Петровича такое сильное впечатление, что он по выздоровлении решил приготовить для себя хороший гроб еще при жизни, для чего отправил столяра своей деревни учиться в Москву.
Как только тот сделался настоящим специалистом-гробовщиком, началось заготовление гробов, так как Сергей Петрович боялся ограничиться приготовлением для себя только одного гроба. И такая предусмотрительность, по его словам, оказалась вовсе не лишнею: одни из гробов через некоторое время дали трещины, другие – рассохлись, третьи – не нравились. И он раздаривал их тем из крепостных, у которых умирали близкие им люди. Вечно занятый этою мыслью, крестный начал постепенно менять материал и внешний вид гробов, чему помогали как различные обстоятельства, так и разнообразные явления деревенской жизни. Сначала он делал гробы, исключительно соображаясь с своею фигурою, то есть узкие и длинные, так как он был человеком очень худощавым и высоким, принимая в расчет и то, что покойник перед смертью вытягивается и становится длиннее. Но вот однажды он узнал, что у одного худощавого человека перед смертью сделалась водянка, и после смерти он оказался чуть не вдвое толще, чем был при жизни, а про другого высокорослого человека – что продолжительная болезнь так источила его кости, что после смерти он стал ниже среднего роста. Вследствие всех этих соображений Сергей Петрович стал заказывать гробы на различный рост и объем тела.
Во всех гробах лежало сухое сено, и Сергей Петрович, чтобы показать няне и мне, как после смерти ему будет ловко и покойно в них, ложился то в один, то в другой.
Однажды, когда мы подошли к сараю с гробами, мы нашли его замкнутым. Крестный попросил няню принести ключ с его письменного стола и с сердечным сокрушением рассказал нам, почему ему теперь приходится замыкать сарай. Как-то компания подкутивших, молодых помещиков проезжала мимо его дома и решила заночевать у него. Ввиду того что время было за полночь, они не хотели беспокоить его: оставили лошадей и экипажи во дворе, под присмотром своих кучеров, а сами улеглись в сарае, в гробах, благо в них было сено. Сергей Петрович, ничего не подозревая, отправился утром в сарай. Вдруг из гробов поднимаются «помещичьи сынки» с всклокоченными волосами. В первую минуту он испугался, но затем сильно рассердился и в первый раз в жизни нарушил правило гостеприимства: не предложил гостям ни напиться у него чаю, ни закусить. «Подумайте, почтеннейшая, – говорил он, обращаясь к няне, до глубины души оскорбленный таким поведением молодых людей, – ничего святого нет! Наелись, напились, в грязных сапожищах, в одежде, пропитанной винными парами, – бух в гробы!.. Осквернили святыню моей души!..»
Когда после окончания курса учения, что было скоро после освобождения крестьян, я приехала к родным в деревню, меня потянуло в дом крестного! Его самого уже давно не было в живых, имение было продано новому владельцу, но я все-таки направилась по тропинке к саду. Я прекрасно уже понимала, что крестный, которого я так любила в детстве, хотя был человеком незлобивым, но в сущности был эгоистом, который весь конец своей жизни провел в холе своего тела, в выполнении своих барских причуд, еще задолго до смерти чуть не набальзамировав себя духами и ароматическими эссенциями, но вместе с тем я прекрасно знала и все значение, все могущество помещичьей власти, которою он никогда не злоупотреблял, что было в то время большой редкостью. Добрая память о нем заставила сильно забиться мое сердце, когда я завидела ограду его сада. Но каково же было мое разочарование, когда, приблизившись к ней, вместо чудного цветочного ковра я увидела гряды с капустными кочнями, а на крылечке рассмотрела нескольких мужчин, одеждою и своим внешним видом напоминавших приказчиков и хохотавших во все горло; на столе перед ними красовалась целая батарея бутылок.
Если бы не существовало детей Воиновых, я бы не знала, что такое настоящая детская возня и игры, беготня, безудержный, беспричинный смех, – одним словом все то, что представляет главную основу для более или менее правильного физического, умственного и даже нравственного развития дитяти, единственное, что мешает засушивать детскую душу в самом нежном возрасте. Правда, няня иногда приводила ко мне для игры крестьянских ребят, но с ними у меня не выходило настоящего веселья. И вот это-то служило красноречивым показателем того, что крепостная среда, даже там, где она представляла наименее благоприятную почву для развития рабских чувств, везде и всюду имела лишь развращающее влияние. Хотя моя мать, как и громадное большинство ее современниц, не обладала ни малейшими элементарными понятиями о правильном воспитании детей, тем не менее, вследствие неожиданного разорения, она с энергиею, присущею ее необыкновенно деятельной натуре, делала все, чтобы вытравить в нас малейшую склонность к барству. Никто из нас, ее детей, никогда не слыхал окриков крепостным: «Как ты смеешь так говорить с барышнею?» или: «Разве не видишь, что барышня обронила?» и т. п. Напротив, когда матушка замечала в ком-нибудь из нас хотя тень барства, она нападала на провинившегося не только запальчиво, но даже с каким-то ожесточением. В нашем доме крестьянские ребята, играя со мной, могли бы, кажется, забыть о том, что я «барышня», но этого не было и у нас, точно так же как и в других помещичьих семьях, члены которых никогда не забывали о своем дворянстве. Чуть, бывало, мы, дети, начнем кричать и бегать вперегонку по двору, по которому вечно сновали бабы и мужики, каждый из них, проходя мимо нас, считал своею священною обязанностью крикнуть крестьянскому ребенку, нечаянно задевшему меня: «Как ты смеешь, постреленок, барышню толкать?» А иная баба подбежит да и толкнет кулаком в спину или дернет за волосы провинившуюся передо мною девочку. Но и эти игры, устраивавшиеся в праздничные дни летом, прекращались зимою. «Как хотите, Марья Васильевна, – говорила горничная няне, – я крестьянским ребятам ни за что не позволю в хоромы к барышне бегать: грязными ножищами наследят… мне не разорваться, – все подтирать за такой оравой!..»
Только у Воиновых я могла вдоволь нарезвиться. Я крепко подружилась с их детьми; Олею восьми и Митею семи лет. Особенно полюбила я Митю: дружба с ним заставила меня забыть о моей ненависти к мальчикам вообще, которую я питала раньше. Воиновы жили верстах в четырех от нас, на другой стороне озера, и когда оно замерзало, нас нередко возили друг к другу. Летом мы виделись гораздо реже: матушка считала преступлением в это время года причинять ущерб полевым работам, отрывая работников для забавы своих детей. Осенью и весною, когда приходилось объезжать озеро, ездить друг к другу мешали плохие дороги, а озеро было бурливо и опасно для переезда на лодке. Вот и случалось так, что в такое время года мы не видались иногда по месяцам и больше.
Когда дети Воиновых должны были в первый раз приехать к нам, меня крайне конфузило то, что у них так много дорогих игрушек, а у меня совсем их не было. Няня, как и всегда, явилась моею спасительницею. Она принесла с чердака несколько ящиков с остатками театральных костюмов наших бывших артистов. Хотя все мало-мальски пригодное было давно утилизировано ею, а остальное представляло что-то вроде трухи, но она с Нютой принялись все разбирать, подкраивать, сметывать и мастерить.
Как только Воиновы приехали к нам, няня, моя сестра и их гувернантка Ольга Петровна начали наряжать нас, детей, в разные театральные костюмы: нам надевали короны из золоченой бумаги, юбочки из кисеи, и мы в этих нарядах бегали показываться старшим. Но когда затем мы выбежали на двор, крестьяне, старые и малые, высыпали из избы и звали других посмотреть на нас, ощупывали руками наши наряды; мы поняли, что поразили их, и это доставило нам большое удовольствие.
Времяпровождение в доме Воиновых было более разнообразно, чем у нас: когда после беготни мы чуть не падали от усталости, нам приносили французские книги с картинками. Ольга Петровна начинала читать какой-нибудь рассказ по-французски, дети звонко хохотали, а я, ничего не понимая на этом языке, вспыхивала от смущения и на мои глаза навертывались слезы. Тогда Ольга Петровна сейчас же принималась объяснять прочитанное по-русски или приносила карты для игры в «дурачки», вытаскивала из ящика куклы, лото. Но все эти игры скоро заменены были сказками, и я сделалась настоящей специалисткой по этой части.
От няни, Саши и горничных я знала много сказок, и вот постепенно я стала кое-что изменять и присочинять к ним, – такие я уже считала сказками своего изобретения. Когда я в первый раз сказала своим маленьким слушателям о том, что я сама умею сочинять сказки, они были так поражены, что побежали рассказать об этом своей матери. Наталья Александровна и гувернантка сделали удивленные глаза к добились того, что я, несмотря на свою из ряда вон выходящую конфузливость, в конце концов стала рассказывать сказки в их присутствии. Их похвалы и внимание детей поощряли меня к дальнейшему сочинительству; мне стало казаться, что этим я импонирую Воиновым: если они, рассуждала я, возвышаются передо мною знанием французского языка и своим богатством, то я во что бы то ни стало должна затмить их чем бы то ни было.
Сидя дома, я все думала теперь о том, как бы мне сочинить новую сказку, как бы еще более поразить моих приятелей. И вот я стала вводить в свои рассказы все более чертовщины, мертвечины, баснословных кровожадных уродов, людоедов, оборотней, несуществующих зверей – одним словом, всевозможных страшил. Затем всю эту чепуху я стала все более драматизировать и передавать в лицах. Свои сказки я рассказывала загробным голосом, то повышая его, то понижая, урчала, кричала, визжала, колотила палкою по полу, бегала на четвереньках, когда представляла животных. Митя и Оля так пристрастились к ним, что в конце концов мы при посещении друг друга только и занимались ими, – даже перестали бегать и играть. Чуть, бывало, они завидят меня, как сейчас же требуют, чтобы я им рассказывала. Митя с утра до ночи мог слушать мои сказки; когда в них особенно много появлялось чертовщины, я передавала их сугубо страшным голосом, и он дрожал, как осиновый лист. Я переставала рассказывать, но Митя со слезами умолял меня продолжать. Меня, однако, мучили его слезы, и я успокаивала его, говоря:
– Не бойся, Митя… я пропущу теперь все самое страшное…
– Нет, нет! ничего не пропускай! Рассказывай по-страшнее…
Эти сказки кончались обыкновенно тем, что мы все ревели. Старшие, вбежав в комнату и узнав, в чем дело, начинали хохотать. Вместо того чтобы прекратить эти зловредные россказни, которые делали крайне нервного и болезненного мальчика еще более нервным, а во мне все более развивали мелкое самолюбие и уродливую фантазию, старшие поощряли меня, и я стала гордиться этой чепухой до такой степени, что рассказывала ее даже в присутствии моей матери.
– Попомните мое слово, – говорила Наталья Александровна моей матери, – Лизуша будет у вас знаменитой актрисой… Конечно, актрис не принимают в порядочном обществе… но если уж очень знаменитая, я ведь сама читала, таких даже ищут, заискивают в них.
– О господи! – отвечала на это матушка, – при моей-то бедности куда мне разбирать, принимают их или не принимают в обществе… Если у девочки окажутся способности к театру, я даже ни минуты не задумаюсь, – отдам ее в актрисы… Лишь бы была честная да денег побольше добывала. Ни о чем, кроме этого, я и думать-то не хочу.
Однако лестное мнение старших о моих сценических дарованиях совсем не оправдалось: вследствие полного отсутствия самых элементарных артистических способностей я не могла участвовать даже в скромных домашних спектаклях, которые нередко устраивались во время моей молодости.
Когда Воинова не было дома, мы вбегали в его кабинет: кроме конторки, на которой лежали записные тетради хозяина, вся комната была уставлена большими и маленькими пяльцами. Воинов, головой и глазами напоминавший сову, а фигурой – обезьяну на задних лапах, жестокий до невероятности со своими крепостными, крики которых во время экзекуций то и дело раздавались из сарая, любил изящные рукоделья и сам великолепно вышивал цветным шелком шерстяные оборки для платьев своей жены, а также по канве ковры и полосы для сонеток[23 - Сонетка – старинное название комнатного звонка, приводимого в действие шнурком или плотной лентой.]. Мало того, он, видимо, обладал страстным темпераментом; несмотря на брачные узы, которые он носил уже более десяти лет, он не мог наглядеться на свою жену, не мог отвести глаз от нее. Но на своих детей он не обращал никакого внимания, не вмешивался ни в их воспитание, ни в домашнее хозяйство своей жены. Наталья Александровна, в свою очередь, совсем не входила в его распоряжения. Она вся отдалась своим детям, возилась с ними с утра до ночи, несмотря на то что у нее была прекрасная гувернантка. Кроме нашего семейства, она редко у кого бывала, а между тем это была еще молодая женщина, красивая, образованная, как, по крайней мере, это понималось в ту пору, с светскими манерами и с значительными материальными средствами.
Как странно было видеть ее вместе с ее мужем – человеком полуграмотным, косолапым мужланом, который говорил тоненьким дискантом, а главное, был на редкость уродливым человеком!
Наталья Александровна, всегда оживленная и разговорчивая в нашем доме, почти не разговаривала с мужем при гостях, а лишь отрывочно отвечала на его вопросы и изредка сама задавала их ему. Перед тем как ему ответить или спросить о чем-нибудь, она как-то выпрямлялась, и выражение ее доброго, симпатичного лица делалось вдруг холодным. Она называла его «вы», а он ее «ты» и «Наточка».
– Как могла она выйти за него замуж? – спрашивали матушку мои сестры. У нас ходили по этому поводу столь противоречивые слухи, что их не стоит повторять, а Наталья Александровна никогда никому не рассказывала о своей жизни до замужества.
Глава V. Положение моей семьи
Отъезд няни на богомолье. – Местная Мессалина. – Ночь перед рекрутчиной. – Воровство в доме и вынужденные клятвы. – Обучение
Наступила весна пятого года нашей жизни в деревне. Наша семья была теперь весьма малочисленна: моя мать, старшая сестра Нюта, я и няня – вот и все население нашего большого деревенского дома. Мой брат Заря был определен в Аракчеевский корпус в Новгороде, Андрюша находился в дворянском полку (военное училище) в Петербурге, Саша – в пансионе.
Все домашние как-то начали замечать, что няня худеет изо дня в день. Матушка сильно обеспокоилась. Что было делать? Привезти из города доктора? Это считалось необыкновенным событием в деревне и стоило больших денег: лошадям приходилось делать четыре конца, следовательно, необходимо было освободить от работ как их, так и кучера по крайней мере дней на шесть. Лишая доктора практики в продолжение такого долгого времени, соответственно с этим следовало назначить ему и приличное вознаграждение. Несмотря на свою крайнюю расчетливость, матушка так высоко ценила заслуги няни, что не побоялась бы расходов, но как уговорить ее согласиться на это? Однако случай помог выйти из затруднения. В это самое время сильно заболела Воинова, и ее муж отправил лошадей за доктором в губернский город. Гувернантка Воиновых предложила матушке от имени Натальи Александровны воспользоваться этим случаем.
Как вспыхивали от смущения бледные щеки няни, когда матушка читала ей письмо Ольги Петровны! «О господи! – повторяла она на все лады. – Такие настоящие барыни, как Александра Степановна и Наталья Александровна… можно сказать, первые в нашей округе… и вдруг думают о таком червяке, как я!» Она всегда была верна себе, моя святая, моя великая смиренница няня! Но матушка за эти слова страшно рассердилась на нее. «Ведь ты же прекрасно понимаешь, что, если какая беда стрясется с тобой, – дети мои погибнут и хозяйство прахом пойдет!..» И она повезла ее к доктору, вполне правильно объяснив ему причину болезни: «Измучилась она у нас заботами о детях!» Доктор не нашел у няни ничего серьезного, но посоветовал дать ей отпуск на два-три месяца для полного отдыха.
Мысль, что няня уедет на такое продолжительное время, приводила меня в отчаяние. В глубине души я сознавала, что должна подчиниться этому решению, но не умела справиться с собой. Когда я вспоминала предстоящую разлуку, я то плакала, то, сидя по целым часам на одном месте, даже не отвечала няне на ее вопросы. Матушка и Нюта усовещивали и бранили меня, но из этого ничего не выходило, и я тосковала все больше. Однажды во сне я начала так рыдать и кричать, что всполошила весь дом. Меня разбудили, и я увидела у моей постели матушку и няню. Мне дали напиться, и я успокоилась. Вероятно, няня подумала, что я уже заснула, так как сказала матушке: «Хоть режьте, я никуда не поеду!» Это решительное заявление няни так меня успокоило, что я опять вошла в прежнюю колею. Но однажды утром няня поразила меня тем, что как-то сконфуженно отворачивала от меня свое лицо, руки ее дрожали и она неохотно разговаривала со мной. Вдруг в передней раздались голоса Воиновых, и я весело побежала к ним навстречу. Не прошло и получаса, как матушка безапелляционно объявила мне, что я должна сейчас же одеваться, так как отправляюсь в дом Воиновых вместе с ними, и мне стали быстро-быстро подавать верхнюю одежду. Я поняла свой приговор и с криком бросилась к няне, но матушка сурово оттолкнула меня от нее, и она, утирая слезы, вышла из комнаты. Больше я не видала ее до самого ее возвращения.